— Нет.
— Ни разу?
— Ни разу.
Я решил ее подколоть:
— А ты попробуй.
— Это еще зачем?
— Как зачем, Барб! Сегодня же годовщина смерти Кента. Редж — его отец. Нужно хоть что-то для него сделать.
Я дернул за верные веревочки.
— Пожалуй, ты прав, — согласилась она.
И направилась во двор, где двое друзей Кента беседовали с Реджем. С моего места я слышал весь разговор.
— Спасибо, что приехал, Редж, — начала Барб.
— Спасибо, что пригласила.
— О чем это вы разговаривали? — повернулась она к его собеседникам.
— О клонировании.
— О клонировании! — подхватила Барб. — Вот уж удивили нас овечкой Долли!
— То ли еще будет, — сказал один из собеседников (кажется, его зовут Брайан) и спросил Реджа: — Как вы думаете, у клона будет такая же душа, как у исходного организма, или другая?
— Душа? — Редж потер подбородок. — У клонов не может быть души.
— Не может быть души? Так ведь если клонируют человека, выйдет такой же живой человек. Как же он будет жить без…
— Клон — не человек; клон — чудовище.
Вмешался второй собеседник, Райли:
— А как тогда быть с вашими внуками? Двойняшки ведь возникают из распавшегося зародыша. То есть один ребенок — это фактически клон другого. Вы что же, допускаете, что у одного из них есть душа, а у второго нет?
Барб попыталась разрядить обстановку:
— Да, к слову о чудовищах: если я опаздываю с кормлением хотя бы на пару минут, то становлюсь несчастной Рипли[8], а близнецы превращаются в голодных космических пришельцев.
Однако Редж не дал закончить тему на веселой ноте. Он крепко задумался; лицо стало серьезным, будто бюст Авраама Линкольна.
— Да, — вдруг сказал он. — Нельзя исключить, что у одного из двойняшек нет души.
|
Тишина. Все улыбки вдруг стали натянутыми.
— Вы это серьезно? — недоверчиво спросил Райли.
— Стал бы я шутить на тему человеческой души!
Барб вдруг развернулась и, не сказав ни слова, пошла прочь. Двое мужчин ошарашенно взирали на Реджа. Потом Барб вернулась со сложенным стулом в руках, который несла несколько сбоку от себя, будто теннисную ракетку.
— Грязная, мерзкая сволочь! Сейчас же убирайся! И впредь чтобы духу твоего в моем доме не было!
— Барб?
— Проваливай или я за себя не ручаюсь!
— Барб, как ты можешь?…
— Не пытайся меня разжалобить, бессердечный ублюдок!
Мне уже доводилось видеть разъяренную Барб, и я знал, что ее слова — не пустые угрозы. Райли неуклюже попытался встать между ней и Реджем. Я подбежал к Барб и ухватился за стул, но она упиралась с силой бывшего капитана женской хоккейной команды.
— Барб, прекрати!
— Ты слышал, что он сказал?…
— Не стоит руки марать.
— Пора ему умереть за все, что он сделал с людьми. Кто-то должен его остановить.
Я посмотрел на отца, в его пустые глаза, и понял, что ничего не изменилось. Он искренне не понимал, чем заслужил такое обращение. Я плеснул бы ему в лицо остатки вина из чаши — да жаль попусту добро переводить.
— Я тебя в порошок сотру, псих поганый! — вопила Барб.
До Реджа наконец дошло — в этом доме его больше не жалуют. Женщины отвели моего папашу к машине. (Впрочем, не все: одна девушка, окруженная поклонниками, не обратила на случившееся ни малейшего внимания.)
Пока друзья Кента приводили дом в порядок, я подсел к Барб:
— Ты считала, что я преувеличиваю его черствость. Теперь сама убедилась.
|
— Одно дело, когда тебе рассказывают, Джейсон. Совсем другое — увидеть своими глазами.
— Просто надо знать: в конце концов мой отец предаст любого. Даже если кажется, что сблизился с ним, заслужил место в его сердце, как Кент, — все равно в итоге он продаст тебя ради своей религии. Он будто дикарь: те совершали жертвоприношения, и он тоже жертвует Богу членов своей семьи. Одного за другим. Сегодня он преподнес Господу собственных внуков. Будь он собакой, я бы его пристрелил.
Когда я заехал за Джойс, мать отсыпалась на кушетке под включенный телевизор, где вперемешку шли ночные новости и реклама. Потом я вернулся домой. Скоро лягу спать.
Не успел приехать на Эмблсайдский пляж, как со мной произошло нечто из ряда вон выходящее. Сижу я в кабине своего грузовичка и вытаскиваю колючки из шерсти Джойс, одновременно проглядывая мои записи на розовых квитанциях, как вдруг к машине подходит довольно симпатичная женщина в темно-красной шерстяной кофточке и с ребенком на руках и спрашивает через открытое окно:
— Что, домашнее задание?
Память — странная штука. Я легко забываю имена тех, с кем познакомился всего неделю назад, но моих друзей по детскому саду помню так же ярко, как прежде. Передо мной стояла Деми Харшейв — та самая Деми, жертва школьной бойни. Последний раз я ее видел четвертого октября 19 года, когда Деми всаживали не то иглу, не то гвоздь в обнаженную грудь.
— Как дела, Джейсон?
— Без неожиданностей. А у тебя?
Джойс запрыгнула мне на колени и начала ластиться к Деми.
— Наверное, как у всех. Вышла замуж позапрошлым летом; теперь моя фамилия Минотти. А это Логан.
|
Джойс лизнула Логан в лицо.
— Прости.
— Пустяки. У нас дома тоже собака. Видишь, Логан ни капли не испугалась.
— Как я рад, что мы встретились.
Нам снова по шесть лет, и мы чувствуем себя вольными и беззаботными, будто только что бросили ненавистную работу. Несколькими минутами позже я уже спрашиваю Деми о здоровье: тогда, в столовой, ее сильно ранили возле торгового автомата, и врачам пришлось отнять ступню.
— Я уже и забыла про ногу, — отмахивается Деми. — Трижды в неделю хожу на гимнастику, вместе с сестрой учу софтболу[9]. Если честно, я больше намучилась со скобками на зубах в начальной школе. Сам-то ты как?
Как и все, Деми знает, чем обернулись для меня недели после трагедии. Теперь мы на десять лет старше и можем говорить начистоту.
— Знаешь, я так и не оправился от потери Шерил. Ни на секунду. И вряд ли когда-нибудь смогу. Поначалу я упорно старался вернуться к действительности, но ничего не выходило. А теперь даже стараться перестал — и это страшнее всего. Зарабатываю ремонтом домов. Друзья — сплошные пропойцы.
Она задумалась.
— Я тогда тоже потеряла веру в людей и вновь обрела ее, лишь встретив моего мужа, Андреаса. Может, это покажется глупым, но теперь, когда снова могу верить людям, ты — один из немногих, на кого я готова положиться.
— Спасибо.
— Это тебе спасибо. Столько перенести… — Секундная пауза. — Я две недели провалялась в больнице. Страшно скучала по всем этим жестам утешения: по цветам, по молитвам, по мягким игрушкам… До сих пор о них жалею. Может, в обществе сочувствующих людей я стала бы добрее; может, не воспринимала бы окружающих такими страшными и злыми.
— Вряд ли.
Деми вздохнула:
— От таких слов муж считает меня бессердечной. Так ведь он не прошел через то же, что мы. Ему не понять…
Мы вдруг осознали, что достигли незримой черты, которую нельзя переступать. Любые слова только обесценили бы наши воспоминания. После короткого прощания Деми и Логан направились к воде, а я, писатель с Эмблсайдского пляжа, остался в кабине грузовичка.
* * *
Прошел час, а я все еще сижу в машине.
Хотел бы я получить обратно детскую невинность, которая было вернулась во время разговора с Деми, Ребячество! Хотел бы я, чтобы люди стали лучше. Несбыточные мечты! Узнать бы, насколько плохим я могу стать — достать, скажем, распечатку с длинным перечнем всевозможных грехов и моей склонностью к ним. Склонность к чревоугодию — 23%, к зависти — 68%, к сластолюбию — 94% и так далее.
Тьфу. Опять религия! Опять едкая отцовская желчь сочится сквозь рыхлую почву до самых глубоких корней моей души. Человек, даже самый набожный, — всего лишь слизь. «Слизь пред очами Господа», — добавил бы отец. Не важно. Важно то, что, начав благочестивую жизнь, противясь злу и стремясь к духовному просветлению, ничего в себе не изменишь: навсегда останешься таким, как есть, ибо суть человека формируется раньше, чем в его голове появляются вопросы.
Может, клоны действительно выход? Хорошая, должно быть, идея, раз Редж так резко против нее настроен. Только представьте: ваш клон сходит с конвейера с готовой, вами же написанной, инструкцией по его использованию. Инструкцией столь же полной и всеобъемлющей, как та, что лежит в салоне нового «фольксвагена-джетта». Сколько времени удалось бы сберечь! Сколько пустых надежд избежать! Над этим стоит серьезно подумать: руководство по использованию самого себя.
Полночь. Сегодня сбежал от пьяных дружков. Мы помахали клюшками на тренировочном поле для гольфа в парке «Ройяль» и пошли за пивом. Однако после второй-третьей кружки я уже не мог оставаться; меня ждала рукопись.
Пора рассказать о том, что случилось после кровопролития.
Все, казалось, забыли, что я никогда не виделся с тремя отморозками. В опубликованных свидетельских показаниях я все утро «нервничал», потом «бесцеремонно», не спросясь у учителя, вышел из класса во время урока химии. Меня видели «горячо спорившим» с Шерил. Затем я «напал» на Мэтта Гурского из «Живой молодежи», «избил его до крови и сотрясения мозга». Я «с явным умыслом» напал на мистера Крогера и, наконец, с «подозрительной прозорливостью» вошел в столовую сразу после выстрела в Шерил.
Наверное, стремясь к разумным объяснениям, общественность судорожно искала причину произошедшего. Это нормально; на их месте я тоже заподозрил бы себя — а туг еще превратная логика отца. Я уверен — это из-за него полиция вместо героя начала видеть во мне подозреваемого. В общем, уже на следующее утро в газетах появилась моя школьная фотография под заголовком: «А не было ли у шайки главаря?»
Им не хватало мотива. Одно дело — трое вооруженных психов: дегенераты в параноидном бреду, накрученные ролевыми играми, военными сказками, неразделенной любовью. С ними все ясно. Другое дело — я. Тут все крутилось вокруг наших с Шерил отношений, утренней ссоры и причин, по которым я мог бы желать ее смерти. Лучшие полицейские умы, даже самые мелодраматично настроенные, не могли подобрать стоящего мотива.
Я же твердо решил, что наши с Шерил отношения никого не должны касаться. Я ни словом не обмолвился о нашей свадьбе: для меня она свята, и я не Перри Мейсон[10], чтобы в корне менять ход следствия за пять минут до конца очередной серии. Поэтому на вопрос полицейских о причине нашего спора я ответил, будто Шерил хотела поговорить по душам, а я отказывался. Всего лишь. Что, в сущности, и было на самом деле.
Ну, ладно, ладно, чего тут таить? Все было куда сложнее. Шерил только что узнала, что беременна, — это она мне и сказала тогда в коридоре, у своего шкафчика. От неожиданности я потерял способность связно мыслить; ответил какой-то глупостью — уже не помню какой, — а потом сказал, что должен подготовить спортзал для матча. Подумать только — мне говорят: «Ты будешь отцом», а я отвечаю: «Мне надо готовить спортзал к игре».
За две недели последовавшей травли мысль о ребенке куда-то исчезла и всплыла только через месяц, когда одним морозным днем я ждал автобуса в Нью-Брансуике. Из глаз вдруг брызнули слезы, и я скрылся за можжевеловым кустом, чтобы выплакаться. От сухого воздуха из носа потекла кровь, ее вид вернул остальные воспоминания… В общем, представляете картину.
В результате я вернулся к тому, чем занимался в детстве, когда смотрел на девочек и думал, которая из них уготована мне в жены. Только теперь при взгляде на любого ребенка я спрашивал себя — не так ли бы выглядел мой? Со временем я уже не мог оставаться рядом с детьми и отправился работать на север — на лесоповалы, стройки, в геологоразведочные экспедиции.
А сейчас? Сейчас пора продолжить рассказ. Мои многочисленные дружки из «Живой молодежи» с готовностью снабдили полицию досье на меня с Шерил, полноте которого позавидовал бы сам Маккарти[11], — подробнейший отчет о том, чем мы вместе занимались с тех пор, как вернулись из Лас-Вегаса. Их записи детально описывали все, кроме секса: где мы оставляли наши машины, в каких комнатах находились, где и когда зажигали и гасили свет, как выглядела наша одежда и прическа при входе и выходе из дома и какие эмоции читались на наших лицах (обычно вариации на тему удовлетворенности).
Слух о том, что со школьной стоянки меня забрала полиция, разлетелся в мгновение ока. К вечеру наш дом закидали яйцами и измазали краской. Полицейские отгородили здание, а нам сказали, что проще и безопаснее будет, если я проведу ночь в участке, а мама подыщет номер в гостинице или мотеле.
Кент вернулся из Эдмонтона, где второй год учился на бухгалтера. Отец, по счастью, оставался в больнице и не мог ничего больше выкинуть. В последнем жесте супружеского единства они с матерью состряпали общую историю про его сломанное колено — и после этого расстались. Много бы я отдал, чтобы послушать их беседу.
Мои самые сильные воспоминания о тех двух неделях — это смена одной спартанской обстановки на другую: камера в полицейском участке, номер в мотеле, кабинет следователя. Я был, так сказать, «прорабатываемой версией». Жил между двумя мирами — не на свободе, но и не за решеткой. Питался в основном китайской стряпней и пиццами: заказывал их по телефону, а когда еду доставляли, прятался в ванной. Помню, как всегда, набирал девятку для звонков адвокату. Помню, как женщина-полицейский дала мне кудрявый парик каштанового цвета и приказала носить его при переездах с места на место. Правда, сколько бы я ни стирал дурацкий парик, от него несло, будто из магазина поношенной одежды. Поэтому, плюнув на безопасность, я отправил дурацкую вещь в мусорное ведро. Помню запах вишневой колы в одной из комнат для допросов. А еще помню, как со всех сторон — из газет, журналов, с телевизионных экранов — на меня смотрели одни и те же школьные фотографии.
Как-то раз, когда я возвращался в мотель с очередного допроса, мать открыла дверь номера, а по ее блузке расплылось длинное, словно Аргентина, пятно от водки. Я тогда еще думал, стоит ли ехать в Неваду со свидетельством о смерти Шерил, чтобы официально расторгнуть брак. Да кем я вообще стал? «Вдовец» — какое-то нелепое слово…
Я завтракал шоколадками из «Тексако». Однажды мы с Кентом решили съездить на могилу Шерил, но около кладбища стояли телевизионные микроавтобусы, и мы не стали заходить внутрь. Когда мы добирались назад, я заметил, что на насыпи возле полицейского участка растут мухоморы — это же галлюциногенные грибы — прикольно! В другой раз брат отправился очищать наш дом от яиц и краски, а потом вернулся хмурый и не проронил ни слова.
За все это время Кент, как всегда, не принял ничьей стороны. И еще брат часами висел на телефоне, говорил с «молодежниками», успокаивал их.
— Они думают, я все спланировал, так ведь?
— Они расстроены и ищут виновных. Это естественно.
— И считают, что это я.
— Они запутались. Успокойся. Скоро тебя оправдают.
— А сам-то ты веришь в мою вину?
Кент чуть задержался с ответом:
— Нет.
— Ведь веришь же!
— Джейсон, оставь.
Мысль, что даже мой собственный брат не верит мне, оказалась настолько ужасной, что я больше ни разу не поднимал этот вопрос.
Время шло. Дни становились короче. Приближался Хэллоуин. Я сломал зуб о кран с питьевой водой в полицейском участке.
И еще помню, как мать увлеклась Нострадамусом. Пыталась найти намек на школьную трагедию в его предсказаниях. Можно подумать…
Эй, Нострадамус! Знал ли ты, что, дойдя до Земли Обетованной, мы начнем резать друг друга? Что Обетованная Земля всего одна и другой больше не будет? И уж коли ты такой великий прорицатель, то почему не писал простыми, понятными словами? Для чего эти нелепые катрены? Благодарю покорно за пророчества.
Но отчетливее всего я помню, как требовал, чтобы мне вовремя делали уколы — ровно в полдень и в полночь. После уколов я минут пять мог не думать о Шерил — живой, умирающей или мертвой.
Я пьян…
* * *
Утром голова трещит с похмелья.
На улице дождь — в первый раз за весь месяц. Пора идти работать над шкафчиком для полотенец. Хотя, если подумать, пропущу-ка я сегодняшний день. Пусть Лес звонит и объясняет клиенту, что я занят на другой работе. Такова цена, которую ему приходится платить за пьющего друга, работающего по круглосуточному графику.
Помнится, я хотел написать руководство к использованию самого себя. (Или, вернее, своего будущего клона.) Сейчас вполне подходящее время.
Здравствуй, клон.
Это записки такого же, как ты, только успевшего уже накрутить черт знает сколько километров. Поэтому не рыпайся и просто поверь мне на слово, ладно?
О чем бы тебе рассказать?
Скажем, о внешности. Тут тебе повезло. К семнадцати годам твой рост достигнет шести футов и одного дюйма; ты не будешь ни худым, ни склонным к полноте. Ты левша. Тебе тяжело дадутся цифры, зато легко — слова. Ты не переносишь вещей, оканчивающихся на «каин» — лидокаин, новокаин и, главное, кокаин. Я узнал об этом, когда в третьем классе мне пытались запломбировать зуб.
Если б не аллергия на кокаин, то я бы, наверное, давно уже умер. А так хотя бы успел создать тебя.
Ты будешь носить обувь сорок третьего размера. Начнешь бриться почти сразу после того, как тебе исполнится шестнадцать. У тебя будут угри — не слишком много, но заметно. Они появятся в тринадцать и, назло житейской мудрости, так до конца и не исчезнут. С лицом тебе тоже повезло. Из-за него тебе постоянно будут делать что-нибудь приятное, а ты наивно решишь, что ко всем остальным относятся точно так же. Черта с два! Другим нужно прыгать, кричать и махать руками, чтобы их заметили. Тебе же достаточно будет сесть и улыбнуться — и все вокруг кинутся совать банкноты за пояс твоих вместительных трусов.
И при таких блестящих задатках я умудрился все просрать. Права житейская мудрость: характер человека влияет на внешность. Угонщики вдруг начинают выглядеть угонщиками, обманщики — обманщиками, а тихие и задумчивые люди — тихими и задумчивыми. Помни это и берегись. Мое лицо такое же, как у тебя, но сейчас это лицо неудачника. На нем написана грусть. Встретишь меня на улице и подумаешь; чем же парень так расстроен? Люди вглядываются в мое лицо, как в хрустальный шар, и спрашивают себя: «Что стало с ним после кровопролития? Упал ли он уже на самое дно? Говорят, когда-то он верил в Бога, но теперь в его глазах не осталось и следа веры. Интересно, что произошло?»
Прошу, не поломай свою жизнь, как я. Хотя, пока ты молод, ты не станешь слушать моих советов. Тогда зачем я пишу? Все это пустая трата времени…
Постой, вот еще важный момент: от алкоголя ты легко отключаешься. Причем, если примешь что-нибудь вместе со спиртным, отключишься быстрее. Что с тобой при этом происходит, потом не вспомнить. По крайней мере в моей памяти есть один провал, с которым я что только ни делал — даже к гипнотизеру ходил. К настоящему, дипломированному гипнотизеру, а не к какому-нибудь шарлатану — и… ничего.
Что я еще не сказал? Что? Ешь почаще — уж точно больше трех раз в день. Да, и если хочешь поближе познакомиться с девушкой, расскажи ей что-нибудь глубоко личное о себе. Она разоткровенничается в ответ, и если будете продолжать в том же духе, то, может быть, даже полюбите друг друга.
Вряд ли ты станешь разговорчивым, но мозг твой постоянно будет занят работой. Или найди себе какую-нибудь куклу для чревовещателя, и пусть она разговаривает за тебя.
Ну и напоследок: ты сможешь петь. У тебя появится прекрасный голос. Отыщи себе стоящую тему — и пой. Мне так и стоило поступить.
Только что позвонили из больницы. Отец поскользнулся на кухонном полу, упал, сломал ребра и, возможно, ушиб сердце. Могу ли я, спрашивают они, съездить к нему домой и привезти все самое необходимое?
— Это он дал вам мой номер? Меня нет ни в одном телефонном справочнике.
— Он.
— Но он ни разу мне не звонил.
— Он помнил номер наизусть.
Медсестра сказала, что оставит список вещей и ключ от квартиры внизу, в регистратуре.
— У меня такое чувство, что вы не очень друг с другом ладите, а ему сейчас нужен покой. Вам не стоит видеться.
— Хорошо.
Отцовская квартира находится где-то в северном Ванкувере, за Лонсдейлом, не очень далеко от маминого дома. Можно, конечно, не ехать, однако признаюсь: меня снедает любопытство.
Отец живет на восемнадцатом этаже: выходит, Бог любит лифты. Квартирка обычная, построена в начале восьмидесятых, минут за десять до того, как весь город свихнулся на бирюзовом цвете, в который теперь меня чуть ли не ежедневно заставляют что-нибудь выкрашивать. А у Реджа царит тусклый оттенок желтого. Лампы на потолке прикрыты цветными пластмассовыми абажурами, пол покрыт жестким ковром в рыже-бурую крапинку. Ремонт чужих домов превратил меня в сноба: режут глаз дверцы шкафа в коридоре жжено-кофейного цвета и горчичные обои, которые не меняли с тех самых далеких восьмидесятых. Вид из окна целиком закрыт горами; из-за них в дом никогда, кроме разве что последних минут заката в длинный летний день, не заглядывает солнце. Тут не пахнет свежестью — здесь будто никогда не едят ни овощей, ни фруктов. Запах как в коробке с сухими приправами.
Летняя жара разбудила древний аромат старой мебели и ветхих убогих вещей, которые Редж хранит у себя. Нет, не так… В которые Редж вцепился, когда расставался с матерью. Глубокое коричневое кресло с шерстяным пледом. Перед ним — телевизор в дубовой стойке, какие в старых телепередачах раздавали направо и налево. На скромном кухонном столе — шкатулка с документами. Рядом на полу — начатая банка макарон с мясом и ложка. Здесь, значит, он и упал. Боже, какая тоска!
Может, в спальне-то есть что-нибудь человеческое? В надежде я шагнул туда — и опять попал в окружение темной, неуклюжей, излишне громоздкой мебели. С тумбочки смотрели выцветшие и пожелтевшие от времени фотографии: он, мама, Кент, я. Помню, как снимали каждую из них: позировать было сущей пыткой. Только что у него делают наши с мамой фотографии? Кент — понятно. Но я? И мама?
Узкая кушетка довершила бы мрачную картину в спальне, и мне — ей-богу — пришлось бы удрать. К счастью, у отца роскошная кровать. Я подошел к ней, сел. От кровати пахло табачным дымом и листьями. На ночном столике стояли зеленый дисковый телефон, банка тоника и пузырек аспирина. А ну-ка, что Редж держит в столике? Журналы с голыми девочками? Салатницу с презервативами? Вот и не угадали — там у него Библия, подшитые журналы и газетные вырезки. Найти бы здесь хоть что-нибудь человеческое — карточку из стриптиз-клуба или бутылку джина, чтобы плеснуть к тонику, — так нет. Сплошная рухлядь, чье место на свалке. Все настолько чуждое 1999 году, что невольно кажется, будто я в провинциальном городке провалился во времени лет на пятьдесят назад. Мысль о том, как мой тихий, угрюмый отец бродит по квартире, где никогда не звонит телефон и куда не проникают людские голоса, чуть не разбила мне сердце. Правда, я вовремя опомнился.
«Секундочку, — сказал я себе, — кого это ты жалеешь? Это же Редж, а не старый несчастный монах, забыл? И потом, прежде чем жалеть, взгляни, как его квартира похожа на твою».
Я прошелся по списку, который мне дали в больнице: пижама, футболки, носки, трусы и так далее, открыл шкаф — и, батюшки! — все вещи тщательно отутюжены и аккуратно разложены по полочкам — не иначе как Редж готовился к проверке какого-нибудь космического прапорщика в день Страшного Суда.
Я сгреб в сумку его лекарства, зубную щетку, контактные линзы и пошел к выходу, чуть было не пропустив одну любопытную фотографию на столике в коридоре. На снимке отец обнимает за плечи женщину — грузную веселую женщину в розовом платье в цветочек — и внимание, внимание! — улыбается!
Мда… В тихом омуте…
Последние строчки пишу за столиком в кафе. Так что теперь я официально отношусь к числу тех, кто пишет в забегаловках слезливые дневники или киносценарии. Правда, увидев меня, вы скорее всего подумаете, что я веду липовый журнал про мои приступы гнева, дабы потом обсудить его на сеансе у мозговеда. Что ж, пускай.
Примерно в три я поднялся по ступенькам больницы, сжимая в руке большой полиэтиленовый пакет с отцовскими вещами. Я стоял перед выбором: оставить пакет в приемной или отнести его в палату к отцу. Откуда вообще этот выбор? Наш последний разговор закончился почти одиннадцать лет назад, когда я в бешенстве выкрикивал проклятия, а он корчился на синем ковре нашего старого дома, обхватив сломанную коленку. Мы словом не перемолвились ни на свадьбе Кента, ни на его похоронах, ни на вчерашних поминках. Так почему же я спросил номер палаты? Наверное, просто решил, что за все это время Редж хоть чему-нибудь научился.
В больнице сломалась вентиляция, и в лифте со мной поднималась бригада рабочих в комбинезонах и с инструментами. Когда на шестом этаже мы вышли, на меня не обратили ни малейшего внимания, а рабочих приветствовали, словно спасителей.
Перед палатой Реджа пахло китайскими сумками из аэропорта: вроде бы нафталином, но не совсем. В нерешительности я переминался с ноги на ногу буквально в двух шагах от него. Зайти? Не зайти? Зайти? Не зайти? А, ладно, зайду. Я открыл дверь и оказался в двухместной палате. Ближе к входу храпел молодой мужчина с забинтованной ногой. За тонкой ширмой лежал Редж.
— Отец.
— Джейсон.
Выглядел он ужасно: небритый, в лице ни кровинки — хотя, безусловно, в сознании.
— Я принес вещи… Мне звонили из больницы, сказали, ты просил…
— Спасибо. Молчание.
— Долго искал?
— Нет. Вовсе нет. У тебя все лежит на местах.
— Да, я стараюсь поддерживать порядок.
Я с содроганием вспомнил о тусклом душном коридоре, мумифицированном телевизоре, консервах на кухне, годных разве что для военного времени. И о всей его дешевой жизни, в которой чаевых официантке не дают не потому, что старика, одной ногой стоящего в могиле, обуяла скаредность, а потому, что этого не велит религия.
Я протянул пакет:
— Все здесь.
— Поставь на подоконник.
Я поставил.
— Что говорит врач?
— Говорит, пара сломанных ребер и куча синяков. Опасается, не повредил ли я сердце. Поэтому и держит меня здесь.
— А чувствуешь себя как?
— Дышать больно.
Молчание.
— Ну, — вздохнул я, — мне пора.
— Нет. Подожди. Не уходи. Сядь на стул.
Сосед продолжал храпеть. Я лихорадочно соображал, что сказать после десяти лет молчания.
— Хорошо, что мы вчера собрались, — предложил я наконец тему для разговора. — Жалко только, что Барб вспылила.
— Не стоило Кенту на ней жениться.
— На Барб? Почему?
— Никакого уважения. Особенно к старшим.
— В смысле — к тебе.
— Да, в смысле — ко мне.
— И ты действительно считаешь, что достоин уважения после вчерашних слов?
Он закатил глаза:
— С твоей точки зрения — наверное, нет.
— Это еще что значит?
— Это значит, успокойся. Это значит, Кенту следовало найти кого-нибудь ближе его сердцу.
Я фыркнул и недоуменно покачал головой.
— Не придуривайся, Джейсон, тебе не идет. Кенту нужна была более преданная жена.
У меня отвисла челюсть.
— Преданная?
— Ты сегодня туго соображаешь. Барб так полностью и не отдалась Кенту. А без полной самоотдачи нельзя быть хорошей женой.
Я взял с тумбочки кувшин, который, казалось, был сделан из розового ластика. И почему больничная утварь непременно должна быть не просто уродливой, но еще и порождать мысли о мучительной преждевременной смерти? Вслух я сказал:
— Барб — яркая личность.
— Не спорю.
— Она родила двух твоих внуков.
— Я не идиот, Джейсон.
— Так как же ты мог так оскорбить ее вчера вечером, предположив, что у одного из ее детей нет души? Ты что, и вправду такой жестокий, как кажешься?
— Современный мир порождает сложные нравственные вопросы.
— Двойняшки — не сложный нравственный вопрос. Двойняшки — это двойняшки!
— Я читаю газеты и слежу за новостями, Джейсон. Я знаю, что происходит в мире.
Пора менять тему.
— Сколько тебе здесь еще лежать?
— Наверное, дней пять.
Он закашлялся и скривился от боли. Так ему!
— Как ты спишь?
— Эту ночь — как младенец.
Поддавшись импульсу, я раскрыл рот, чтобы задать давно наболевший вопрос, — и он, как любой важный вопрос в нашей жизни, прозвучал отчужденно, словно донесся из чужих уст:
— Как ты мог обвинить меня в убийстве, отец?
Молчание.
— Ну же?
Нет ответа.
— Я не собирался этого спрашивать, но раз уж спросил, то не уйду без ответа.
Он кашлянул.
— И нечего притворяться немощным стариком. Отвечай!
Редж отвернулся, но я подошел к изголовью кровати, обхватил его голову и повернул к себе, заставив смотреть в глаза.
— Послушай, я задал вопрос и, думаю, тебе есть что ответить. Что скажешь, а?
Его лицо не отражало ни злобы, ни любви.
— Я не обвинял тебя в убийстве.
— Неужели?
— Я только сказал, что ты возжелал убить человека и поддался этому искусу. Понимай как знаешь.
— И все?
— На этом месте, если помнишь, твоя мать оборвала наш разговор.
— Мама вступилась за меня!
— Ты так ничего и не понял, да?
— Чего здесь понимать?