Заслуженному врачу РСФСР тов. Корабельникову зав. горздравом 1 глава




Айзенштрак Эмиль Абрамович

Диспансер: Страсти и покаяния главного врача

 

Моему сыну Юре

Моей дочке Вере

Моей внучке Юле

ПОСВЯЩАЮ

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

 

Писать я начал как-то инстинктивно, безо всякой цели, из внутреннего побуждения. Но это не творческая потребность, «не потный вал вдохновения», а чистая, как мне кажется, физиология. На работе меня рвут крючьями служебные страсти. Я главный врач и оперирующий хирург. Сочетание административных и хирургических переживаний вызывает у меня сильные стрессы. Повышается кровяное давление, стучит сердце, иной раз болит голова, дрожат руки. Невидимые миру обиды и слезы бьются изнутри, как бы просятся наружу. И тогда я начинаю выплескивать все это на бумагу. Сразу же становится легче. Понижается давление, успокаивается пульс. И на работе, когда совсем уже скверно, у меня возникает психологическая защита: «Интересный сюжет!». Известно, что Л. Толстому стало плохо, когда он писал сцену самоубийства Карениной. Флобера отправили в больницу с резкими болями в желудке, когда мадам Бовари под его пером начала умирать от принятого внутрь мышьяка. Гений-профессионал силой могучего воображения заставил свой желудок переварить мышьяк, которого нет. У маленького рядового человека другая задача: весь яд, проглоченный за день, выплюнуть вечером, чтобы уснуть спокойно и утром в хорошей форме снова пойти на работу. Так появились эти записки. Они стали книгой, которую я писал в стол, без какой-либо мысли о публикации и потому без оглядки на внутреннего цензора. И хотя заглавие определяет круг затронутых проблем, однако диспансер не остров, а часть всеобщей суши, на которой мы живем. И в этом смысле книга выходит за рамки чисто профессиональных коллизий и рассуждений.

И все же для того, чтобы раскрыть что-то общее, нужна точка отсчета, первичная боль, от которой бы оттолкнуться. Тридцать восемь лет работы онкологом-хирургом и главным врачом — достаточный срок, чтобы набрать столько внутренней боли, что ее с избытком хватило на эти страницы. Сегодня, когда многое тайное становится явным, когда подымаются завесы и занавески, подлинное лицо медицины, ее трагедия и несчастья уже видны всем, обсуждаются подробно, откровенно. И, конечно, все хотят найти причины случившегося. Высокая детская смертность, низкая продолжительность жизни, несостоятельность стационарной койки, поликлинические ущербы… Откуда же? Почему?

Эта рукопись, безусловно, не претендует на универсальные ответы. Скорее здесь идет речь об интонации, о тональности разговора на медицинские темы. Но для того, чтобы услышали твой голос, нужно самому прожить и пережить все то, о чем говорится здесь.

По форме изложения книга не имеет отдельных глав, подглав, разделов. Повествование идет сплошным единым потоком, потому что так было в жизни. Это только казалось: что-то начнется, что-то закончится и определится. Но ничего не заканчивалось и не определялось, а напряжение все усиливалось. В непрерывном движении, в калейдоскопе мелькали ужесточение и ожесточение циркуляров, комиссий, проверок, отчетов, явных разносов и тайных угроз. И все это на фоне сложных операций, тонких диагнозов и веселых улыбок через силу, когда говоришь с больным и смотришь ему в глаза, и внушаешь уверенность, которой у самого нет.

Эта рукопись — контрапункт, не литература, а судьба, и еще это — членораздельный крик, который записан. Однако же последняя нота не есть отчаяние. Духовность, врачевание, профессионализм еще не убиты, они, пожалуй, могут и выжить, хотя вся история последних десятилетий, хронология нововведений и перестановок говорят о другом.

А пока в цифрах, фактах и жалобах удручающие результаты сегодняшнего дня. За это нас критикуют все. Упреки-претензии справедливы, очень серьезны. Но, как говорили древние, «Audiatur et altera pars» (пусть будет услышана и другая сторона). Ибо сущность явления определяет не только его видимая наружность, но и потаенное нутро, интим грудной клетки и брюшной полости.

 

Заглянем же вовнутрь.

 

Сегодня десятое января 1981 года. Вчера только вытащили из комнаты новогоднюю елку. Год, собственно, только начался, но уже совершились события, прогремели новости, пробежали люди. Иные даже не пешком, а по воздуху — на метле, как Баба-Яга. Скажем, старшая сестра Сивая Пелагея Карповна. Очень энергичная, очень подвижная и страшно злая, даже злобная. Выставляет кулачки, средний палец выпирает уголочком и угрожающе визжит, тоненькой стрункой голосит: «Ненавижу-у-у…». Ненавидит она Лиду Баруху за полную себе противоположность. Та баба огромная, с сильным голосом и могучим бюстом. И вот они сцепились в коридоре, и Баруха ее понесла горлом луженым, а та лишь пищала в ответ тонко, а губки — ниточки. Психологически они проиграла, конечно, — сама мелковатая, невысокая, с острыми коленками, пронзительная — куда ей против танкообразной Барухи. Пелагея, однако же, не смирилась: написала письмо в Народный контроль — не отрабатывает, мол, Баруха своих нагрузок, а заодно еще одну тихую женщину, Лену Рыжих из рентген-кабинета, обвинила и оплевала, поскольку Лена когда-то была ей конкуренткой. А на кого письмо? На Лену? На Баруху? Письмо фактически на меня. Меня и оштрафуют («Удержать месячный оклад из зарплаты гл. врача за грубые нарушения, которые выразились в том, что…»), и в газете оскорбят, и с трибун. А наш диспансерский контроль эту бумажку передал в районный (чего с ней возиться, легче кинуть «на угловой»). Теперь уже «сор из избы»; совсем плохо. Ах, боже мой, сердце колотится, волнения, беготня, объяснения. О больных думать нельзя и некогда, и голова не тем занята, и сердце, главное, стучит и побаливает, и давление поднимается. Проклятые бабы! И ходит теперь по диспансеру какой-то зловещий пожарник и проверяет. Не надо удивляться, почему пожарник: он в добровольном пожарном обществе работает, а в контроле — по общественной линии. Он — дозорный. С ним шутки плохи: он хромой, увечный, какой-то ущемленный, старый. Да вот начальник у него — молодой толстяк, и глаза человеческие. Я все ему и рассказал. Он засмеялся, и мне стало легче на душе. Так и спихнули мы это дерьмо.

Пелагея таилась и червилась, угрожала еще пакостями, потом стихла. Может, надолго, а может, опять пишет… Тут бы и отдохнуть, да наркоманка Журавлева жалобу написала космонавтке Терешковой. Полагает, что это я уменьшил ей дозу морфия, а это не я совсем. Несчастная наркоманка мне мстит — разумеется, с высокой позиции и на пафосе. Просит разобраться в безобразиях, которые творятся в диспансере под моим руководством. Опять комиссия… Хотелось бы, однако, заняться больными! Господи, насколько же это прекрасней! Давиловка еще в том году надоела: это ведь тетрадка только началась, а жизнь ведь продолжается…

Отделались от наркоманки. Теперь что? Годовой отчет. Пишем, считаем, все оптом. Форма один, штаты, шестой вкладыш, отчет по санпросвет работе и план по ней, план главного онколога на следующий год и отчет за предыдущий, отдельно план учреждения и опять отчет, какая-то бумажка по названию Т-16 (не знаю, что это значит, но делаю вид, что понимаю), отчет по межрайцентру, отчет по инвалидам ВОВ, какая-то огромная бумага по бомбоубежищам: площадь, объем, торцы, уровень под землей, перекрытия (да тут целой конторе инженеров на неделю!). А мы — лихо, за минуты, на глазок — и дальше, дальше — лети, птица тройка, кто тебя выдумал?! А все недовольны, чего-то мы даем не в срок. Орут из разных углов, торопят, стыдят, угрожают. А я бегаю по присутствиям, сдаю одни бумаги, случайно нахожу другие. И якобы я их давно знаю, хватаю быстро, небрежно и заполняю, и уже отдаю легким жестом — дескать, все понятно. А для меня это дикость и темный лес. Черный лес! Кстати, еще один бредовый вопросник: десятки ответов — кто принят, кто ветеран труда, у кого какой значок, а кто из ветеранов (или значкистов) уволен, а кто из них принят на работу, и все в таком духе. Еще нужно сделать заявку на курсы усовершенствования для врачей. На год заказать химиопрепараты. Написать объяснительные записки к цифрам. А вот уже и первые результаты приоткрылись. Мы не докормили больных за год на 200 рублей. Это по копейке в день на человека, на каждое блюдо по 0,1 коп. Да куда уж лучше рассчитать, точнее вписаться? Наверное, вызовут на ковер.

Старик Тарасов не понял больного на приеме или больной его не понял? Вообще-то он плохо слышит: 72 года. Больной побежал в горздрав. Заведующий решил, что Тарасов спорол какую-то грубую чушь больному (а на самом деле все было не так). И вот мне нужно ехать к больному на квартиру все уладить. А машина наша сегодня дежурит в ГК профсоюзов. Ладно, пойду пешком. Беру Баруху. По дороге договариваемся о ее крамольных нагрузках, чтобы вписались в доработку. Она подсказала один ход: поскольку у нас забрали навечно полторы ставки в военкомат (неожиданно вырубили живым мясом, как Шейлок из должника). Как нам перекрутиться не по дурному, чтобы работу не завалить? Кажется, нашли выход: в отпуск выпихивать равномерно, в том числе и зимой. Это с криками, со слезами, с затаенной местью. Да что делать? Или вот еще вариант: платить полставки, когда есть возможность, дополнительно, а потом четверть «законных» урезать — получится так на так. Работаем, мыслим, и вот уже подходим к дому жалобщика. Баруха ему говорит: «Ты чего, Иван, спятил? Куда ж ты с жалобами поперся, почему в горздрав?». Они, оказывается, давние знакомые. Тут все дело и сладилось. Опять удача. Докладываю шефу. Он доволен: «Хорошо, правильно». И тут же дает адрес и фамилию женщины, которую нужно срочно взять из дома и положить в диспансер. Это больная инкурабельная, с метастазами в кости. В доме — ужас, грязь, беспорядок. Больная к тому же хулиганка, матерится.

Но шеф энергично требует быстрей решить вопрос. Родная сестра этой женщины занимает высокий пост в области, приближена к одной Августейшей Особе. Положил в приличную палату. Тут сестры прибегают: «Какие операции на завтра?». Батюшки! Оказывается, где-то еще существует медицина. Стало быть, еще Польска не сгинела. Осматриваю больных на скорую руку, торопливо. А чего, собственно, спешить? Время позднее, все дела сделаны, изо всех капканов, слава Богу, ушел. Это по инерции. Останавливаюсь, отряхиваюсь ото всей скверны и спокойно, уже не торопясь, смотрю больных. Занятие прекрасное. Только что я был коммивояжером, шестеркой, и вот по мановению волшебной палочки превращаюсь в хирурга. Осматриваю, ощупываю, намечаю разрезы, в голове возникают планы операций, какие-то решения, которые кажутся мне удачными. А больные как-то все это улавливают и очень сочувственно понимают. Здесь мы союзники, почти семья. Одной снял гипнозом зубную боль. Она обалдела и назвала меня Иисусом Христом. И рокот восхищения пошел по палате. Какая там шестерка! Посмотрите на меня: в крахмальном халате, в колпаке и в очках — пусть не Христос, но все-таки больные смотрят на меня с надеждой и благодарностью. Уходят плевки и боли, уходят морщины, дышать легче, тепло, уютно. Да, так бы всю жизнь. Боже мой, у кого она — такая жизнь?

Снова звонок. Шеф раздражен: «У вас там, — спрашивает, — диспансер или кафе по самообслуживанию?». Это наш лучевик, Иван Петрович, насоветовал больной переливать кровь и кушать паюсную икру, чтобы увеличить число лимфоцитов в анализе крови. Иван Петрович — старый больной человек, и всю жизнь — администратор. Когда его снимали, засунули ко мне: трудоустроили не по специальности. Я поручил ему гражданскую оборону — это бумажки. Он потребовал сейф, а дело завалил. Теперь сидит в лучевой терапии. Лечат лаборанты, а он лишь сопит, надувая щеки. Он не профессионал, он общественник. Сыну больной он порекомендовал сдать кровь для матери на станции переливания. Тот побежал на станцию, но свою кровь не сдал, а начал искать готовую. Готовой не оказалось. Он помчался к заведующему горздравотделом: «Где взять кровь и паюсную икру?». И завертелась машина. Больная звонит рентгенологу (а я в это время сдаю годовой отчет): «Так будет мне кровь? Вам уже звонили из горздравотдела?». Одним словом, Христа из меня не получилось, пора переквалифицироваться — назад в шестерку! Иван Петрович объясняет: «Я посоветовал ей кушать хле-е-еб (тянет нараспев, подчеркивая свою невиновность или даже невинность), зе-е-е-лень, фру-у-у-кты, о-о-овощи. Она сказала: «А вот женщины советуют икру». Я говорю: «Пожалуйста, икру тоже можно. Еще я посоветовал перелить кровь. А что, я не имею права советовать, раз я врач?».

Имеет он право. Только сейчас, на моих глазах родится новая жалоба. И люди эти очень грамотные, подкованные: сделают бумагу квалифицированно. И будет опять комиссия. А комиссия всегда что-нибудь находит и пишет в акт. И будут снова бить. Одна девочка — врач из онкологического института, только испеченная, недавно сказала мне: «А мы вас будем бить». Бутерброд за щекой, в глазах синь, васильки — ребенок. «Бить» для нее, как дышать. Вот такие у нас кадры. А уж наторелые приедут — выпьют кровь, каплю за каплей. Потому и боимся. Не до работы, главное — жалобу предупредить: «Не до жиру, быть бы живу». Но ведь нутро, собственное нутро протестует, болит: хочется дела своего. Ведь кое-каких безнадежных мы лечим здесь и даже вылечиваем. И рокот восторга в палатах, и когда очередь за пивом расступается: пожалуйста, доктор. Все это, как артисту овации, поднимает к звездам. А что, мы ведь тоже художники. Художники? А рылом в корыто не хочешь? Гражданка К. жалуется министру: у нее умер муж, просит наказать виновных. У мужа низкодифференцированная саркома. И никакие силы в мире не могли спасти его. Мужа прооперировали своевременно, но он погиб от метастазов. Все здесь понятно не только врачу — неграмотному человеку. А комиссия (как всегда из непрофессионалов) терзала меня насмерть. Меня спросили: «С вашей стороны это преступление или грубая ошибка?». В любом случае у меня отнимали мою высшую категорию, единственное мое достояние. Все, что я заработал десятилетиями каторжного труда и усердия. Я им объясняю — не слушают, я им читаю из учебника онкологии — перебивают. И жмут из меня: «Ошибка или преступление?». Перевернули заодно все истории болезни, амбулаторные карты — надо же что-то найти, чтобы уничтожить. Две недели пытки. Едва на ногах. Куда ударят? Что прикрывать? Тьма, тьма. Только дыхание их проклятое и зубы у самого горла. А сами-то маленькие-маленькие. При дневном свете мимо пройдешь — не заметишь. Смяли бы тогда, сожрали бы, категорию бы отняли, а следом и выгнали. Помешал директор института, старый профессор-онколог. Ему нельзя, чтобы меня «убивали». Я анкеты предложил, кинофильмы сделал для населения, внедрил само обследование, завтра еще что-то сделаю (а что — он знает). Нельзя меня резать. Поехал профессор в облздрав, проект приказа, говорят, сам порвал, спас-таки. Опять я везучий. А то ведь у них в облздраве на планерках так: «Вы откуда приехали? Что видели? Сколько под суд отдали? Сколько категорий отняли? Нисколько?! Никого?! Грош вам цена! Работнички! Возвращайтесь назад, и без глупостей!».

И возвращаются, и рубят. В этом году 32 категории зарубили. Но интересная деталь. Та, что меня мучила, была особенно мерзкая, не просто чиновница, а садистка. Распаляла себя тем, что сравнивала свою зарплату с моей (она меньше меня получает). И от этого сопоставления чернела, сатанела и дергалась. Рентгенолог, посмотрев на нее, сказал: «Я бы даже убить ее не смог — дотронуться невозможно». Так вот интересно, что эта дрянь себя вполне человеком чувствует и свою работу и себя очень уважает. После того, как она меня терзала и когтила, оскорбляла и унижала (а я еще два месяца не мог оперировать — руки дрожали), после всего этого она меня случайно на улице встречает — руки тянет, улыбается, как старая знакомая. Я руки не подал, так она НЕ ПОНЯЛА, очень удивилась, обиделась. У них это вообще в сознании не сочетается. Вчера мучила — так это ж по службе, а сегодня встречаемся — знакомые. Завтра понадобится — кровь выпьем. А сегодня же просто на улице встретились — причем тут одно к другому? И многие эту игру принимают, и они опять привыкают себя людьми считать. А руки не подашь — удивляются, искренне недоумевают, не понимают они. А как их понять?

Впрочем, пошли бы они… Мне циклиться на чем-то нельзя, дела набегают. Забот — полон рот. Нужной группы крови на станции переливания нет. Это для той женщины, которой наш старик дал такой добрый и умный совет. Сын ее кровь не сдает, а жалуется в горздрав. Сама женщина напирает на то, что она филолог (историк) и все воспринимает как-то очень ярко, очень образно, и что вся семья у них такая, и просит ее правильно понять. А у нее всего-то 18 лимфоцитов — ничего особенного, никакой катастрофы — все раздули попусту, из ничего. Да у нас десятки больных действительно тяжелых, им кровь куда важнее. А что делать? Я назначаю ей микродозу адреналина внутрикожно в надежде вызвать реакцию активации. Она мне рассказывает свою биографию, я ей — свою. Оказывается, у нас много общих знакомых. Она успокаивается. Мина еще не обезврежена, но хоть приостановлена. Теперь нужно выспаться: завтра операционный день.

И этот день начинается хорошо. Отличная погода — снег, мороз. По дороге на работу можно приободриться. В операционной тепло, уютно. Операционная сестра и санитарка — милые люди, свои, не продажные. В сущности, как мало надо! Операции идут гладко. К тому же сообщают: у той женщины — исторички-истерички уже 30 лимфоцитов: активация получилась сразу. Мину разрядили. Опять повезло! Теперь нужно сообщить шефу, что все в порядке, лучше самому заехать, да еще в бухгалтерию следует заскочить. Побыстрей, побыстрей, чтобы успеть.

По дороге завхоз Нюра Борзая сообщает, что бухгалтеры просят электрическую печку — у них там холодно. Так Нюра давать не хочет (хороший завхоз всегда прижимистый) и меня к тому же склоняет. Ну, да тут все ясно: слишком многое от них зависит, чтобы какую-то печку жалеть. Вот я к ним и приезжаю с этой печкой, а они растрогались и сообщили по секрету, что завтра будут у нас с внезапной ревизией — совместителей проверять. Свет померк и снова зажегся. Ох, и завыли же во мне сирены, ох, и забили же колокола! «Потолок пошел снижаться вороном». «Конец, — думаю, — совсем пропал!» Почему я так обалдел и почему я такой преступник — этого нормальному человеку сразу и не понять. Хотя все очень просто: сложные системы детерминации не подлежат. Например, железная дорога или завод — это сложные системы. Медицина — еще сложнее. Есть такой своеобразный способ забастовки: работа по правилам. С определенного часа работники железной дороги вдруг начинают скрупулезно выполнять все правила, каждый на своем рабочем месте: поезда останавливаются. Сложная система железной дороги детерминирована и с этого момента закупорена, нежизнеспособна. Бастовать таким способом очень удобно — зарплата идет: нельзя же юридически придраться к рабочему за то, что он точно выполняет правила фирмы. Хозяевам остается только принять его условия и тогда он, забастовщик, перестает жить по правилам, а действует по обстановке — и поезда снова идут.

Совсем без правил тоже нельзя — воцарится анархия, и опять поезда станут. На практике ищут золотую середину, которая тоже, кстати, не стоит на месте. Все — в движении. Нужно рационально действовать — ближе к правилам, но с допуском свободы. И чем сложнее система, тем больше допуск. Или, как говорят математики, доверительный промежуток.

Медицина — очень сложная система, сложней железной дороги. Но у нас действуют несколько тысяч жестких правил. И среди них — очень строгое: безусловная отработка рабочего времени. Как ты его отработаешь — головой или задом — это никакая комиссия не узнает, но саму отработку проверить легко. И если работники (особенно совместители!) не отрабатывают свои часы, горе тому главному врачу, в порошок его — по всем инстанциям будет греметь, могут и с работы снять, а уж из зарплаты удержат сколько захотят. Но самое главное — совместителей этих — по шапке, а без них — крах. Вот тут-то в медицине и начинается недопустимая детерминация. Без срочного микроскопического исследования, например, я не могу ампутировать грудь у женщины. Срочный ответ (за 4–5 минут) может дать только очень опытный гистолог. Но такие гистологи вымерли как мамонты. В нашем городе таковых практически нет. Я нашел прекрасного специалиста в области. Доктор медицинских наук, профессор. Он приезжает один раз в неделю, дает срочные ответы, а заодно и все остальные. За 2–3 часа он делает то, что другой за неделю. Ему не надо ни с кем консультироваться. Он сам высшая инстанция. Без его заключения нельзя оперировать: нельзя отрезать, например, здоровую ногу или, наоборот, оставить больную грудь. Нельзя давать химиопрепараты, нельзя облучать рентгеновскими лучами, нельзя давать гормоны. Можно только получать зарплату, а вот лечить людей уже нельзя. Остановились поезда. По правилам ему нужно быть у нас ежедневно и отсиживать 3 часа. За врачебные полставки профессор из области каждый день не приедет, он на нас наплюет, и нам — крах. Говорят, на земле сейчас столько атомного оружия, что все население можно уничтожить 16 раз. Мы тоже погибнем несколько раз, если будем работать по правилам.

Анестезиолог приходит два раза в неделю — в операционные дни, и нет ему срока и предела, уж как получится. А должен быть каждый день 2 часа, по графику — с 15.30 до 17.30. Что ж нам — оперировать с 15.30? Каждый день? Да он и не придет. А им надо — чтобы «во все дни». (Есть такая надпись в нашем соборе над головой Христа: «С вами во все дни»). Напрасно эта больная назвала меня Христом. Если разоблачат гистолога и анестезиолога, мы погибнем дважды: без микроскопа и без наркоза. А сколько еще таких возможностей? Прачки, например. У нас нет своей прачечной, потому что нет площадей для нее и потому, что рядом немало других медицинских прачечных. Я сэкономил деньги на постройку и оборудование, рационально использовал площади и за это, конечно, буду наказан. Белье нам отлично стирают в другой больнице. Мы даем им за это две ставки санитарок. Платить эти две ставки прачкам нельзя: слишком много они будут получать против правил. А других прачек со стороны они к себе не пустят — на черта они им нужны? Вот и зачислены лица, на которые идет зарплата, а фактически стирают и получают деньги другие. А ну, как разоблачат прачек — тут мы и умрем в третий раз. И это будет позорная смерть — в дерьме! Вообще-то многим людям это трудно понять. Как так, работаешь по правилам — значит гибель? Они думают: «Что-то тут не то, или он заливает, или, в крайнем случае, правила плохие». Ну, ладно, давайте от противного. Допустим, я наврал, или, что чаще случается, искренне заблуждаюсь. А забастовка, когда начинают работать по правилам? Поезда же стоят, не шелохнутся! А сами правила в этой форме, где забастовка? Что же, фирма — такая дура, что на собственную голову выдумала плохие правила? Но такие забастовки проходят везде, в любом месте, в любой фирме. Выходит — они все дураки и все на свою голову?

Сложные системы детерминации не подлежат! Строго по правилам работать нельзя! Да что там работать — на каждом шагу нарушаем.

Хороним нашего доктора М. Ю. Пахомова. Чтобы тело привезти-отвезти из морга — дали спирт (разбазарили?). Могилу быстро выкопали зимой — тоже спирт (опять?). Господи, да можно ли хоть шаг ступить, да чтобы по правилам? Хоть жить, хоть умереть? Одно время так и смотрели на них, на эти правила — через пальцы. И термин был такой, «в интересах дела». Как убедятся, что бескорыстно, не для себя, для дела стараешься — не наказывали. Иной раз даже хвалили в кулуарах. Теперь за эти «интересные дела» с тебя же и шкуру заживо снимут. Тут уж не до дела будет, не до жира!

Кстати, нашего гистолога не первый раз разоблачают. Несколько лет назад его накрыла ревизор КРУ. Она мне объявила: гистолога убрать, а с вас — начет. Но так уж получилось, что у дочери этого ревизора злокачественная герминома. Мы ее оперировали в свое время. Тогда в городе как раз не было гистолога, и несчастная мать металась с этим зловещим стеклом, и некому было посмотреть. Пришлось ей мотаться в Москву, и там ей, наконец, дали заключение о злокачественной опухоли. Потеряли целый драгоценный месяц! А мы — как получили анализ, сразу же облучили девочку. И вот теперь эта несчастная мать все забыла. Забыла, что она несчастная мать, потому что опухоль в любой момент может возобновиться. И тогда снова придется оперировать, и снова смотреть под микроскопом, чтобы решить: что делать? Но смотреть будет некому: она же своими руками «рубит» единственного гистолога. Сейчас она замахивается на родную дочь. Не так замахивается, как мать — чтобы шлепнуть, а как зверюга — чтобы убить. Собственное дитя?! Нет, все-таки, это не бывает. Просто в ее бедной голове оба процесса не стыкуются — судьба дочери и ревизия. Мухи отдельно, котлеты отдельно. Значит, нужно состыковать! И беспощадно: жалеть ее нечего.

Поручили это нашему М. Ю. Пахомову. Сам я побоялся сорваться. А невозмутимый Пахомов ей так спокойно и монотонно говорит: «Врачи диспансера возмущены вашим поведением и решили подать на вас в суд, чтобы лишить вас материнских прав». Она обомлела: для нее и простое возмущение в диковинку — уверена, что ее понимают и поддерживают даже те, кого она бьет. А здесь вдруг в суд подают, родительские права… Дерзость какая-то, наглость и чепуха. Михаил Юрьевич, между тем, очень солидно и обстоятельно объясняет, что отсутствие гистолога не позволит быстро поставить диагноз, если у ее девочки появится какой-либо подозрительный узелок. А потеря драгоценного времени в этих обстоятельствах может стоить жизни ее дочери. «И больше того, — вдалбливает Пахомов, — вы сами это знаете не хуже меня, потому что уже мыкались с подобным анализом и теряли драгоценное время, и вы знаете, что без гистолога ваша дочь может погибнуть, и, зная это, «рубите» единственного гистолога, значит, вы покушаетесь на жизнь собственной дочери, значит, вас нужно лишить родительских прав, ибо вы недостойны звания матери». Она говорит: «Вы что же, угрожаете, что не будете лечить мою дочь?». Пахомов опять же очень обстоятельно объясняет, что это не мы угрожаем девочке, а она сама. Мы, напротив, ребенка защищаем. Если бы мы угрожали ребенку, у нас следовало бы отнять дипломы. А поскольку угрожает она — у нее и следует отнять родительские права. Это был хорошо рассчитанный удар. Именно рассчитанный заранее, потому что все ее вопросы и контратаки было легко предугадать: эти люди запрограммированы почти одинаково, их действия и слова не очень сложно предвидеть. Она заметалась: «Но ведь есть же такой закон… Я же по закону». Пахомов ответил: «Нет такого закона, чтобы вашей дочери засыпать глаза. Нельзя закопать Леночку, нет такого закона». И тогда она почернела и зашаталась.

Слава Богу, состыковали: соединили-таки в бедной голове служебный циркуляр и шею ребенка. И там сейчас, в ее башке, вольтова дуга — тут она и чернеет, обугливается. Ничего, выйдет хоть немного человеком, а мы гистолога сохранили! И снова работаем не по правилам, значит, жизнь продолжается. Вообще, мне приходилось уже яростно отбиваться от ревизоров. Однажды хотела одна дама исполнить какой-то циркуляр, который начисто парализовал бы нашу работу. Я сказал ей, что в течение 40–50 дней мы не сможем реально работать. Почему 40–50 дней? По моим расчетам за это время я сумею добиться решения вопроса в Высших Сферах. За это время за счет нашего бездействия умрет несколько человек. «Чем же вы отличаетесь от бандита? — спросил я ее. — Тем, что он убивает одного человека, а вы несколько, тем, что его можно посадить в тюрьму, а вас нельзя. Но я вас накажу». Она усмехнулась: «Как же вы это сумеете, интересно?».

— Я пришлю вам фотографии убитых вами людей, фотографии их детей…

— Для чего?

— Чтобы хлеб стал вам поперек горла, чтобы вы с мужем спать не могли. Это вам только кажется, что у вас нет совести! Она у вас есть! Мучиться будете до самой смерти, и эти несчастные будут за вами по пятам… Я вас накажу, я вам покажу, как людей убивать!

Обалдела, отстала. Вообще-то, они уже друг другу перешушукали, ко мне смягчились, а с некоторыми установились даже дружеские человеческие отношения: кого-то лечил, кого-то оперировал, кому-то просто помог. Тоже ведь люди, хоть и служба у них собачья. Вот и сейчас мне говорят по секрету, что завтра будут с внезапной ревизией — совместителей проверять. Опять гистолог летит! Доктор медицинских наук, профессор, да только завтра не приезжает он. Они придут, а его нет! Мало того, он работает под чужой фамилией. По ведомости он — Фридман (еще такую фамилию нашел). Ему, Гурину, разрешение на совместительство не дают, так он нашел какого-то Фридмана, которого оформил, и под его фамилией теперь ездит к нам тайком, подпольно людей спасает. Одна минута: заглянул в микроскоп, написал заключение. Главное — правильно написал, не ошибается, опытный. Очень он нам нужен. Потому и храним его в подполье под чужой фамилией. И вот теперь над ним угроза. Завтра, в течение дня придут ревизоры его проверять. Сверятся с документом: «Где Фридман? Покажите!» А он не Фридман, а Гурин, и к тому же его нет на месте. Потом все раскроется. И меня на костер. И если даже выживу, обгорелый, а без Гурина все равно гибель.

Теперь еще анестезиолог Гриша Левченко. Он и у нас, и в гинекологии, и в роддоме. Один в трех местах и всегда — виртуоз. Без него станет хирургия. Завтра его тоже не будет на месте. Еще Саланова — эта работает в области. Она методист. Есть такая странная профессия, понять ее нельзя, объяснить невозможно: цифры, анализы, кривые, отчеты, показатели и все, что понадобится впредь. Вообще-то, когда я был ребенком, моя мама знала, что если я заболел, нужно вызвать хорошего врача. Все мамы знали хороших врачей. Все женщины города знали, кто хороший гинеколог. Все люди вообще знали, кто хороший хирург. И чтоб это знать — не нужны никакие цифры и никакие графики. Но это на ощупь, на слух, на голос, а к делу не пришьешь. И вот чтобы знать, что есть что и кто есть кто — все сущее в медицине обмеривается, взвешивается, исчисляется. Как в том анекдоте: «Здравствуй, Вася!» — «А ты откуда знаешь, что я Вася?» — «А я тебя вычислил!».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: