Созерцательный скептицизм




 

Штеглиц

 

Наряду с теоретическим скептицизмом философов существует более опасный созерцательный скептицизм — весьма далекий от принятой нормы взгляд, возможный лишь потому, что природа недостаточно точно кроит одежды, предназначенные для жизни. В результате в швах остаются лишние лоскуты материи. Например, рыба, разделанная кухаркой, продолжает прыгать на раскаленной сковороде. Подобным же образом испытывают лишние ощущения и люди, оказавшиеся в ситуации, лучшим выходом из которой был бы обморок, как, скажем, при падении в пропасть.

Однако то, что для нашей естественной жизни избыточно и болезненно, в сфере духовной приводит к невероятным открытиям. Удивление может достигать такой степени, что способно оттеснить страх; в таких случаях как бы приподнимается тонкая вуаль, почти всегда скрывающая от нас мир. Поэтому говорят, что в эпицентре циклона царит совершенный штиль. Там можно видеть вещи в неподвижном, более ясном и отчетливом свете. В таких точках мы видим то, что обычно видеть запрещено, ибо достигшая своих пределов действительность подобна зеркалу, которое неспособно утаить обман.

Мне вспоминается, что такая же тишина воцарялась и на войне сразу вслед за штурмом первой окопной линии. После урагана артиллерии, после сигнала к атаке, после столкновения с врагом лицом к лицу наступал отлив. Бешеное бурление битвы, достигнув своей высшей точки, сменялось внезапным затишьем. Актом уничтожения противника завершалось и вместе с тем устранялось сценическое действие борьбы, и поле битвы на какое-то время становилось похожим на муравейник, застывший в бессмысленной суете. Никто не мог пошевелиться — как зритель, только что наблюдавший гигантский фейерверк, и вместе с тем как человек, только что совершивший ужасный поступок.

Тогда до уха начинали доноситься монотонные крики раненых; казалось, будто всех поразило одним огромным взрывом. Эти крики, выражавшие поразительные страдания твари, звучали словно запоздавший протест жизни против исторической машины, безучастно переехавшей живые тела и все еще стоящей на парах.

Эти мгновения я помню столь ясно, что ощущаю даже запах пороха, который клубами поднимался от распаханной взрывами земли. На всех лицах было написано странное замешательство — как если бы позади пылающих театральных декораций, исчезнувших словно по мановению руки, открылась разгадка какой-то непростой задачи. Перед усталым внутренним взором медленно догорала некогда яркая и блестящая иллюзия, которую питали старые грёзы и страсть, граничащая с безумием.

Что мир — это большой сумасшедший дом, а за безумием скрывается метод и даже коварство… что люди, как статисты, импровизируют в спектакле, поставленном неким невидимым режиссером, и в то же время не осознают происходящего, которое только сейчас предстало перед ними застывшей картиной… что люди, говоря по-прусски, состоят на службе … всё это угадывается интуитивно в состоянии телесного изнеможения и оживления чувств чутьём, обостренным близостью смерти.

Быть может, мир, пышно украсивший себя желто-красными языками пламени, ослепил глаза и теперь на сетчатке остался лишь его черный остов. Но в душу проникло легкое и светлое чувство, подобное тому, с которым проснувшийся пытается вспомнить, что он пережил во сне.

Разве все это не выглядит так, как если бы мировой дух немного резко, немного поспешно приподнял свой покров так, что скрытое под ним на мгновение явилось притуплённому чувству? Когда мир потрясается в своей основе, возникают трещины, и по ним мы угадываем тайны постройки, скрытые от нас в обычное время. Так и тогда, в бою, я испытал чувство, будто на короткое мгновение сердцем овладела какая-то более глубокая действительность, чем действительность победы, между тем как из второй линии траншей смерть уже обращала на нее свое дуло.

 

«Педанты» и «трубачи»

 

Юберлинген

 

Склонность к педантизму и микроскопическому самокопанию — один из первых симптомов, обнаруживающих изъян в природном здоровье. Инструмент наших чувств приспособлен для удобного обращения с вещами и людьми. Если мы в полном порядке, наши удовольствия должны быть сильными, хватка — решительной, а аппетит — не слишком разборчивым. Обычно нам не свойственно видеть кожные поры на человеческих лицах.

Напротив, в состоянии слабости общее впечатление отходит на второй план, а его место занимают детали. Духовное и телесное отвращение становится более интенсивным, чувства же обостряются, достигая несоразмерной утончённости. Шумы, запахи и цвета обступают нас со всех сторон, яства рождают пресыщение. Прежде всего начинает внушать отвращение мясо, вслед за ним табак и крепкие напитки; это отвращение очень быстро овладевает теми, кто предается подобным наслаждениям. Развивается нетерпимость воздерживающихся.

Рассудок испытывает тягу к подозрительности, к сомнениям и казуистике. Язык обнаруживает свои задние мысли, свою двусмысленность и многозначность. Контекст мысли отступает на задний план; дух лучше понимает отдельные слова, чем фразы и структуры. Так складывается точечный и запутанный характер противоречия, мешающий последовательному осуществлению действий. Вырабатывается преувеличенно чёткое письмо, мысль стремится ко все более точным формулировкам, отточенная грамматика начинает мешать свободному течению мыслей и превращается в утончённую и пустую игру. Так возникает отфильтрованный стиль, иногда удивляющий своей бесплодной красотой и искусственным здоровьем, — проза для вегетарианцев. В изобразительном искусстве ему соответствует пустой классицизм.

Сюда относится также особый тип чувствительности, способной видеть моральные свойства словно через призму увеличительного стекла, — болезненная проницательность тех, кто испортил свой аппетит к человеку. В этом случае черты лица обнаруживают внутреннюю диспропорцию, улыбка становится неприятной, звучание голоса выдает лживость и замыслы, втайне питаемые говорящим. Такая утончённость чувств выражается и в разглядывании своего отражения в зеркале, свойственном самокопателям, типу людей, нередко встречающемуся в протестантских странах.

Породе «педантов», склонных взвешивать все вещи на аптекарских весах, противоположна порода людей, которые имеют дело только с нечеловеческими тяжестями и именуются «трубачами». Этот второй сорт людей более опасен, ибо если пылинка все же занимает какой-то, пусть крошечный, участок земли, то во втором случае царит совершенно неопределённая воздушная стихия. Все вещи принимают пустой и надутый, искаженный и гипертрофированный облик. Они, как флаги, полощутся на ветру настроений и мнений.

Если «педанты» зачастую склонны к пессимизму, то «трубачи» — отъявленные оптимисты. Первые остаются на одном месте и замкнуты в себе, вторые подвижны и беспокойны. У одних дух, наподобие часовщика, погружается во всё более тонкие механизмы, у других он мощно пульсирует, выдувая самые разные фигуры. У одних дух действует концентрически, у других — эксцентрически. Первый охотно замыкается в сектах, второй предпочитает большие собрания и публичные площади. Если изучать «трубача» в течение нескольких лет, можно составить каталог его наклонностей, например, философ-«трубач» трубит о себе в каждой философской системе.

Гостя-«трубача» слышно уже в прихожей: он вихрем врывается в дом и сразу завязывает разговор. Наталкиваясь на возражения, он начинает грубить и ретируется. Однако злится недолго; это спектакль, который повторяется каждые полгода. За это время становится очевидной совершеннейшая пустота тех взглядов, которые он в последний раз отстаивал. А между тем указывать ему на это было бы бесполезно, так как у него нет ни духовной стыдливости, ни ответственности.

«Педант» же прокрадывается на цыпочках, чаше всего в часы рассвета и сумерек. Сначала такой утончённый и особенный взгляд на вещи застает врасплох. Но затем обнажается его уродство, его дьявольское копыто: «педант» предполагает, что мы согласимся с какой-нибудь нелепицей. Если он видит нашу неприступность, то прощается с колкостями и больше не появляется никогда. В то же время о нем и его последователях ходят слухи, поскольку такие умы нередко способны создавать секты.

Таковы два типа людей, с которыми главным образом нам приходится сталкиваться. Они подобны вогнутому и выпуклому зеркалам, каждое из них искажает отражение на свой лад. Иногда даже кажется, что здоровый и крепкий рассудок встречается крайне редко. Однако только он умеет расставлять вещи по своим местам. Гвоздь вгоняют в стену не бесчисленные удары, бьющие мимо, а один точный удар.

 

Из прибрежных находок 3

 

Хельголанд

 

Во время первой прогулки по скалам недалеко от северного отрога до меня донесся резкий крик множества голосов. Я вспомнил, что одной из достопримечательностей острова является летняя колония северной кайры.

Вслед за этим я увидел, как птицы слетали со скалы; их гнезда были скрыты от глаз нависающим утесом. Я мог видеть лишь подлетающих и отлетающих птиц; они стрелой неслись к своим выводкам, как пчелы к гигантскому улью, и возвращались за рыбой. Напрасно я пытался удержать их в поле зрения; они устремлялись далеко в море, превращались в черные точки и растворялись в бесконечности. А те, которые возвращались, столь же внезапно выныривали из пустоты.

Эта сцена повторялась с волшебным постоянством, приводя зрителя в состояние оцепенения. Море начинало принимать вид блестящего диска, где жизненные лучи сходились от окружности к таинственному центру, а затем расходились в таком же порядке. Убаюкивающее сияние этого зеркала, казалось, лишь усиливалось тем, что тонкая сеть траекторий ложилась на него, как линии меридианов.

Такие фигуры оттачивают и в то же время кристаллизуют зрение, они как бы подносят к глазам двойную линзу, придавая им тем самым большую остроту. Их теллурическая математика оборачивается одним из тех грандиозных спектаклей, где со всей очевидностью предстают могущество и порядок земли. Здесь, как во второй песни «Мессии», к триумфу примешивается чувство ужаса, которое обычно вызывают леденящие душу движения скованного гиганта. Но прежде всего мы слышим в них отзвуки древней мелодии, нечто нам родственное — двойная игра духа, столь захватывающая и всё же глубоко скрытая от нас. С одной стороны, эта игра задействует высшие металлические механизмы сознания, с другой — растворяется в неприрученной стихии.

Две эти склонности, столь различные между собой и даже вроде бы противостоящие друг другу, как сон и явь, скрывают в себе единство и многообразие нашего столь загадочного мира. Мы обнаруживаем их в каждом большом столкновении нашей эпохи, в каждой теории и в каждом значительном явлении, более того, в характере каждого выдающегося человека. Ничто не характеризует нашу эпоху столь ярко, как это параллельное существование порывов необузданной силы и неустрашимого взгляда зрителя, — таков наш стиль, стиль вулканической точности, своеобразие которого поймут, быть может, только следующие поколения.

И все же есть здесь что-то такое, что едва ли доступно историческому сознанию, а именно дикое и неуправляемое чередование двух ликов нашей власти — ликов стихии и порядка, сменяющих друг друга, как огонь и лед. Мы шагаем по этому миру как по некоему титаническому городу — одна его часть освещена заревом страшного пожара, а в другой рабочие трудятся над возведением грандиозных зданий. Перед глазами быстро сменяются картины глубокого и немого страдания. Оно переживается как будто во сне и подвластно демонической силе неуязвимого духа, подчиняющего себе хаос с помощью магии огней, молний и кристаллов.

Но подобно тому, как морская поверхность соединяется в одно целое с выверенными движениями маленьких птиц, так и в нашей эпохе можно найти точки, где эти две большие темы сближаются и сливаются друг с другом, и вполне возможно, что в совмещении этих плоскостей состоит метафизическая часть нашей задачи.

 

О désinvolture

 

Гослар

 

Вещи, которых никто не замечает, не самые плохие на свете. К их числу принадлежит и désinvolture — манера поведения, для которой в нашем языке нет подходящего имени. Нередко это слово скрывается за переводом «беззастенчивость», и он точен тогда, когда речь идет о недвусмысленном поведении. Однако в то же время в нем заключено еще одно значение, говорящее о богоподобном превосходстве. В этом смысле я понимаю под désinvolture невинность власти.

Если désinvolture присутствует в чистом виде, то относительно власти не может быть никаких сомнений. О ней говорит поведение Людовика XIV, распустившего парламент. Некоторые ее черты я отметил и в бюсте работы Бернини, который видел в Версале, впрочем, здесь уже есть поза. В таком состоянии владыки столь неприступны, что можно даже учинять восстания от их имени. Но если désinvolture утрачивается, действия власть имущих напоминают действия людей, потерявших равновесие, которые пытаются ухватиться за второстепенные правила добродетели. Это верное предзнаменование заката. В таких натурах, как Людовик XV и Фридрих Вильгельм II, чей портрет кисти Антона Граффа дает превосходный материал для нашей темы, я вижу тонкое понимание этого обстоятельства. «После нас хоть потоп» — в этой фразе заключен еще один скрытый смысл. Будучи последним в роду, можно обладать определенной долей состояния, но уже не иметь наследников. Тогда состояние будет растрачено.

Умение надежно распорядиться монаршей казной — еще одна черта désinvolture. Человек способен смотреть на золото без зависти, замечая его в руках знати. Бедный носильщик, видящий счастливого Синдбада в его дворцовых покоях, начинает восхвалять Аллаха, который раздает столь высокие милости. В наше время богатство вызывает у людей угрызения совести, и потому они пытаются оправдать себя добрыми деяниями. Живя в преизбытке, они напоминают не меценатов, а мелких бухгалтеров.

Désinvolture — рост и свободный дар, и это роднит ее не столько с волей, сколько со счастьем и волшебством. Наша мысль о власти уже давно искажена преувеличенным вниманием к воле. Городские тираны времен Ренессанса — незначительные примеры, второстепенные техники. Человек все же немного больше, чем хищник: он господин над хищниками. Это замечание наводит меня на мысль, что рыцарь в зверинце тоже обладает désinvolture.

На праздничном столе, окруженном множеством гостей, выставлено на всеобщее обозрение золотое яблоко, к которому никто не осмеливается прикоснуться. Каждый томится нестерпимым желанием присвоить его себе, но чувствует, что стоит ему только протянуть руку, как начнется жуткий беспорядок. Тут в залу входит дитя и спокойно берет яблоко — это вызывает у всех гостей глубокое радостное одобрение.

Désinvolture как неодолимая прелесть власти есть особая форма светлой радости, Heiterkeit — правда, само это слово, как и многие другие слова нашего языка, должно быть восстановлено в прежнем значении. Светлая радость — могучее оружие в руках человека; он несет его на себе, как божественные латы, и в них он способен противостоять даже страху уничтожения. Благодаря этой светлой силе, рожденной на заре истории, désinvolture, подобно отпрыску, вскормленному в высоких палатах, проникает в глубины исчисления времени, и мы видим, что именно о ней слагают мифы народы.

Ее черты запечатлены и в архитектуре. Например, здесь, в Госларе, есть только одно здание, которое могло бы служить достойным пристанищем для désinvolture. Речь идет не о плохо восстановленном императорском дворце, а о старой ратуше на рыночной площади, этой драгоценности, высеченной из серого камня. Если смотреть со стороны фонтана, взору открывается легкая, но мощная арка портала, ожидающая торжественного въезда монарха.

 

Дополнение к désinvolture

 

Юберлинген

 

К некоторым мыслям я возвращаюсь снова и снова, и вот одна из них: в череде эпох сохраняется неизменный ландшафт, где духовные связи улавливаются зрением. Этому соответствует особый способ постижения философем, похожий на чтение заметок о путешествиях. Можно точно определить, на какой широте находился автор, вдоль каких побережий и островов он проплывал. Существуют такие мысы или земли, которые не могли быть открыты мыслью, но однажды были увидены воочию. Одно такое место, касающееся désinvolture, только что встретилось мне во время чтения эссе Бэкона:

«Очевидные и наглядные преимущества вызывают похвалу, тайные и скрытые добродетели — наоборот; это означает, что известные проявления характера, для которых не существует имени, создают счастье. Частичное представление о них дает испанское слово desenvoltura; хотя характер мужчины лишен равновесия и постоянства, однако же колесо его духа вращается в такт с колесом его фортуны».

Эта цитата взята из трактата о счастье, где встречаются и другие любопытные формулировки. Так, в нем утверждается, будто нет более счастливых характеров, чем те, в которых сочетаются черты глупца и джентльмена. Этим и подобными замечаниями автор доказывает свою суверенность в отношении языка. Впрочем, язык Бэкона особенно хорош для обсуждения таких вещей, ибо представляет собой бутон, скрывающий в себе цветение наших понятий.

 

Historia in nuce: покинутый пост

 

Гослар

 

Среди фигур нашей судьбы есть одна, которую мы называем «покинутый пост», и никто не знает, не станет ли именно она его судьбой. Иногда рок настигает нас так же быстро, как туман опускается на горы. В иных случаях мы видим, что опасность приходит издалека; перед ее лицом мы оказываемся в положении игрока в шахматы, готовящегося к долгому, изощрённому эндшпилю, хотя и сознающего неизбежность своего поражения.

Даже если бедствия вынуждают большие и малые группы людей оставаться на покинутом посту, существует пробуждение от ночного сна; это случается прежде всего там, где история пользуется потайным ходом. Мы склонны верить, что катастрофу предвещают важные знамения. Тем не менее гораздо чаще случается, что какое-нибудь историческое здание расшатывают снующие муравьи. И тогда его может разрушить даже легкое дыхание от произнесенного слова. Людей, еще сидящих за праздничным столом, быстро охватывает страх. Вскакивая со своих мест, прожигатели жизни в бликах пламени узнают обман, которым окутывало человека состояние безопасности.

Все признаки такого положения хорошо видны там, где время позволяет им вызреть. Происходить это может самыми различными способами. Так, города, населенные верующими, еще долго могут сохраняться в тех странах, где уже повсюду приносят жертвы чужим богам, например, Аккон тамплиеров или мавританская Гранада. Такие институты, как школы, монастыри или фактории, десятилетиями живут в изоляции. То же самое может произойти и в собственной стране — с общинами ли, с сословиями или с семьями. Даже в эпоху гонений всегда есть островки, которые страх долгое время не замечает. Так жил в Париже Ривароль.

При подобных обстоятельствах жизнь часто выступает в своей прежде неведомой ясности и прозрачности. Подобно тому, как звезды лучше всего наблюдать из обсерваторий, установленных среди льдов, так и на покинутом посту для нас проясняется весь порядок жизни. Тогда даже привычное и повседневное обретает особое достоинство, более высокий ранг. Впервые я понял это, когда во время отступления после битвы на Сомме нёс вахту на оставленных позициях. Каждое из наших действий таит в себе неведомое для нас ядро.

Перед лицом уничтожения очертания этого ядра проступают наиболее отчётливо. Тогда человек действует уже не в целях самосохранения, а так, как требует его ранг. Например, гибель знаменитых городов древности — Карфагена, Сиона или Византия — сопровождалась смертью их последних защитников, походившей на публичное жертвоприношение. Единичный человек сбрасывает маску должностного лица и действует как сакральный свидетель, которого смерть настигнет в освященных местах — будь то на крепостной стене, перед статуями богов или на ступенях верхнего храма. Подобное происходит на палубе тонущего военного корабля, который репрезентирует неуязвимость родной земли. В таких ситуациях даже тот человек, который никогда об этом не думал, способен проводить тончайшие различения. Так, он знает, что может предаться в руки победителя на воде, но не на тонущем корабле. Также он вправе надеяться, что о нем, если он будет стоять до последнего, позаботятся высшие силы. Есть особая светлая радость, что охватывает бойцов перед лицом смерти сильнее, чем любовь. Она рождает великолепные шутки под пылающими сводами Валгаллы.

На таком спектакле история становится предельно наглядной или обнаруживает суть эпохи. Оттого человеком может овладевать почти неуловимое чувство, будто он совершает последние и окончательные поступки, чувство, которое излучает любое хорошее изображение Тайной вечери. Похожее настроение озаряет жизнь, проходящую в отрезанных и обреченных на гибель ландшафтах, заметно оно и в преддверии больших эпидемий. Например, оно есть в хронике чумы Санкт-Галлена — осеннее настроение, смесь печали и радости, чувство духовного братства и череда символических поступков. В связи с этим не следует забывать и о последнем семейном собрании перед лицом угрозы гибели городов в огне низкой ненависти. Впервые, помимо всякого общественного договора, человек понимает силу своих союзов.

На покинутом посту жизнь должна принять решение, подобно тому как под большим давлением материя принимает кристаллические формы. Здесь более явно проступают и низменные черты — например, команда тонущего пиратского корабля предается диким страстям. Поэтому любой строгий порядок готовит отдельного человека на случай действительной опасности, когда ему, быть может, придется стоять до последнего без приказа и поддержки. Уровень такой репрезентации определяется тем, что даже среди полного распада она способна создать стержень, который организует целое. Замещающая сила единичного человека может быть огромна, истории известны случаи, когда один надежный свидетель при полном молчании миллионов может изменить приговор.

Поэтому изучение истории относится к числу тех духовных инструментов, что необходимы для возвышенного постижения мира. Великие исторические события, сохраненные в предании, говорят на языке, прямо затрагивающем нас; и архив наших летописей содержит превосходные ответы на вопрос, как следует вести себя на покинутом посту. Среди великих навыков, которые история скрывает в себе подобно тайной академии, есть искусство умирать. Людовик XVI был поэтому прав, когда во время пленения в Тампле занимался историей Карла I.

 

Картинки-перевертыши

 

Юберлинген

 

Любезная сердцу грусть Нигромонтана — грусть садовника, который работает в незащищенных и удаленных от дворца садах. Вполне возможно, что эта черта характера была связана с его профессией; ведь он всегда завидовал людям глубоко одиноким и всецело поглощенным созерцанием.

Вместе с тем он был рожден для наставлений, как птица для полета, и я не перестаю изумляться тому, как он умел незаметно вести меня за собой. Как для обучения детей арифметике используют счеты с белыми и красными шариками, так и его учебник был сложен из материальных, наглядных вещей; его начальные разделы помогали облекать мысль в осязаемые формы. Мышление он представлял как инструмент; он строго следил, чтобы его применяли на конкретном материале, и любил употреблять вместо него синонимы с вещественным оттенком. Еще он предпочитал говорить не об учениках, а о подмастерьях.

Его первым уроком был урок созерцания: он проходил в непринужденной беседе, предметом которой могло стать что угодно. При этом он позволял совершать самые рискованные полеты, настаивая лишь на том, чтобы мысль двигалась от одной точки к другой, — иными словами, его направляющая роль заключалась лишь в постоянном соотнесении абстрактного с предметом. Если же его партнер отвлекался на пустые мысли или ощущения, то он незаметным движением выравнивал ход беседы, как будто продевая нить в игольное ушко.

В первые годы он излагал одно только учение о поверхностях. Все его фразы имели особый смысл, «свет» и «дух» он трактовал как поверхности, которые способна образовывать материя. Он учил о глубоком родстве со всем преходящим и подвижным, а также об искусстве вовремя с ним расставаться, оттого он почитал змею, которая даже была изображена на его гербе. Еще — вопреки всей университетской премудрости — он учил доверять своим чувствам; их он называл свидетелями золотого века по аналогии с островами — свидетелями ушедших под воду континентов. Поверхность, говорил он, при взгляде на любой ее орнамент приоткрывает нам свои тайны; так, глядя на травы и цветы, произрастающие на открытой почве, можно увидеть глубокие водоносные жилы и залежи руды. Нащупывание связи чувственного мира с глубинными течениями он считал одной из просвещающих задач. По его мнению, мы изучаем зримые вещи слишком поверхностно; наверное, отсюда и проистекало его внимание к таким предметам, которые при ближайшем рассмотрении оказывались совсем другими.

Например, его любовью пользовались изменчивые вещества, переливающиеся стёкла и жидкости, которые играли множеством оттенков или изменялись на свету. Фаворитами среди камней были опал и отшлифованный турмалин. Еще у него была коллекция невидимых картин, которые каким-то колдовством складывались из однотонных мозаик. Мозаики были сделаны из камешков, которые при свете были похожи друг на друга, а с наступлением сумерек излучали фосфорическое свечение. На протопленных печах в его доме начинали проступать изречения, написанные красными буквами, а на террасах в саду после ливня волшебным образом появлялись черные символы. Орнаменты, украшавшие его комнаты и утварь, открывали взору неожиданные вещи, например, меандр, где черная река чередовалась с белым берегом, или нарисованная на поверхности игральная кость, поворачивавшаяся к зрителю то передней, то задней частью. У него были транспаранты, на которых безобидные слова превращались в ужасные проклятия, а страшное преображалось лучами света в прекрасное. Любил он и калейдоскопы, заказывая себе такие, где отшлифованные полудрагоценные камни с элегантностью мысли складывались в розетки и звезды, где соперничали между собой свобода и симметрия. Чем-то подобным я нередко услаждал себя в его садовом домике, построенном у ворот Вольфенбюттеля, небольшого, но значительного городка. По субботам мы заходили туда, чтобы взглянуть на старые рукописи; иногда он принимал там диковинных, пришедших издалека гостей.

Возвращаясь мыслью к этим вещам, которыми я забавлялся во время своих игр, мне приходит на ум, что Нигромонтан собирал их по какому-то особому принципу, а именно по принципу картинки-перевертыша. Окружая себя этими предметами, он, несомненно, хотел добиться определенного воздействия. Впрочем, речь шла не об одних только предметах, он также ценил волшебную силу книг, иногда давая мне прозу, которая плутала словно тропинка, ведущая через волчьи ямы. Некоторые вещи были устроены иначе, наподобие расписанных плафонов с отверстиями, сквозь которые можно было видеть звезды, например, Нигромонтан показал мне роскошную рукопись об Элевсинских мистериях, полученную им по тайному завещанию Фиорелли. Эти, как и многие другие его пристрастия, наложили на меня отпечаток: от него я научился замечать тайные связи, существующие между вещами.

Что же касается картинок-перевертышей, то он прежде всего рассчитывал на потрясение, которое вызовет в нас внезапная смена одного образа другим. Быть может, так он хотел развязать те тонкие нити, которыми наше существо привязано к повседневным и привычным вещам. И он не ошибся — разгадав картинку-перевертыш, мы испытываем не только недоумение, удивление, испуг, но и светлую радость. Чем больше в нас остается таких впечатлений, тем осторожнее мы подходим к вещам; даже к самым простым элементам нашего созерцания мы относимся со вниманием, ожиданием или же недоверием. Этого как раз и добивался Нигромонтан; его методика, в отличие от метода высшей школы, была нацелена не на разыскание, а на нахождение. Ему была свойственна глубокая вера в то, что в каждом нашем движении, даже вроде бы непреднамеренном или вовсе напрасном, заключен, как орех в скорлупе, особый результат. И он требовал, чтобы мы перед сном вспоминали прожитый день, раскрывая его наподобие раковины.

Такие упражнения должны были показать, что мир в целом устроен как одна большая картинка-перевертыш, что его тайны лежат на поверхности и требуется лишь небольшое изменение взгляда, чтобы увидеть множество его богатств и чудес. Он любил приводить изречение Гесиода о том, что боги прячут от людей пищу, тогда как мир приносит столько плодов, что работы одного дня было бы достаточно, чтобы целый год пожинать урожай. Так, по его словам, достаточно задуматься на одно мгновение, чтобы обнаружить ключ от сокровищниц, которые дадут пропитание на всю жизнь; чтобы пояснить это на примере, он указывал на простые изобретения, которые в позднейшие эпохи считались наивными выдумками и детскими забавами. Нередко указывал он и на фантазию, ее плодотворность служила для него символом плодородия мира вообще, где люди страдают от жажды, живя над неиссякаемыми водоносными жилами. Однажды он сказал, что стихии мира даны нам как двадцать четыре буквы алфавита и в зависимости от того, как мы их слагаем, складывается его картина. Правда, надлежит быть истинным автором, а не простым описателем.

Обо всем этом он говорил мне во время одного из геомантических походов по отрогам Гарца; мы шли по загадочной дороге, по обе стороны ее высились древние сторожевые башни. По пути он подробно разъяснил мне все, что понимал под методикой. Если я правильно разгадал смысл его слов, он считал ее искусством жить, руководствуясь непреходящим смыслом. Отсюда проистекала возвышенная картина мира, вписанная в привычную как картинка-перевертыш, буквально лежащая на ладони. Изумление и вслед за ним светлая радость должны были свидетельствовать о том, что смысл картинки разгадан.

Как мне теперь кажется, я не всегда был способен усвоить эти учения. Но мне посчастливилось испытать прекрасное чувство потрясения, охватывающее нас тогда, когда стираются границы и проступают скрытые значения, но это чувство было коротким, как полет в небе над незнакомыми садами. Так я воспринимал свою жизнь как возвышенную игру ради одной победы, ради мгновения счастья, ведь Нигромонтан научил меня искусству выигрывать, где бы я ни был: в келье ли отшельника или в величественном дворце.

 

Зеленый дятел

 

Юберлинген

 

После первых прогулок у меня возникло впечатление, что здешний ландшафт живет какой-то особой жизнью. Это впечатление произвел на меня концерт бесчисленных птиц, живущих на озере и по его берегам. Чем более неопределенны и разнообразны эти ощущения, тем они глубже — как будто всё вокруг наполнено эфирной радостью.

То, что берега с их садами и виноградниками представляют собой настоящий птичий рай, можно объяснить наличием множества плодовых деревьев, которые раскинулись по земле зеленым покровом. Эти сады вобрали и соединили в себе лучшие качества леса и равнины; пернатые гости чувствуют себя здесь великолепно, могут вволю летать и размножаться.

Нередко наш взор услаждают полные изящества картины — поля со стаями овсянок, которые образуют на них замысловатый золотистый узор, или же старые стволы грушевых деревьев, по которым снуют пищуха, поползень, чем-то похожий на мышь, и множество пестрых синиц. Даже хищные птицы встречаются здесь целыми стаями, поэтому на хуторах иногда можно заметить старые винные бочки с небольшими отверстиями для того, чтобы в них могли укрыться цыплята.

Зеленый дятел здесь тоже частый гость, его насмешливый крик слышится то где-то вдали, то совсем рядом. Хотя я вижу его не в первый раз, однако лишь теперь мне удалось постичь его подлинную сущность, более того, сущность дятлов вообще. Я видел перед собой птицу, которой, скорее всего, во время сотворения мира было отведено некое промежуточное место — место на самой границе между ритмом и мелосом. Так был создан перворазрядный музыкант, причем столь богато наделенный даром ритма, что благозвучие уже оказалось лишним.

Поэтому, каким бы делом ни был занят этот «зеленый сюртук», все его движения обладают удивительно строгим тактом и подчеркнутостью звуков. Дятла даже издалека узнают по характерному полету: он резко взмывает вверх и опускается вниз, описывая волнообразную траекторию, что не свойственно ни одной другой птице. Точно так же он скачет возле деревьев, пружиня, как на рессорах, или, кружа спиралями вокруг стволов, так же мерно кивает головкой. Ко всему этому добавляется немелодичный крик, затяжной хохочущий звук, регулярно прерываемый недолгими паузами. Наконец он производит свои знаменитые стук и дробь, которые слышны в каждом лесу; в великом птичьем концерте он взял на себя роль барабанщика.

Тот, кому известна связь между ритмом и частями тела, в особенности, руками, с интересом отметит строение лапок со сросшейся парой пальцев. Не менее удивительно и строение языка. Яркие и контрастные цвета оперения тоже обнаруживают недостаток гармонии.

Все эти связи можно проследить вплоть до деталей, причем они для меня намного более очевидны, нежели то, что Дарвин говорил о красном хохолке дятлов. Однако ценность таких комбинаций для меня совсем в ином — собственно говоря, они имеют более универсальную природу, лучше сказать, имеют свойство размыкать мир, они словно маленькие модели, позволяющие видеть вещи в иной перспективе. Мне кажется, что все наши школьные знания в решающие моменты жизни оказываются бесполезны, более того, несостоятельны. Нужно благодарить естествоиспытателей за то, что они до известной степени помнили о теологии и соприкасались с теологическими проблемами гораздо теснее, чем сами богословы. Если кто-то сегодня желает работать по-настоящему, то есть осваивать целину мысли, тот должен сначала овладеть ремеслом на всех факультетах и лишь потом приступать к делу. Ницше был прав, говоря, что ныне, перед лицом высоких требований, в тридцать лет ты остаешься всего лишь ребенком, новичком, но даже и в сорок лет ты не больше, чем подмастерье.

 

Смелость и заносчивость

 

На борту

 

Даже наш язык подтверждает то, что в жизни не раз приходится сбрасывать кожу. Я с удивлением обнаружил, что за последние годы изрядно подрастерял вкус к сложным словам, имеющим приставку über- («сверх-, пре-"). Однако речь идет не о таких прекрасных словах, как Überfluß («преизбыток»), напоминающих рог изобилия, а о тех, что несут на себе отпечаток воли.

Если нам действительно угрожает опасность, то усилия воли нас не спасут, ведь когда под ногами шатается почва, мы стремимся отбросить котурны. Смелость (Mut) — столь высокая добродетель, что не нуждается в пре-возношении и вос-хва-лении (Über-Mut). Представления о мускулистом, полнокровном и уверенном в себе человеке, с триумфом появляющемся на арене жизни, порождены сладострастными грезами чахоточных больных.

Это типичное заблуждение основано на том, что такое цветущее состояние скорее противоречит, нежели способствует высочайшему напряжению всех сил. Мы забываем о том факте, что настоящее решение принимают, когда жизненные силы слабеют. Подобным же образом войска, которые стекаются к полю сражения обессиленные бесконечными переходами, голодом, жаждой, ночными дежурствами и стычками, тем не менее, всегда настроены на высочайшее напряжение всех сил, то есть на победу. Простейшее отражение этой ситуации мы находим в самой жизни — смерть наступает лишь тогда, когда человек уже переж



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: