ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 4 глава




Узреть мадонны лик преображенный;

И видел я, как донны

Его фатой покрыли белотканой;

И подлинно был кроток вид ея,

Как бы вещавший: «Мир вкусила я!»

 

И я обрел смирение в страданье,

Когда узрел те кроткие черты, —

И рек: «О смерть! Как сладостна ты стала!

Я вижу лик твой в благостном сиянье,

Зане, пребыв с моею Донной, ты

Не лютость в ней, но милость почерпала.

И вот душа теперь тебя взалкала;

Да сопричтусь к слугам твоим и я, —

Приди ж, зову тебя!»

Так с горестным обрядом я расстался.

Когда ж один остался,

То молвил, глядя, как вся высь сияла: —

Душа благая, счастлив, кто с тобой! —

Тут вы, спасибо, бред прервали мой».

 

В этой канцоне две части: в первой я говорю, обращаясь к некоему лицу, о том, как я был избавлен от безумного видения некими доннами и как я обещал им поведать о нем; во второй — говорю, как я поведал им. Вторая начинается так: «Я размышлял над жизнью моей бренной…». Первая часть делится на две: в первой — говорю о том, что некие донны, и особенно одна из них, говорили и делали по причине моего бреда, до того как я вернулся к действительности; во второй — говорю о том, что эти донны сказали мне, после того как я перестал бредить; начинается же эта часть так: «Мой голос был…». Потом, говоря: «Я размышлял…» — я повествую, как рассказал им о моем видении: об этом есть тоже две части; в первой — излагаю это видение по порядку, во второй, сказав о том, когда они окликнули меня, благодарю их в заключение; эта часть начинается так: «Тут вы, спасибо…».

 

XXIV

 

После этого безумного бреда случилось однажды, что, сидя в задумчивости в одном месте, я почувствовал, как поднимается в сердце трепет, словно бы я находился в присутствии Донны. И вот, говорю я, мне явилась в воображении Любовь,[63]и показалось мне, будто я вижу ее идущей оттуда, где была моя Донна, и будто бы она радостно сказала мне в сердце моем: «Помысли благословить тот день, когда я овладела тобою, ибо тебе пристало сделать это». И в самом деле, мне показалось, будто сердце исполнено такой радости, что словно бы и не мое было то сердце: в столь необычайном состоянии оно пребывало. И немного спустя после этих слов, которые сказало мне сердце языком Любви, я увидел, что приближается ко мне одна благородная донна, которая была знаменита красотой и некогда была донной первого моего друга.[64]Имя же этой донны было Джованна, но, по причине ее красоты, как думают иные, ей дано было имя Примаверы;[65]так и звали ее.[66]А следом за ней, увидел я, шла дивная Беатриче. Так прошли близ меня эти донны, одна за другой, и казалось, Любовь заговорила со мной в сердце моем и молвила: «Та, первая, именуется Примаверой только по причине этого сегодняшнего появления; ибо я побудила давшего имя назвать ее Примавера, ибо первая пройдет она в тот день, когда Беатриче явится служителю своему после его видения. А если хочешь также разобрать и первое имя, то оно говорит то же, что имя «Примавера», ибо названа она Джованна по тому Иоанну, который предшествовал истинному свету,[67]говоря: «Ego vox clamantis in deserto: parate viam Domini».[68]И еще показалось мне, будто она сказала мне затем такие слова: «А если бы кто захотел рассудить тонко, тот назвал бы Беатриче Любовью, ибо велико ее сходство со мной». И вот, поразмыслив потом об этом, я решил написать стихи первому моему другу, умолчав о некоторых словах, о которых, казалось мне, надо было умолчать, ибо я думал, что еще дивилось его сердце красоте благородной Примаверы. И вот я сочинил сонет, который и начинается «Я услыхал…».

 

Я услыхал, как в сердце пробудился

Любовный дух, который там дремал;

Потом вдали Любовь я увидал

Столь радостной, что в ней я усомнился.

 

Она ж сказала: «Время, чтоб склонился

Ты предо мной…» — и в речи смех звучал.

Но только лишь владычице я внял,

Ее дорогой взор мой устремился,

 

И монну Ванну с монной Биче я

Узрел идущими[69]в сии края —

За чудом дивным чудо без примера;

 

И, как хранится в памяти моей,

Любовь сказала: «Эта — Примавера,

А та — Любовь, так сходственны мы с ней».

 

В этом сонете много частей: первая из них говорит о том, как я почувствовал, что в сердце поднимается привычный трепет, и как мне показалось, будто Любовь явилась мне издалека радостной; вторая говорит о том, как показалось мне, будто Любовь говорит со мной в сердце моем, и какой явилась она мне; третья говорит, что, после того как она побыла со мной некоторое время, я увидал и услыхал кое-какие вещи. Вторая часть начинается так: «Она ж сказала…»; третья так: «Но только лишь…». Третья часть делится на две: в первой я говорю о том, что я увидел; во второй говорю о том, что я услышал. Вторая начинается так: «Любовь сказала…».

 

XXV

 

Может случиться, что усомнится человек, достойный того, чтобы ему разъяснили любое сомнение, и усомнится он, может быть, в том, почему я говорю о Любви так, словно она существует сама по себе[70]не только как мыслимая субстанция, но как субстанция телесная; а это, согласно истинному учению,[71]ложно, ибо Любовь не есть субстанция, но состояние субстанции. А то, что я говорю о ней как о теле — даже как о человеке, — явствует из трех вещей, которые я говорю о ней. Я говорю, что видел, как она идет ко мне; а так как слово «идет» говорит о пространственном движении, в пространстве же движется, согласно Философу, лишь тело,[72]то и явствует, что я полагаю, будто Любовь есть тело. Я говорю еще о ней, что она смеялась, и еще, что она говорила; эти же вещи, кажется, свойственны лишь человеку, особливо же смех; отсюда явствует, что я полагаю, будто она человек. Дабы разъяснить эту вещь, поскольку это будет теперь уместно, — надлежит прежде всего вспомнить, что в старину не было воспевателей любви на языке народном;[73]но воспевали любовь некоторые поэты на языке латинском: я говорю, что у нас, как, может быть, и у других народов случалось и еще случается, произошло то же самое, что было в Греции:[74]не народные, но ученые поэты занимались этими вещами. И прошло лишь немного лет с тех пор, как впервые появились эти народные поэты,[75]ибо говорить рифмами на языке народном — это почти то же, что сочинять стихи по-латыни. И вот доказательство тому, что прошло немного времени: если бы мы захотели поискать на языке «ос» или на языке «si», [76]то мы не нашли бы вещей, сочиненных за сто пятьдесят лет до нашего времени. Причина же тому, что некоторые невежды снискали славу умеющих сочинять,[77]— в том, что они были как бы первыми, которые сочиняли на языке «si». Первый же, кто начал сочинять как народный поэт, был побужден тем, что хотел сделать свои слова понятными донне, которой было бы затруднительно слушать стихи латинские. И это — в осуждение тем, которые слагают рифмы о чем-либо другом, кроме любви,[78]ибо такой способ сочинять был изобретен с самого начала ради того, чтобы говорить о любви. И вот, так как поэтам дозволена большая вольность речи, нежели сочинителям прозаическим, а слагатели рифм суть не иное что, как поэты, говорящие на языке народном, то достойно и разумно, чтобы им была дозволена большая вольность речи, чем другим сочинителям на народном языке: поэтому ежели какая-либо риторическая фигура или украшение дозволены поэтам, то они дозволены и слагателям рифм.[79]Таким образом, если мы видим, что поэты обращались к неодушевленным вещам так, словно в них есть чувство и разум, и наделяли их речью и делали это не только с вещами существующими, но и вещами несуществующими, и рассказывали о вещах, которых нет, будто те говорят, и рассказывали, что многие состояния владеют речью, как если бы они были субстанциями и людьми, то пристало и слагателям рифм делать то же, но не безо всякого разума, а настолько разумно, чтобы можно было потом разъяснить все в прозе. Что поэты говорили именно так, как было сказано, явствует из Вергилия, который говорит, что Юнона, то есть богиня, враждебная троянцам, говорит Эолу, повелителю ветров, в первой книге «Энеиды» так:[80]«Aeole namque tibi…»[81]и что этот повелитель отвечает ей так: «Tuus, о regina, quid optes explorare labor; mihi jussa capessere fas est».[82]У этого же самого поэта вещь неодушевленная говорит вещам одушевленным в третьей книге «Энеиды» так:[83]«Dardanidae duri».[84]У Лукана[85]вещь одушевленная говорит вещам неодушевленным так: «Multum, Roma, tamen debes civilibus armis».[86]У Горация человек обращается к собственному своему знанию, словно к другому лицу; и это не только слова Горация, ибо он говорит их вслед за добрым Гомером, в этом месте своего «Поэтического искусства»: «Die mihi, Musa, virum…».[87]У Овидия любовь говорит, как если бы она была человеческой личностью, в начале книги, которая носит заглавие «Книга о средствах от любви», так: «Bella mihi, video, bella parantur, ait».[88]Это и может послужить разъяснением тому, кто сомневался в какой-либо части этой моей книжки. А для того чтобы не набрался отсюда дерзости человек невежественный, я говорю, что ни поэты не сочиняют, ни те, что слагают рифмы, не должны сочинять, не зная разумного оправдания тому, что они сочиняют; ибо было бы великим стыдом тому, который сочинил бы вещь в одеянии риторических фигур и украшений, а затем, будучи спрошен, не мог бы снять со своих слов это одеяние так, чтобы в них был настоящий смысл. Мы же — первый мой друг и я — хорошо знаем тех, которые слагают стихи так бессмысленно.

 

XXVI

 

Благороднейшая Донна, о которой здесь повествовалось, снискала себе такое благоволение у народа, что, когда она проходила по улице, люди сбегались, чтобы увидеть ее, вследствие чего дивная радость охватывала меня. И когда она находилась вблизи от кого-нибудь, то столь великое почтение нисходило в его сердце, что он не дерзал ни поднять глаза, ни ответить на ее поклон; и многие, который испытали это, смогли бы служить мне в том свидетелями перед всяким, кто не поверит этому. Так, венчанная и облаченная смирением, проходила она, ничуть не кичась тем, что она видела и слышала. Говорили многие, после того как она проходила: «Это не женщина, но один из прекраснейших ангелов неба». Другие же говорили: «Она — чудо, да будет благословен Господь, имеющий власть творить столь дивно». И казалась она, говорю я, столь благородной и исполненной столь великой прелести, что те, которые видели ее, ощущали в себе сладость такую чистую и нежную, что и выразить ее не могли; и не было никого, кто, видя ее, не вздохнул бы тотчас же поневоле. Такие и еще более дивные вещи происходили под ее благостным действием. И вот, поразмыслив об этом и желая вновь взяться за стиль, дабы хвалить ее, я решил сказать слова, в которых изъяснил бы ее дивное и превосходное действие, чтобы не только те, которые могли воочию видеть ее, но и другие узнали бы о ней то, что можно изъяснить словами. И вот я сочинил сонет, который начинается «Столь благородна…».

 

Столь благородна, столь скромна бывает

Мадонна, отвечая на поклон,

Что близ нее язык молчит, смущен,

И око к ней подняться не дерзает.

 

Она идет, восторгам не внимает,

И стан ее смиреньем облачен,

И кажется: от неба низведен

Сей призрак к нам, да чудо здесь являет.

 

Такой восторг очам она несет,

Что, встретясь с ней, ты обретаешь радость,

Которой непознавший не поймет,

 

И словно бы от уст ее идет

Любовный дух, лиющий в сердце сладость,

Твердя душе: «Вздохни…» — и воздохнет.

 

Этот сонет столь легко понять благодаря рассказанному прежде, что нет нужды в каких-либо подразделениях, и поэтому, оставляя его, я говорю, что моя Донна снискала столь великое благоволение, что не только она была чтима и прославлена, но ради нее чтимы и прославлены были многие. И вот я, видя это и желая показать тем, кто этого не видал, решил сказать еще слова, в которых было бы это выражено; и тогда я сочинил этот второй сонет, который рассказывает, как ее благость действовала в других, — как то явствует из его разделения:

 

Взирает на достойнейшее тот,

Кто на мадонну среди донн взирает, —

В веселии за нею он течет

И Господа за милость восхваляет.

 

Такую благость взгляд ее лиет,

Что зависти никто из донн не знает,

Но всех она в согласии ведет

И верой и любовью оделяет.

 

Все перед ней смиренно клонит лик,

Но не себе она тем славу множит,

А каждому награду воздает;

 

И свет ее деяний столь велик,

Что лишь кому на мысль она придет,

Тот о любви не воздохнуть не может.

 

В этом сонете три части; в первой я говорю о том, среди каких людей Донна казалась наиболее дивной; во второй — говорю о том, как благотворно было ее общество; в третьей — говорю о тех вещах, которые благостно производила она в других. Вторая часть начинается так: «В веселии за нею…»; третья так: «Такую благость…». Эта последняя часть делится на три: в первой я говорю о том, как под ее действием менялись сами донны; во второй — говорю о том, как под ее действием менялись донны на взгляд других; в третьей — говорю о том, что благостно производила она не только в доннах, но и во всех людях, и не только своим присутствием, но и памятью о себе. Вторая начинается так: «Все перед ней…»; третья так: «И свет ее деяний…».

 

XXVII

 

После этого стал я однажды размышлять о том, что сказал я о моей Донне — то есть об этих двух написанных выше сонетах; и когда я увидел в моем размышлении, что не я сказал о том, как под ее действием меняюсь я сам, то подумал я, что сказано мною слишком мало. И поэтому я решил сказать слова, в которых поведал бы, как я приуготовлен к действиям ее, а равно о том, как действует на меня ее благость. И, не надеясь, что сумею изложить это с краткостью сонета, я начал тогда канцону, которая начинается «Так длительно…».

 

Так длительно Любовь меня томила

И подчиняла властности своей,

Что как в былом я трепетал пред ней,

Так ныне сердце сладость полонила.

 

Пусть гордый дух во мне она сломила,

Пусть стали чувства робче и слабей, —

Все ж на душе так сладостно моей,

Что даже бледность мне чело покрыла.

 

Поистине любовь так правит мной,

Что вздохи повсеместно бьют тревогу

И кличут на помогу

 

Мою мадонну, щит и панцирь мой:

Она спешит, и с ней — мое спасенье,

И подлино чудесно то явленье.

 

«Quomodo sedet sola civitas plena populo! Facta est quasi vidua domina gentium».[89]Я был еще за сочинением этой канцоны[90]и окончил написанную выше строфу ее, когда Господь справедливости призвал Благороднейшую славить его под хоругвь благословенной царицы, девы Марии, чье имя было в величайшем почитании в словах блаженной Беатриче. И хотя, быть может, было бы желательно ныне рассказать нечто об ее уходе от нас, однако нет у меня намерения рассказывать здесь об этом по трем причинам: первая — та, что это не относится к настоящему сочинению, — стоит лишь заглянуть во вступление, которое предшествует этой книжице;[91]вторая — та, что, даже если оно и относилось бы к настоящему сочинению, все же язык мой не сумел бы рассказать об этом, как надлежало бы; третья — та, что, даже если бы и было налицо то и другое, не пристало мне рассказывать об этом, потому что, рассказывая, пришлось бы мне восхвалять самого себя,[92]каковая вещь до крайности позорна для того, кто делает ее; и поэтому я оставляю рассказ об этом другому повествователю. Однако так как число девять много раз занимало место среди предшествующих слов (откуда явствует, что то было не без разумного повода) и в уходе ее число это занимает как будто тоже большое место, то следует сказать здесь нечто такое, что, думается, имеет отношение к предмету. Поэтому я и скажу сначала, какое занимало оно место в ее уходе, а затем присоединю к этому некоторые размышления о том, почему это число было ей столь дружественно.

 

XXIX

 

Я говорю, что по счислению Аравийскому[93]благодатная ее душа отошла в первом часу девятого дня месяца; по счислению же Сирийскому она отошла в девятом месяце года; ибо первый месяц там — Тисрин первый, который у нас соответствует Октябрю; а по нашему счислению она отошла в том году нашего летосчисления, то есть лет господних, когда совершеннейшее число[94]девять раз повторилось в том столетии, в котором явилась она в этот мир; была же она из христиан тринадцатого столетия.[95]Причиной же тому, что это число было ей столь дружественно, могло бы быть вот что: ввиду того что, согласно с Птолемеем и согласно с христианской истиной, девять существует небес, которые пребывают в движении, и, согласно со всеобщим астрологическим мнением, упомянутые небеса действуют сюда, на землю, по обыкновению своему, в единстве, — то и это число было дружественно ей для того, чтобы показать, что при ее рождении все девять движущихся небес были в совершеннейшем единстве. Такова одна причина этого. Но если рассуждать более тонко и согласно с непреложной истиной, то это число было ею самой;[96]я заключаю по сходству и понимаю это так: число три есть корень девяти, ибо без любого другого числа, само собой, оно становится девятью, как то воочию видим мы; трижды три суть девять. Итак, если три само собой дает девять, а творец чудес сам по себе есть троица, то есть: отец, сын и дух святый, которые суть три и один — то и Донну число девять сопровождало для того, дабы показать, что она была девятью, то есть чудом, которого корень находится лишь в дивной троице. Быть может, для более тонкого человека тут будут видны и еще более тонкие причины, но это есть то, что вижу я и что мне нравится больше.

 

XXX

 

После того как благороднейшая Госпожа отошла от века сего, остался названный город весь словно бы вдовым[97]и лишенным всего достоинства; и вот я, все еще плача в осиротевшем этом городе, написал старейшинам страны[98]нечто о состоянии его, взяв началом слова пророка Иеремии, которые гласят: «Quomodo sedet sola civitas…»[99]Говорю же я это к тому, чтобы иные не удивлялись, отчего привел я его выше как вступление к новому предмету, идущему затем. Если же кто-нибудь захотел бы упрекнуть меня в том, что я не пишу здесь слов, которые следуют за теми, уже приведенными, то оправданием мне служит то, что с самого начала моим замыслом было писать не иначе, как языком народным; вот и вышло бы, что если бы я написал слова, следующие за теми, что приведены, — все латинские, — то было бы это чуждо замыслу моему; подобного же мнения, знаю, держится и мой первый друг, которому я пишу это, то есть что писать это я должен не иначе, как на языке народном.

 

XXI

 

После того как глаза мои несколько выплакались и были так истомлены, что не могли уже дать исход грусти моей, я задумал попытаться дать ей исход в нескольких горестных словах; и поэтому я решил сочинить канцону, в которой, печалясь, размышлял бы о Той, из-за кого стала губительницей моей души столь великая скорбь; и я начал тогда канцону, которая начинается: «Устали очи, сердцу сострадая…». А для того чтобы эта канцона, когда дочтут ее до конца, казалась одинокой, словно вдова,[100]я дам ей подразделенья прежде, нежели напишу ее самое;[101]и так же отныне буду делать и впредь. Я говорю, что в этой злосчастной канцоне три части: первая есть вступление; во второй я размышляю о Ней; в третьей — я нежно обращаюсь к канцоне. Вторая часть начинается так: «Сияет Беатриче…»; третья так: «Канцона моя горькая…». Первая часть делится на три: в первой — говорю о том, что влечет меня говорить; во второй — говорю, кому хочу я говорить; в третьей — говорю, о ком хочу говорить. Вторая начинается так: «Но помню я…»; третья так: «Хочу в слезах…». Потом, когда говорю: «Сияет Беатриче…» — я размышляю о ней; и этому отдаю я две части: сначала говорю о причине, по которой была она взята; затем говорю, как другие оплакивают ее уход; начинается же эта часть так: «Прекрасную покинув плоть…». Эта часть делится на три: в первой — говорю, кто не оплакивает ее; во второй — говорю, кто оплакивает ее; в третьей — говорю о моем состоянии. Вторая начинается так: «Но скорбь, и воздыханья…»; третья так: «Меня страшат…». Потом, когда говорю: «Канцона моя горькая…» — обращаюсь к этой канцоне, указывая ей, к каким доннам надлежит ей идти и пребывать с ними.

 

Устали очи, сердцу сострадая,

Влачить тоски непоборимый гнет,

Напечатлевший знак на них сурово.

И, тяготу свою избыть желая,

Что к смерти с каждым днем меня влечет,

Хочу я вздохам предоставить слово.

Но помню я, что надлежит мне снова,

Как в дни, когда мадонна между нас

Жила, о донны, — к вам мой стих направить,

Его лишь вам представить,

Чтоб низкий слух не восприял мой глас;

Хочу в слезах пред вами Ту восславить

Что на небе укрыла облик свой,

Любовь в тоске оставивши со мной.

 

Сияет Беатриче в небе горнем,

Где ангелы вкушают сладость дней;

Она для них покинула вас, донны, —

Унесена не холодом тлетворным,

Не зноем, умерщвляющим людей,

Но благостью своей непревзойденной.

Ее души, смиреньем напоенной,

Вознесся свет к высоким небесам,

И возымел желание Зиждитель

Призвать в свою обитель

Ту, на кого возрадовался сам.

И помысел исполнил Повелитель,

Зане он видел, что юдоль сия

Не постигает благости ея.

 

Прекрасную покинув плоть, благая

Ее душа, всемилости полна,[102]

В пресветлом месте славно пребывает.

Кто слез не льет, о Дивной размышляя,

Тот сердцем камень, в том душа грязна.

Тот благостыни никогда не знает,

Тот помыслов высоких не вмещает,

Пред тем сокрыт навеки лик ея.

Вот отчего не ведал он рыданья!

Но скорбь, и воздыханья,

И смерти зов, и тягость бытия

Изведал тот, навек влача терзанья,

Кому душа вещала в некий час,

Кем Та была и как ушла от нас.

 

 

Меня страшат жестокие томленья,

Когда приводит мысль на тяжкий ум

Ту, по которой сердце так страдает:

И я прошу у смерти избавленья

И чувствую такую сладость дум,

Что тотчас цвет лицо мое меняет.

Но лишь мечта желанное являет,

Ко мне беда со всех сторон спешит,

И я в смятенье мужество теряю

И облик вновь меняю,

И с глаз людских меня уводит стыд;

Но только лишь в сиротстве возрыдаю

Пред Беатриче: «Вот тебя уж нет!»

Как слышу с выси ласковый ответ.

 

Унынье слез, неистовство смятенья

Так неотступно следуют за мной,

Что каждый взор судьбу мою жалеет.

Какой мне стала жизнь с того мгновенья,

Как отошла мадонна в мир иной,

Людской язык поведать не сумеет.

Вот отчего, о донны, речь немеет,

Когда ищу сказать, как стражду я.

Так горько жизнь меня отяготила,

Так радости лишила,

Что встречные сторонятся меня,

Приметив бледность, что мне лик покрыла.

Одна мадонна с неба клонит взор,

И верю: благ мне будет приговор.

 

Канцона моя горькая, иди же

В слезах туда, где донны и девицы,

Кому твои сестрицы

Веселие привыкли приносить.

Ты ж, чей удел — дитятей скорби быть,

Тщись, сирая, в чужой семье ужиться.

 

 

XXXII

 

После того как сочинена была эта канцона, пришел ко мне некто, кто, соответственно степеням дружбы, приходился мне другом тотчас же следом за первым; и он был столь связан родством с Преславной, что никого ближе у нее не было. И после того как он побеседовал со мной, попросил он меня сочинить ему что-либо для одной донны, которая умерла; при этом он притворствовал в своих словах, чтобы казалось, будто он говорит о другой, которая действительно недавно умерла; я же, заметив, что говорит он только о Благословенной, обещал сделать то, чего хотела от меня его просьба. И вот, пораздумав об этом после, решил я сочинить сонет, в котором я выразил бы некоторую печаль, и отдать его этому моему другу, дабы показалось, что именно для него я его сочинил. И тогда я сочинил сонет, который начинается: «Придите внять стенаниям моим…». В нем две части: в первой — зову верных Любви, дабы они вняли мне; во второй — повествую о моем злосчастном положении. Вторая начинается так: «Когда б они в груди моей…».

 

Придите внять стенаниям моим,

Сердца благие, на призыв печали;

Когда б они в груди моей молчали,

Я б был убит терзанием своим.

 

Не исцелить целением иным

Моих очей, что скорби сожигали;

Они от слез отчаянья устали,

Питаемого сердцем молодым.

 

Он к вам дойдет не раз, мой зов, летящий

К мадонне, опочившей в вечной доле,

Достойной добродетели ее;

 

Затем, что одинок я в сей юдоли,

Отвергнутой душой моей скорбящей,

Утратившей спасение свое.

 

 

XXXIII

 

Сочинив этот сонет, пораздумал я о том друге, кому намеревался отдать его, словно бы он был сочинен именно для него, и увидел, что бедной кажется мне услуга и ничтожной для человека, столь близкого Преславной. И потому, прежде чем отдать ему этот написанный выше сонет, я сочинил две строфы канцоны: одну действительно для него, другую же — для себя, хотя написанными для одного лица покажутся и первая и вторая тому, кто не смотрит тонко. Но кто в тонкости рассмотрит их, тот ясно увидит, что говорят разные лица, а именно: один не именует ее своей Донной, другой же именует так, как это с очевидностью явствует. Эту канцону и этот вышенаписанный сонет я отдал ему, говоря, что сочинил их для него одного. Канцона начинается так: «Не раз, увы, когда я вспоминаю…», и в ней две части: в одной, то есть в первой строфе, печалуется дорогой мне друг, близкий ей; во второй — печалуюсь я сам, то есть в другой строфе, которая начинается: «В единый глас сливает все стенанья…». И таким образом, явствует, что в этой канцоне печалуются два лица, одно из которых печалуется как брат, другое — как служитель.

 

Не раз, увы, когда я вспоминаю,

Что ввек уж не видать

Мне больше той, по ком душа томится, —

Такую скорбь я в сердце ощущаю,

Так горько ум стеснится,

Что говорю: «Душа! еще ли ждать? —

Страдания, что ты должна приять

В юдоли сей, тебе неблагосклонной,

Столь тягостны, что в страхе я живу…»

И вот я смерть зову;

В ней, сладостной, мой отдых заслуженный,

И я молю: «Приди», — и страсть кипит,

И зависть к мертвым в сердце говорит.

 

В единый глас сливает все стенанья

Моей печали звук,

И кличет Смерть и ищет неуклонно.

К ней, к ней одной летят мои желанья

Со дня, когда мадонна

Была взята из этой жизни вдруг.

Затем, что, кинувши земной наш круг,

Ее черты столь дивно озарились

Великою, нездешней красотой,

Разлившей в небе свой

Любовный свет, — что ангелы склонились

Все перед ней, и ум высокий их

Дивится благородству сил таких.

 

 

XXXIV

 

В тот день, когда свершился год с той поры, как Донна стала гражданкой вечной жизни, сидел я в одном месте, где, вспоминая о ней, рисовал я ангела на неких листах; и в то время как я рисовал его, поднял я глаза и увидел возле себя людей из числа тех, кому надлежит воздавать почтение. Они же смотрели на то, что я делаю, и, как потом было сказано мне, они стояли уже некоторое время, я же не замечал этого. Когда я увидал их, я встал и, поклонившись, сказал: «Некто был только что со мной, поэтому я и задумался». И вот после их ухода вернулся я к своей работе, то есть к рисованию обликов ангела, и, когда я совершил это, пришла мне мысль сказать слова, как бы в память годовщины, и написать тем, которые пришли ко мне. И тогда сочинил я следующий сонет, который начинается: «Она предстала памяти моей…» — и в котором два начала;[103]поэтому я подразделяю его согласно с одним и согласно с другим.[104]Я говорю, что согласно с первым — в этом сонете три части: в первой — говорю, что Донна пребывала уже в моей памяти; во второй — говорю о том, что сделала в силу этого со мной Любовь; в третьей — говорю о действиях Любви. Вторая начинается так: «Заслышав зов…»; третья так: «Они неслись…». Эта часть делится на две: в первой я говорю, что все мои вздохи исходили, беседуя друг с другом; в другой — говорю, как иные из них говорили некие слова, отличные от других; вторая часть начинается так: «И у кого всех горестней…». Таким же образом делится он согласно со вторым началом, с той лишь разницей, что в одной первой части я говорю о том, когда Донна пришла мне так на память, в другой же об этом не говорю.

 

ПЕРВОЕ НАЧАЛО

Она предстала памяти моей,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-07-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: