В разгаре событий раздается телефонный звонок: вызывают в горком, к Первому! Боже мой, неужели и туда дошло? Но Первый встречает приветливо, обнимает за плечи, ведет к себе в кабинет и просит: «Помогите Лебедевой. Если нужна наша помощь — обращайтесь».
— Да нет, — говорю, — никакой помощи пока не нужно. А что можно — сделаем, не сомневайтесь. Результат, конечно, я гарантировать не могу — рак четвертой стадии, но, что в наших только силах, сделаем, а еще сверх того немного.
Расстались хорошо, и у меня сил прибавилось.
Лебедев тоже хлопочет. У него свой интерес: жена должна выжить. Ему не выгодно, чтобы меня в это время проверяли комиссии. Вот так люди, заботясь о своих личных делах, забывают, порой, большие общественные проблемы. Лебедев — старый администратор. Он хочет, чтобы я был в форме, энергично использует связи. Мне звонят: «Что бы вы хотели в данной ситуации?». Я отвечаю: «Правительство Польши просит 2 месяца без забастовок, чтобы наладить хозяйство. Мне нужен один месяц без комиссий, у меня накопилось много операций, за это же время я доведу до ума Лебедеву».
— Ладно, будь по-вашему. Получайте месяц, потом разберемся.
Итак, месяц беззаботной жизни или, вернее, чистой работы. А, может, потом и забудется? Хотя вряд ли: у них там специальные контрольные карточки передвигаются в картотеке из одной ячейки в другую — какую жалобу разобрали, какую не разобрали — все на виду, не отвертишься.
Но займемся пока Лебедевой. То, что у нее четвертая стадия рака, это еще не все. Дама эта всю жизнь прожила в роскошном особняке с палисадником, никогда не работала и на базар не ходила. Женщина холеная, с норовом. Не злобная, но капризная. Прежде всего она отказывается лежать в стационаре — здесь душно, соседки по ночам храпят, не дают спать. В особняке ей лучше. Но ведь мы вкатываем ей громадные дозы химиопрепаратов, гормоны. Нужно тщательно контролировать ее состояние, показатели крови. Ну, да Бог с тобой, золотая рыбка. Организуем индивидуальный режим. Днем она в стационаре, ночью — дома. Но и такое ей быстро надоедает, а еще гнетет страх грядущей операции. На лице — распад, капризничает, злится. Пытаюсь ее успокоить: «Смотрите, какие успехи, изуродованная грудь принимает обычную форму. Надо радоваться». (И действительно — чудо, даже я не могу еще к этому привыкнуть.) Но психопата не возьмешь ни словами, ни делами. Нужны лекарства. Назначаю ей тазепам — сначала ударную дозу — сразу 2 таблетки, потом по 1 таблетке три раза. На следующий день она у меня, как солнышко розовое — приветливая и теплая. И муж ее, несчастный Иван Семенович Лебедев, подавленный ужасным диагнозом и заезженный капризами своей супруги, этот несчастный и глубоко симпатичный человек вновь оживает. И все наглядно — город наш небольшой, а Лебедев как на вышке — виден с любого конца. Я оживляю его и помогаю себе. Мой авторитет растет в организациях и в молве. А опухоль тает, уже едва прощупывается. Если смотреть ее как бы впервые, то зафиксируем не четвертую, а, пожалуй, вторую стадию. Везу ее в область на консультацию в институт, и там разрешают оперировать уже сейчас — «на высоте эффекта». Операция проходит гладко, метастазов нет, исчезли под влиянием эндолимфатической химии (подумать только, ведь нигде почти этим методом не пользуются, даже не знают о нем). Первичная опухоль в груди почти исчезла, а потом гистолог обнаружит под микроскопом мощные пласты соединительной ткани, которые прорастут и блокируют остаточный рак.
|
|
Иван Семенович Лебедев плачет от радости. Я объясняю, что мне просто повезло. Куда там, и слушать не хочет — Боготворит. Горком и райком улыбаются, я вновь на коне, а рана заживает в срок аккуратным тонким рубцом. Теперь идет послеоперационная лучевая терапия, на коже появляется небольшой лучевой ожог, больная опять уходит в транс, и снова я ее вывожу тазепамом. Здесь пока все в порядке.
Но успокаиваться рано. Как учили нас довоенные комиксы: «Враг не дремлет, враг не спит!». Людмила Ивановна обеспокоена укреплением моих позиций. И, кроме того, она поссорилась начисто с секретарем нашей партийной организации. Ее ненавидит рентгенолог, зав. поликлиникой с нею просто не разговаривает. А тут еще серия анонимок на ее главного союзника и на нее. С того времени, как я читал лекцию по истории русской живописи, декламировал «стихи Пушкина» в ее адрес, гвоздил ее и позорил — с этого времени поняла она, что я ее защищать не стану. С тех пор, лишившись моей поддержки, она поссорилась практически со всеми врачами и с некоторыми сестрами. Раньше я предотвращал подобные с ней ситуации. Теперь она предоставлена самой себе. И ей кажется, что это не она сама виновата, не ее характер, а моя направляющая рука. И теперь она лихорадочно собирает вокруг себя Преторианскую гвардию. Из числа тех, с кем отношения еще сохранились. Она делает сестрам поблажки и одолжения, каждый день они с Пелагеей Карповной организуют совместные завтраки для сестер. Если я случайно захожу в комнату во время такой трапезы — разговор замолкает. И щечки горят у всех. И вот уже взволнованая мама одной юной пациентки спрашивает горячим шепотом: «Доктор, операцию моей дочери вы сделали неудачно?».
|
— Почему?
— Рубец лежит неправильно.
— Кто сказал?
— Сестра…
Или вдруг больная в палате горько рыдает после небольшой операции, потому что у нее «удалили здоровый кусочек из груди, а больной оставили».
— Кто сказал?
— Людмила Ивановна.
Уже сама выходит на передовую — нервничает, спешит. А я молчу: в преддверии больших комиссий усиливать внутреннее напряжение нельзя. Она, безответственная, этого не понимает. Вообще, безответственным легко на первых порах. Они до трех считать не умеют, им и море по колено, пока не утонут… Я молчу, она наглеет.
Делаем высокую резекцию желудка у сравнительно молодой женщины. Рентгенологически предполагается полип в выходном отделе, но оказался рак, который ползет под слизистой и границу- его толком не увидишь. Резецирую повыше, у самого пищевода, здесь инструменты не положишь, и немного содержимого желудка плеснулось-таки в брюшную полость. Опасное дело: застойное содержимое ракового желудка инфицировано, а это чревато перитонитом в послеоперационном периоде. И женщина слабая, и резекция высокая — опасностей много, риск велик. Людмила Ивановна участвовала в операции и все это видела собственными глазами. На следующий день она подходит к операционной сестре:
— Галочка, ты спала эту ночь спокойно? Ничего тебе не снилось?
— Ничего.
— А я не спала всю ночь из-за тебя.
—?
— Да, да, и удивляться тут нечему. Ты же подала хирургу не стерильный отсос.
— Откуда вы взяли?
— А я время засекла, ты его кипятила всего две минуты, а нужно пятнадцать.
— Я пятнадцать минут кипятила отсос.
— Не спорь — ровно две минуты, я следила за часами. Не перебивай! Слушай меня! Если ты своему любимому доктору такую гадость сделала, что же ты сделаешь мне?
— Никому я гадости не делала, отсос был стерильным!
— Запомни: отсос был не стерильным, больная умрет. Да, да, умрет по твой вине. И никто тебя не спасет!
Краткая пауза. Галочка обескуражена, подавлена. Людмила Ивановна становится вдруг лучезарной и дружественной: «Кстати, Галочка, чего это ты отворачиваешься от коллектива, почему не завтракаешь вместе с нами?». Галочка приходит в себя: «Отсос был стерильным, а завтракать я с вами не хочу. Это не ваше дело и вы меня не заставите!».
Вылетела Людмила Ивановна, как шаровая молния, из комнаты, вся в изломах электрических и в силовых линиях. Операцию она, конечно, видела, поскольку ассистировала мне. А то, как я тщательно отмывал желудок больной накануне и как поил ее целую неделю серебряной водой, этого она не заметила… Операционный период между тем прошел спокойно: где-то через 6–7 дней больная уже гуляла на веранде. Здесь я упомянул о серебряной воде. Мы одно время использовали ее для промывания инфицированных ран — как правило, с хорошим эффектом. Судьбе, однако, было угодно сотворить острый опыт. У нашего коллеги из-за неудачной аппендэктомии через 2–3 дня после операции образовался толстокишечный свищ. Инфицированное и зловонное кишечное содержимое пошло через свободную брюшную полость. Началась катастрофа: температура до 40, прострация. Он лежал в отдельной палате, ему вводили самые мощные, самые дефицитные антибиотики. Его жена, тоже врач, женщина необычайно энергичная, ухаживала за ним преданно и самоотверженно, без паники и толково. Она сутками сидела в его зловонной палате, меняла капельницы и антибиотики, следила за кислородом, вызывала консультантов, предупреждала пролежни. Она была доктором, сиделкой, администратором и всем, чем нужно, потому что когда погибает близкий человек, на кого-то надеяться уже нельзя. Нужно быть на месте самому и, как хороший боксер, видеть весь ринг. Поскольку консультанты разрешили больному пить, я принес серебряную воду. Через несколько дней воздух в палате очистился, содержимое кишечника, которое продолжало поступать через свищ, утратило свой характерный отвратительный запах — шла какая-то безобидная замазка. Температура у больного начала падать, состояние резко улучшилось. Теперь пациент с энтузиазмом посылал за серебряной водой в диспансер, называя ее «Панацейкой».
С тех пор мы применяем серебряную воду в ряде случаев для обеззараживания содержимого желудка и кишечника перед операцией. В общем, это наша обычная практика, но как-то проходит она мимо сознания Людмилы Ивановны, все, что идет от меня, она старается не принимать. А расчет с Галочкой хоть и примитивный, но верный. Если больная не умрет, так доктор, во всяком случае, волновалась, заботилась. Это же естественно — врачу беспокоиться за жизнь пациента. А если умрет, можно скандал учинить, виновного указать и принципиально (именно принципиально!) требовать справедливости и расправы. А пока вопрос не прояснится, можно шантажировать (умрет — не умрет?). Девочке всего двадцать лет, молоденькая, неопытная — сломается, наверное. А тут и рука помощи — на общие завтраки приглашают «в коллектив».
Если бы Галочка была чуть взрослей и чуть стреляней — она бы заметила в этой интриге большой технический просчет. В самом деле, если ты врач, участница операции, заметила приближение не стерильного инструмента к операционной ране, ты должна была в ту же секунду забить тревогу. В ту же секунду, а не на следующий день! Ты обязана была не допустить соприкосновения не стерильного предмета с операционным полем. Ведь ты могла предотвратить несчастье одним словом, одним жестом, но ты не сделала этого, значит, ты несешь прямую моральную и юридическую ответственность за последствия. Тут можно было ей и рога сломать. Но девочка, огорошенная и смятая неожиданным натиском опытного провокатора, такую важную деталь не заметила. Однако же устояла. Недаром я давал ей книжки. Не зря занимался ее гуманитарным образованием. Достоевский и Толстой победили!
Так, еще одна победа, еще просвет в нашей ситуации. И тишина. До конца недели.
А в субботу мой друг Юрий Сергеевич Сидоренко, главный врач двадцатой больницы, просит заехать к нему. Какую-то бумагу нужно составить или статью написать. В общем, он хочет со мной посидеть. Ну что ж, дело не очень срочное, еду не торопясь. По дороге еще успеваю откушать на ярмарке замечательный шашлык на углях (когда еще будет такая возможность?). Приезжаю в больницу, как Остап Бендер в Черноморск с Кавказа, источая ароматы вина и молодого барашка. И здесь мир переворачивается вверх дном.
Юрий Сергеевич срочно прооперировал мою дочь Веру. У нее началась отслойка плаценты, кровотечение. Пришлось делать внебрюшинное кесарево сечение. Жизнь Веры — вне опасности, за жизнь новорожденного ребенка не ручаются — сильно недоношен. Обо всем этом мой друг по телефону не сообщил, чтобы я спокойно поехал и не разбился по дороге.
Дочь лежит бледная в реанимационной палате, но пульс хороший, давление стабильное. Ребенок — в отделении недоношенных, в кювезе. Я остаюсь здесь ночевать. Юрий остается со мной. Дома пока ничего не знают. Трое суток мы с ним следим за обоими. Персонал особенно старается — видит личную заинтересованность главного врача. На четвертые сутки Юрий срочно выезжает в Москву — вызывает министр. Вероятно, его назначат директором онкологического института, так как нынешнему уже 70 лет. Но мне это сейчас совсем некстати. Юрий Сергеевич нужен мне здесь еще несколько дней, пока прояснится с дочерью и внуком. И подумать только — 12 лет он не был в отпуске, все субботы, все воскресенья и праздники этот работоман проводит в учреждении. А вот эти несколько дней, когда моя дочь и мой внук… Проклятье какое-то!
И действительно — проклятье: на следующий день после его отъезда температура у Веры подскакивает до 39,7 и ребеночку в кювезе становится хуже. Назначения остаются прежние, а ситуация изменилась, нужно менять лекарства, но я своим глазом и носом чувствую, что они здесь во всем полагаются на шефа. Они исполнители. Пока Юрий Сергеевич на месте — все в порядке. А что они могут без него? Сам я в акушерстве ничего не смыслю. Никогда не сталкивался и даже в институте не любил.
А, может быть, мне это просто кажется? Я же горю вместе с дочерью и умираю вместе с внуком. И бессонные ночи. В глазах — молоко. Что-то нужно предпринять! Срочно! Или это у меня паника? Врачи успокаивают: «Не волнуйтесь, это у нее грудные железы нагрубели. Для рожениц — типично. Отсюда и высокая температура». Чтобы груди меньше нагрубали, Вере ограничивают прием жидкости внутрь. Я успокаиваюсь.
Но на следующий день ее состояние резко ухудшается. Интоксикация нарастает. Температура скачет с проливными потами. Да это же сепсис, чего я жду?! Смотрю грудные железы — они совсем не такие, чтобы вызвать тяжелейшее состояние. Все во мне просыпается, напрягается, и я смотрю ее не как дочь (господи, как это трудно!), а как больную. Очаг внизу живота, из матки. Связываюсь по телефону со своей приятельницей — старым врачом-акушером. Подробно описываю ей клиническую картину. Она кричит в трубку: «Это глупости, что грудь дала такое! Слушай меня. Все дела идут от матки, там задерживаются околоплодные остатки — лохии, они там подгнивают и дают септическое состояние. Нужно их гнать оттуда. Срочно назначь Верочке препараты, которые сокращают матку, но следи, чтобы не передозировать. Если не достанешь в области, дадим здесь, в нашем роддоме». Я кричу: «Ты предупреди дежурную акушерку, чтобы они мне дали лекарства. Я уверен, что здесь я ничего не найду в воскресенье».
Потом мы согласовали другие назначения: жидкостей побольше внутрь и внутривенно (а они ей пить не давали!), антибиотики, витамины. Лекарств, сокращающих матку, я на месте не нашел, пришлось выезжать к себе. В роддоме мне уже все приготовили. Новые назначения помогли не сразу, но перелом явно обозначился. Вера начала выздоравливать. А ребеночек погиб. Видимо — не жилец, сильно недоношен.
Вечером из Москвы позвонил Юрий Сергеевич. Он подтвердил все наши выводы и назначения, кое-что добавил и дал свой московский телефон в гостинице. Слава Богу, теперь будет с кем связываться.
Я боялся, что мне не позволят свободно хозяйничать в чужом доме — отменять назначения, давать новые, распоряжаться сестрами. Но они знают, что я хирург и приятель главного. Кроме того, я сам главный врач. (Ранг благотворно влияет на их сознание.)
Состояние Веры улучшилось, но еще полностью не стабилизировалось. О смерти ребенка мы ей пока не говорим. Она все время о нем спрашивает, приходится выдумывать на ходу. Ее собственная клиническая картина тоже нестабильна, смотреть нужно в оба и реагировать незамедлительно. Вот понадобился кубик прозерина. Но уже вечер! Где взять? С утра не заказывали, тогда не был нужен. А сейчас — все запечатано, за семью замками: учет и отчетность. У нас в диспансере в любое время можно взять любое лекарство. (Вот за это мне и дадут еще по голове. Как раз сюда и врезала Баруха анонимкой!) А здесь, в двадцатой больнице, разгром по аптеке уже состоялся, и меры приняты.
Сегодня Нелли Юрьевна Лиманская — ответственный администратор. У них так называется дежурный врач, наделенный административными полномочиями. (1200 коек, подземные и надземные переходы, мраморные холлы и конференц-залы, лаборатории, прачечные, пищеблоки, десятки километров коммуникаций — целый город.) Лифты уже не работают. Мы взлетаем на этажи и ныряем в подземные коридоры — ищем прозерин. Где-нибудь он должен быть — по теории вероятности. Мелькают лица, халаты, открываются аптечки, слюнявятся гроссбухи. Опять коридоры, какие-то залы, боксы, лестница, приемные покои. Я уже давно заблудился, но Нелли хорошо знает эту громадину и несется вперед уверенно и легко:
— У вас есть прозерин? У вас нет прозерина?
А у меня под ложечкой отъекивает:
- Хоть бы достать! Хоть бы достать!
И снова коридоры, залы, переходы и лестница. Кто-то на ходу окликает: «Нелли Юрьевна!». Круто останавливаемся, на бегу разворачиваемся. Зовет парень атлетического сложения и белоснежном халате и в крахмальной шапочке — врач-травматолог. На его громадном колене сидит маленькая девочка — ей годика три. Только что закончила реветь, но глаза еще мокрые. Молодой врач радостно возбужден: «Я вправил ей вывих в локтевом суставе. Вот рентгенограмма». На снимке действительно виден вывих. Нелли подбегает к девочке, быстрым оком сосредоточенно глядит на снимок, пытается согнуть ручку в локотке. Ручка не поддается, пружинит, девочка дергается, кричит. «Подержи ее, — шепчет Нелли гиганту-травматологу и в то же мгновение профессиональным, каким-то кошачьим движением выкручивает предплечье и дергает на себя. В локтевом суставе раздается характерный щелчок. Ручка свободно сгибается в локте. Слезы высыхают. «Молодец, хорошо вправил», — громко говорит Нелли. Родители благодарно улыбаются атлету, а мы бежим дальше. В следующем пролете я спрашиваю ее: «А если бы мы случайно не забежали?» «Да, ты знаешь, могло быть несчастье: он бы отправил ребенка на травмпункт для амбулаторного наблюдения со справкой, что вывих уже вправлен. А кто бы там стал проверять? А потом — время бы ушло и так далее…»
Да, черт возьми, хорошо, что мы случайно заскочили. Ей работы на несколько секунд, а девочка могла бы остаться калекой. А что делать родителям? На Нелли халат и на атлете халат. Откуда им знать, к кому обращаться. А им это и знать не положено. По месту жительства, по району обслуживания — вот куда. А там всегда какой-то белый халат и какая-то шапочка. Мысли сами прыгают в голове, а ноги по ступенькам.
На шестом этаже нашли прозерин. Хорошо, что со мной дежурный администратор. Нелли дает распоряжение, а дежурная сестра записывает его в рапортичку. Потом проводим кубик прозерина в большой бухгалтерской книге, ставим подписи, клеим рапортичку и возвращаемся в гинекологическое отделение. Пока сестра готовит шприц, пишем новую рапортичку и снова проводим кубик прозерина, но уже по графам гинекологической бухгалтерии.
Моя Вера все-таки получила лекарство. Дело сделано. А еще через два дня положение совсем стабилизируется, мне бы можно и уехать, но дочь возражает: «Папочка, не уезжай, мне без тебя страшно». Она для меня сейчас опять маленькая, и я остаюсь. Теперь, когда напряжение миновало, можно оглядеться по сторонам. Врачи и сестры меня поздравляют с выздоровлением дочери и просят проконсультировать больную из района в приемном покое (Юрия Сергеевича до сих пор нет — он все еще в Москве). В приемнике гинекологи и врачи из района, которые привезли больную. Ее осторожно кладут на каталку и везут в перевязочную. С каталки на стол не перекладывают, чтобы лишний раз не тревожить. Больная лет тридцати, мелковатая, остроносая, полусельская на вид. На лице ее вопрос, некоторый испуг, и это все. Никаких признаков катастрофы.
Кстати, трагедия в животе обычно отражается на лице, на его выражении, которое хорошо знакомо хирургам. Здесь этого ничего нет. Щупаю пальцем язык — влажный, даже мокрый, совершенно чистый. Живот мягкий и безболезненный, функция кишечника нормальная, температура — тоже. Пульс обычный, не частит. После операции прошло девять суток. А у сельских врачей лица каменные, многозначительные. Переглядываются. Причиной всему маленький тонкокишечный свищик в области операционного рубца со скудным отделяемым. Возможно, во время ушивания брюшной стенки была подхвачена тонкая кишка. А теперь подшитая кишка вскрылась наружу, и образовался свищ. За девять дней эта злополучная кишка давно отгородилась от свободной брюшной полости. Опасности для жизни нет. Чтобы рассмотреть свищик детально, я решил отмыть его перекисью водорода. Но едва перекись полилась на живот, сопровождающие больную начали кричать и хватать за руки:
— Что вы делаете?! Льете перекись в брюшную полость!!?
— Да не в полость я лью, успокойтесь, в брюхо ничего не попадет!
— Почему?
— Девятый день после операции.
— Но у больной перитонит!
— Нет перитонита.
— Почему?
— Девятый день.
— Так больная не умрет?
— Нет, не умрет, девятый день, черт возьми, неужели не понятно?
Им не ясно, всем вместе им не понятно. Объясняю, что в хирургической практике нередко приходится подшивать кишку к брюшной стенке умышленно (и операция эта не вчера предложена, а лет этак 150 тому назад!). К тому же девять дней прошло после операции — все давно отгородилось. Катастрофы в животе никакой нет. Если бы она была,
то видно было бы за версту. А тут — смотри, щупай, слушай — ничего нет, и анализы спокойные.
Получилась небольшая лекция. В конце они сказали: «Но родственники уверены, что больная умрет».
— А где родственники?
— Здесь, за дверью, в коридоре.
— Давайте я сейчас поговорю с ними.
За дверью в коридоре мама и муж этой женщины, сломленные и согнутые, и маленький мальчик — таращится, ничего не понимает. Я им что-то говорю, и они разгибаются, оглядываются, потом уходят. Ребенок так ничего и не понял, впрочем, взрослые тоже. Блаженны нищие духом и дети! Они действительно блаженны. За это специфическое блаженство, за нищету духа люди готовы платить. И ставки высоки.
Примеры такого рода на каждом шагу. Но вот, пожалуй, самый яркий. «Комсомольская правда» поместила однажды интересный репортаж о подвиге известного офтальмолога профессора Святослава Федорова. Меня этот материал заинтересовал еще и потому, что с Федоровым мы учились когда-то на одном курсе. Сейчас ему в Москве построили целый институт из стекла и бетона. Но он запер помещение на замок, собрал свою блестящую свиту и предложил профессорам и доцентам начать деятельность с осмотра слепых города Москвы. На что рассчитывал Федоров? Зная примерно его взгляды и установки (а он человек очень земной и «академическим кретинизмом» никак не страдает), я думаю, он рассчитывал на перепад квалификации. В самом деле, поликлинические врачи-бедолаги не могут сравниться с доцентами, профессорами и просто талантливыми офтальмологами, которых Федоров отобрал к себе в институт. Расчет оправдался. Среди нескольких тысяч слепых города Москвы (а обнаружить их не стоило большого труда, потому что все они получают пенсию) удалось обнаружить около двухсот человек, которым на современном уровне науки можно было вернуть зрение. Что Федоров со своими коллегами и сделал. Газета писала: среди оперированных были пациенты с врожденной слепотой, которые впервые увидели мир и свет. Были жертвы войны и недавно ослепшие. Всех этих людей Федоров вывел из вечной темницы на свет божий.
Этот случай я вспомнил, стоя на раскаленном асфальте во дворе большого комбината слепых, куда прибыл вместе с завхозом и с намерениями совсем прозаическими — достать щелок для диспансера. Оглядел двор и заметил невдалеке знакомую полусогнутую фигуру председателя офтальмологического ВТЭКа по фамилии Несчастная. Эта фамилия очень хорошо отражает ее личную жизнь, гармонирует с ее внешностью, голосом, выражением глаз. С ней мы тоже учились вместе. И я подумал, что бытие определяет сознание, по-видимому, не у всех одинаково. Вот учились в одном институте, слушали одних и тех же профессоров, ходили на одни и те же практические занятия, сообща сдавали экзамены, занимались офтальмологией. Но один стал профессором Федоровым, а другая осталась Несчастной. Один взлетел к вершинам науки, другая ковыряется в низинах ВТЭКа. Ужи и Соколы. Буревестники и Гагары. Так я подумал и, надо сказать, ошибся. Совсем не проста оказалась эта Несчастная. Желая подзадорить или даже подразнить, я сказал: «Читала, какую хохму отколол Слава Федоров в Москве?».
— Читала, — говорит. И хотя бы какое дуновение по лицу ее прошло, хоть бы волосочек какой пошевелился. Я подумал: «Равнодушна она к высотам, совсем погрязла. ВТЭК, одним словом!». И уже с раздражением продолжил: «Но ведь ты офтальмолог. Подумай, он сумел найти больных, которых можно оперировать. Он вернул зрение людям, на которых уже махнули рукой, которых уже списали. Неужели это тебя не волнует?».
— А чего волноваться, — сказала она, — я таких больных сколько хочешь найду. Для этого не нужно быть Федоровым. По области их совсем немало, да и здесь, в этом дворе, больше десятка наберется.
Я всполошился: «Ты хочешь сказать, что в области и даже в этом дворе есть люди, которым можно вернуть зрение?».
— Ну, конечно, — говорит она.
— Так почему же вы это не делаете?
— ОНИ НЕ ХОТЯТ, — сказала она и улыбнулась грустными несчастными глазами.
— Как это можно не хотеть видеть? Или им лучше быть слепыми?
— ИМ — лучше, — сказала Несчастная. — Подожди, подожди, — она подняла свою бледную ладошку, чтобы я не перебивал, — посчитай: во-первых, пенсия, но дело не только в деньгах. Слепой на полном пансионе у государства. И каждый человек ему уступит дорогу. Он как в колыбельке, в коконе, никаких забот, никакой ответственности. Некоторые к этому положению привыкли, сроднились, и теперь привилегию безответственности они не хотят терять ни за что.
— Даже за счет зрения, за счет света божьего?!
— Разумеется, и за СВЕТ не уступят. Представь себе, слепому вернули зрение. Он теряет пенсию, никто ему дорогу не уступает. Он теперь несет полную ответственность за самого себя, за своих детей, ему нужно оглядываться по сторонам, переключаться, принимать решения. И для него это настолько мучительно, что уж лучше — ТЬМА. Ему, этому человеку, лучше тьма, чем ответственность, понимаешь?
— Нет, не понимаю. Понять это сразу нельзя. Впрочем, подожди, удалось же Славе Федорову вернуть зрение слепым. Что же, те, Федоровские, слепые из другого теста?
— Не знаю, — сказала она, — как это ему удалось. Может быть, авторитет профессора, может, как-то сумел надавить, может, он сделал так, что им льготы остались. А может, их было не двести, а тысяча, из тысячи двести и согласились. В конце концов, и у нас многие соглашались на операцию и уже видят. Пойми, — продолжала мудрая моя собеседница,—
людей нельзя делить на слепых и зрячих. И ответственные и безответственные натуры встречаются в обеих группах. Ответственный человек — если ослепнет — да он через игольное ушко пролезет, носом пронюхает нужную клинику, слухом и осязанием выйдет на компетентного специалиста и выжмет из современной науки все, что она может дать. А человек безответственный, безынициативный начнет отдыхать, привыкать к пенсии, пансиону, к теплому уютному кокону. И на черта ему Свет?
Такую, примерно, речь произнесла эта мудрая втэковская сова. И я вспомнил наших писателей, которые получают подъемные и выезжают в творческие командировки за впечатлениями, сюжетами и вообще за смыслом жизни. А, может, далеко ехать не надо? Может, есть смысл сходить на ВТЭК, потолкаться в СОБЕСе? И еще я вспомнил онкологических больных, которые отказываются от лечения. Я не о тех, которые боятся операции или утратили веру в исцеление. Это другой вопрос. Я о тех, которые говорят: «Здесь я лечиться согласная, а в область не поеду».
— Но у нас нет такого аппарата. Вам что, 65 копеек на автобус жалко?
— Глупости, какие там копейки?
— Так поезжайте!
— Не поеду!
— Почему?
— А чего я там не видела, в области?
— Так Вы что — умереть хотите?
— Вы меня совсем за дуру считаете?
— Так вы же умрете без лечения!
— Да уж как-нибудь…
— Может, Вы мне не верите как врачу?
— Как можно не верить — на то Вы учились.
— Лечиться не хотите?
— Не. Буду лечиться, только здесь.
— Но у нас здесь такого аппарата нет.
— Что ж делать…
— Поезжайте в область, всего 30 километров. Вас там полечат и будете жить. Поезжайте!
— А чего я там не видела?
И так до бесконечности.
Она не хочет иметь хлопоты, переключаться, выезжать в институт, получать новые впечатления. И за этот свой устоявшийся кокон-стереотип готова отдать жизнь. Можно зажать ее в словесный тупик, вытащить истинную причину наружу и обнажить ее собственное нутро перед нею самой. Тогда на лице ее появится распад, и она щелкнет зубами. Я это знаю.
Другие варианты мне тоже известны. Например, я вызываю сына этой или другой женщины, которая отказалась от лечения. Или, еще нагляднее, я вызываю сына или дочь такой пациентки, которая не отказалась категорически, а еще колеблется. Нужен дополнительный толчок со стороны, и больная согласится, и жизнь ее, возможно, будет спасена. Я говорю сыну:
— Уговорите свою маму согласиться на лечение. Без лечения — неизбежная, неотвратимая смерть. А если мы ее полечим, она, скорее всего, будет жить.
— Ну, вот видите, стопроцентную гарантию вы не даете.
— Гарантию дает только страховой полис. Я Вам даю не гарантию, а надежду. Шанс на спасение. Хватайте его руками, зубами. Речь идет о жизни Вашей мамы!
— Но войдите же и в мое положение, доктор. Я уговорю маму на лечение. Если результат будет хороший — все в порядке. А если плохой? ЧТО ОБО МНЕ ЛЮДИ СКАЖУТ? ЛЮДИ МЕНЯ ЖЕ И ОСУДЯТ!