Красота нормы, или Мальчик ждет человека 7 глава




Сталин, просматривая список, вдруг заметил, что среди намеченных к аресту появилась фамилия Берия.

— А Берия как сюда попал? — спросил он у Маленкова.

— Он сам себя вписал, товарищ Сталин, — ответил Маленков.

— Когда надо будет, сами возьмем, — сказал Сталин и вычеркнул фамилию Берия.

Согласитесь, сильный психологический ход со стороны Берия. Он понимал, что «мингрель-ское дело» в конечном итоге затеяно против него. Подставляясь таким способом раньше конца затеянной комбинации, он, конечно, рисковал, но одновременно усиливал шансы разрушить комбинацию.

Сталин знал, что у Берия тоже огромная власть, и если он так открыто высовывается, значит, надеется на свою силу. Надо подождать. Придумать новую комбинацию. Но не успел. Берия, видимо, его тут обштопал.

Помню, во время знаменитого «дела врачей» стою у стенда на одной из московских улиц и читаю в «Правде» статью о кошмарных преступлениях врачей. И вдруг последний абзац — стилистически нелепый и странный даже в этой дикой статье. Автор в конце говорит: «Это всё хорошо. Но куда смотрели органы, когда всё это творилось?»

Я читаю и перечитываю последний абзац с этими словами и никак не могу понять автора и редактора главной газеты страны. Если сознание еще кое-как принимало легкую критику органов госбезопасности, то как можно было понять такую фразу: «это всё хорошо»? Что ж тут хорошего, когда врачи-убийцы уничтожают пациентов? Я тогда так и не разобрался в этом безумии, но в памяти навсегда застряла концовка статьи.

И только гораздо позже, когда стали просачиваться смутные сведения о желании Сталина в последние годы жизни расправиться с Берия, да и не только с Берия, я вспомнил эту статью. Я уверен, что ее перед публикацией посылали Сталину и эту концовку он приписал сам. Править его, конечно, никто не смел. Когда он написал «это всё хорошо», он, видимо, имел в виду не зловещие события, описанные в статье. Их скорее всего не было. А если они и были, то он сам же их организовал. Он имел в виду работу журналиста, изложение. Мол, всё это так (всё это хорошо), но пора назвать виновников из органов, которые прошляпили врачей-убийц. Тихий, но грозный рык в сторону Лубянки. Кстати, фраза, если вслушаться в нее, выдает и некоторое нетерпение Сталина. И кто его знает, не оказалось ли это нетерпение роковым для него?

А ведь если бы он внимательно прочитал Осипа Мандельштама перед тем, как расправиться с ним окончательно, он вспомнил бы пророческую для этого случая строчку:

Не торопиться — нетерпенье роскошь.

Кстати, сам я сейчас вспомнил один эпизод как раз этого времени. Я учился в библиотечном институте. Кампания против космополитизма была в разгаре.

Как-то в вестибюле института я увидел в толпе хохочущих студентов знакомого еврея-библиографа. Он и раньше захаживал к нам в институт. Он был калека.

Сейчас с жутковатым весельем, покачиваясь укороченными ногами на костылях, как бы демонстрируя полную свободу и счастье внутри костылей, он рассказывал притчу о своей жизни.

Он работал библиографом в одной большой московской библиотеке. После отпуска, придя на работу, он узнал, что его под благовидным предлогом сократили. При этом он легко догадал-ся, что старший библиограф, его непосредственный начальник, с которым он и раньше не ладил, приложил к этому руку. Он тыр-пыр, ринулся во все инстанции — ничего не помогает. Попытал-ся устроиться в другую библиотеку — никто не берет.

Тогда он вспомнил, что в детстве, живя в Биробиджане и болея тяжелой формой полиомие-лита, написал Сталину письмо. Дело в том, что врачи рекомендовали повезти ребенка для лечения в Крым. Но у родителей не было денег на такую поездку. И тогда кто-то надоумил их, чтобы мальчик обо всем написал Сталину. И он написал.

Ноги рассказчика особенно высоко взлетели между костылей.

И действительно, через некоторое время мальчика с матерью на государственный счет отправили в Крым. И вот теперь, отчаявшись получить работу, он снова написал Сталину. Он рассказал ему о своих мытарствах и напомнил, что Сталин ему уже один раз помог.

— Вы мне уже один раз спасли жизнь, написал я ему, — рассказывал библиограф, неутоми-мо раскачиваясь на скрипучих костылях, — спасите еще раз!

Пока он рассказывал, перед моими глазами встало видение: Сталин, улыбаясь в усы, раскачивает на качелях костылей калеку мальчика. Выше! Выше! Еще выше!

И письмо дошло. И Сталин спас. Через некоторое время нашему библиографу позвонил директор библиотеки, где он раньше работал, и срочно вызвал его к себе. Как бы потрясенный всей этой несправедливой историей, которая как бы незаметно мелькнула мимо него, директор предложил ему с завтрашнего дня занять место старшего библиографа библиотеки.

— Но ведь там работает человек? — удивился рассказчик.

Качели остановились.

— Какой человек? — озираясь, в свою очередь удивился директор. — Он уже переведен на ваше место!

Качели снова взлетели! Свобода и счастье внутри костылей!

Так он несколько раз рассказывал эту историю под дружный хохот окружающих и вновь подходящих студентов.

Сейчас я пытаюсь понять, как и почему это случилось? Сталину, конечно, писали тысячи писем. И конечно, он сам не мог и не хотел читать все эти письма. Какие-то люди отбирали те из них, которые необходимо показать Сталину. Письма тирану отбирают, я полагаю, по двум признакам, сливающимся в один.

Разберем их по сталинскому методу. Первый признак. Это такие письма, которые могут оказаться опасными для жизни тех, что отбирают письма, если их не показать Сталину, то есть если до Сталина каким-нибудь другим путем дойдет информация о существовании письма, которое он сочтет важным и которое от него скрыли.

Второй признак. Это такие письма, которые Сталину должны быть приятны. Подать тирану приятное письмо — это тоже способствует продлению твоей жизни. Конечно, о помощи просили сотни тысяч людей, в том числе и евреи, которых преследовали как космополитов. Навряд ли на такие письма обращали внимание. Но в этом письме была фраза, точно попадаю-щая в цель: «Вы мне уже один раз спасли жизнь, спасите еще раз!»

Даже у такого тирана, как Сталин, душа, видимо, не могла хотя бы иногда не поддаться общечеловеческому свойству: не портить свой собственный добрый поступок последующим злом.

Сделав человеку добро, мы в этом человеке видим себя. Он зеркало, которое нам льстит. Такое зеркало неприятно разбивать, наоборот, его хочется лишний раз протереть.

Точно так же, сделав человеку зло, мы начинаем его ненавидеть. Он зеркало, которое отражает наше уродство. Такое зеркало хочется разбить. Сделав человеку зло, человек подсознательно стремится к его окочательному уничтожению, если не физическому, так духовному.

Есть люди добрые и простодушные. Их мне особенно жалко. Они не избегают тех, кто однажды причинил им зло, думая, что в эту воронку снаряд уже не попадет. Если вы из высших соображений не хотите мстить тому, кто сделал вам подлость, по крайней мере, избегайте его, ибо он вам сам отомстит, хотя бы за то что вы не хотите мстить ему и тем самым уже отомстили, нравственно превзойдя его.

С добром тоже не всё так просто обстоит. Скажу кратко: делая добро, путайте следы, иначе вас настигнет злая энергия неблагодарности. И хватит об этом, иначе мы утонем в отвлеченных рассуждениях. Лучше вернемся к нашим злодеям.

Из всего рассказанного видно, что и «дело врачей» Сталин хотел использовать против Берия. Но не вышло. Берия ловко перепрыгнул через труп Сталина, но вдруг растянулся, споткнувшись о жирную ногу Хрущева. И тут мы наконец возвращаемся ко дню объявления об аресте Берия.

В нашем южном городе реакция на это событие была разная. Большинство людей ликовало, но тихо. Некоторые помрачнели, но молча. Однако к ночи ликующие приобрели дар речи.

Я со своими двумя ближайшими друзьями сидел в кофейне. Мы попивали вино и вспомина-ли наши школьные антисталинские разговоры. О нем мы говорили часто, но ниже него мы никогда не опускались. И выше не поднимались. Он был полюсом зла.

И тут-то к нам подсел этот франт из лодки. Друзья его почему-то называли на европейский манер — Серж. Так и мы его будем называть, если будем вообще. Крепкий, плечистый, в модной рубашке с погончиками, стрижка ежиком, горящие и одновременно стекленеющие глаза. Он вел себя шумно, вызывающе.

— Кругом бериевцы, — говорил он страстно, как мститель, только что покинувший каземат, — этот город надо очистить от бериевцев. Пьем, ребята!

Он заказал много коньяка, и мы стали пить. Мои друзья его не знали. Они решили, что он из наших, но гораздо радикальнее нас. Я сам не ожидал от него такой политической прыти. Чело-век — загадка, сказал Достоевский, чье стремление овладеть Константинополем, в свою очередь, немалая загадка.

Я знал, что отец Сержа — крупный физик, работающий на атомном объекте недалеко от Мухуса. По его словам, отец не раз встречался с Берия, который курировал атомную промышле-нность. Получалось, что его отец чуть ли не поссорился с Берия и то, что они теперь в Абхазии, это почти ссылка.

— Я вам такое расскажу о нем, чего ни один человек не знает, — сказал он.

Не скрою, я трепетал от любопытства: будущий писатель. И в то же время напор его либера-льного негодования становился в кофейне опасным. На нас уже поглядывали те, что днем мрачнели, и теперь их мрачность сосредоточивалась на нас. Разумеется, если б дошло до драки, они нашли бы другую причину.

Однако именно потому, что он проявил шумную либеральную смелость, как-то неловко было его останавливать. Наконец он вдруг сказал:

— Пошли на теплоход. Он на пристани. Там в баре я вам все расскажу. Здесь одни бериевцы.

— Да ведь нас туда не пустят, — возразил один из моих школьных друзей.

— Меня не пустят?! — вознегодовал Серж. — Мы с отцом на этом теплоходе ходили в Одессу. Кэп каждый день приглашал нас обедать. Он меня как сына полюбил!

Мы пошли в сторону пристани. Вообще, мухусчане любят посещать стоящие у пристани теплоходы. Другая жизнь, плавучая заграница. Но пройти не всегда удается. Многое зависит от знакомства с кем-нибудь из команды или портовыми работниками.

Впрочем, иногда вахтенные матросы почему-то всех без разбору пропускали на корабль. Не исключаю, что тут играло роль выполнение торгового плана. Мухусчане щедро раскошелива-лись в этих плавучих дворцах.

От нашего вожака веяло дикой энергией белокурой бестии, и мы, как-то подчиняясь этой энергии, взошли на трап. Однако вахтенный матрос остановил нас.

— Мне срочно надо видеть капитана, — сказал Серж и назвал капитана по имени-отчеству. Вахтенный матрос остался холоден к этому сообщению. Возможно, он уже заметил, что мы выпившие.

— Капитан отдыхает, — сказал он.

— Так позвоните, разбудите, — раздраженно настаивал Серж, — он пригласил нас.

— Идите отсюда, — уже брезгливо ответил вахтенный матрос, — вы пьяны.

Тут Серж стал орать и назвал вахтенного матроса бериевцем. Я его пытался повернуть и увести, но он оттолкнул меня и продолжал буянить. Кончилось это тем, что вахтенный матрос вызвал портовую милицию и нас выдворили из порта.

Удивительно, что они нас не забрали с собой. Я думаю, на представителей власти всё еще действовал шок объявления об аресте Берия. Нас вывели из порта и уже хотели отпустить, но тут Серж совершенно некстати назвал их бериевцами.

— Документы! — рявкнул капитан милиции, как бы идя на смертный риск, как бы не исключая, что с его возгласом власть вместе с окружающими домами окончательно рухнет. Но власть, как и окружающие дома, удержалась. И это его явно взбодрило.

Ни у одного из нас не было документов. И только у нашего вожака был пропуск на объект, где он жил со своей семьей. Я думаю, он дал ему свой пропуск, ожидая, что капитан милиции, заглянув в него и увидев фамилию его отца, козырнет и отпустит нас. Но произошло совсем другое. Капитан, воодушевленный устойчивостью власти и окружающих домов даже без всевидящего присмотра Берия, не раскрывая пропуска, ткнул его в карман кителя и рявкнул:

— Чтоб духу вашего здесь не было! Иначе сдам вас в вытрезвитель! За пропуском явитесь завтра в портовую милицию!..

— Меня же без пропуска не пустят на объект! — неожиданно трезвея, вскрикнул Серж. Сам он только теперь заметил, что власть крепко держится, но было уже поздно.

— Где пил, там и ночуй, — сказал капитан и ушел вместе со своим молчаливым товарищем, бодро стуча сапогами.

Чем дальше удалялся капитан, тем больше наливался яростью наш вояка. Когда в полночной прибрежной тишине сапоги окончательно замолкли, он, видимо, снова поставил под сомнение прочность власти.

— Я этого так не оставлю, — завопил он наконец, — здесь все бериевцы! Сейчас же идем в Чека!

По-видимому, он решил, что Берия арестован и отныне восстановлены добрые, идилличес-кие традиции Дзержинского.

И он повел нас в учреждение, которое мы, как и все жители города, обычно обходили сторонкой. Какая сила нас за ним тащила? Не только хмель, конечно. Кстати, я никогда в жизни не слышал, чтобы кто-нибудь по пьянке забрел в КГБ. Так какая же сила? Конечно, сила случившегося. Берия арестован! Значит, осуждена вся система репрессий. И все-таки было страшновато среди ночи являться в это грозное учреждение. Да еще с жалобой на милицию, отобравшую у Сержа пропуск.

Мои бедные друзья шли, потому что шел я. А я шел, чтобы не бросать этого пьяного обормота, не предавать нашего застольца, который к тому же, оказывается, был гораздо радикальнее нас. А я-то думал — гуляка! И все-таки я сделал несколько вялых попыток остановить его.

— Можете разбегаться! — гаркнул он. — На таких и держалась бериевская система!

После этого уже не пойти с ним было невозможно. Он был пьян, но полон какой-то особой алкогольной бодрости. Он ничуть не шатался, язык у него не заплетался, а сказать, казалось, мог много лишнего. Хотелось хотя бы незаметным тычком подстраховать его там.

Мы пришли на улицу Энгельса и подошли к знаменитому учреждению. Дверь была распахнута. Никакого часового. В коридоре светилась довольно тусклая лампочка.

Наш вожак решительно шел впереди нас и рвал на себя каждую дверь, но все двери были заперты. Рвя на себя очередную неоткрывающуюся дверь, он, казалось, испытывал победное сладострастие.

— Разбежались! — рычал он и, сильно подергав последнюю неоткрывающуюся дверь, бросил ее и, перешагивая через ступеньки, взлетел на второй этаж.

Тут одна дверь оказалась распахнутой и освещенной. Мы вошли в кабинет, где за столом сидел дежурный офицер. К моему приятному удивлению, Серж довольно спокойно стал объяснять, что мы шли на теплоход, где нас ждал капитан (он назвал его имя-отчество), а работники портовой милиции пристали к нам и отобрали у него пропуск на объект, где он живет. Он просил позвонить в портовую милицию, приказать им вернуть пропуск и наказать отобравших его, которые скорее всего бериевцы. (О, зачем, дурак?!) Вообще, в городе полно бериевцев! (Безумец!)

Наш Серж начал так размеренно, так разумно, так мирно. Особенно у него хорошо получилось про капитана, пригласившего нас. Вероятно, даже предупредившего вахтенного матроса, чтобы нас беспрепятственно пропустили.

Пока он это говорил, я представил себе переполох на корабле.

Акт усыновления сорван.

Гости расходятся, смущенные тем, что вынуждены забирать назад подарки усыновленному. Но и оставлять как-то глупо.

Капитан в ярости перекусывает трубку все еще крепкими зубами морского волка.

Вахтенный матрос посажен на губу.

Капитан в отчаянии выпивает все виски, приготовленное для гостей.

Капитан валится на койку и засыпает мертвецким сном.

Но сквозь сон раздаются невыносимые стоны: «Серж, где ты?»

А Серж в это время у чекиста качает права. Одним словом, начало было хорошее. И дежурный офицер только к концу его речи, когда тот заговорил о веревке в доме повешенного, догадался, что он пьян. Тем не менее он спокойно попросил нас расходиться по домам.

Он объявил нам, что он вообще не имеет права что-либо приказывать милиции. (Вероятно, с сегодняшнего утра.) Поэтому лучше всего для вас, сказал он тактично (менее тактичный человек мог бы сказать: для вашего состояния), переночевать у друзей, а утром явиться в портовую милицию. Схема как будто бы та же, что и у капитана милиции, но насколько мягче, человечней. Вспомним капитана милиции: «Чтоб вашего духу! Вытрезвитель! Где пил, там и ночуй!»

Тут бы нашего друга если не тычками, так пинками вытолкать из помещения. Но как-то не хватило решительности.

Между тем наш друг, никак не соглашаясь с мирными предложениями дежурного офицера, продолжал нудить свое, уже слегка подхамливая в том смысле, что в этом городе у бериевцев еще слишком много покровителей.

И тут наконец офицер не выдержал. Он, видимо, решил, что хотя Берия арестован, но у органов еще есть резервы. Можно рискнуть. И время показало, что он был прав.

Он неожиданно и с неожиданной силой ударил кулаком по столу. Вероятно освеженный паузой, длиною в целый день, кулак произвел впечатление. На миг показалось, что от этого удара разверзлись стены тюрьмы, в которой сидел Берия, и он, выйдя из нее, приступил к своим обязанностям, даже не успев отряхнуться от каменной пыли. Кстати, впоследствии выяснилось, что попытка вызволить его из тюрьмы имела место.

Ударив кулаком по столу, офицер вскричал:

— Демагогия здесь не проходит, молодой человек! Пьяные врываются среди ночи и молотят антисоветскую чушь! Я вас всех задерживаю!

Офицер окинул нас беспощадным взглядом. Несколько секунд длилось тягостное молчание. С тоскливым любопытством мелькнуло: бить будут? Потом офицер, как на замедленной съемке, потянулся к телефону, и можно было понять, что он хочет кого-то вызвать с целью водворить нас в камеру. Некоторую замедленность его движений можно было понять так, что он никак не решится окончательно определить тип камеры, которую мы заслужили.

— Вы не должны меня задерживать, — совершенно неожиданно вдруг закудахтал наш радикальный воитель, — я сын профессора (назвал фамилию)… родители будут волноваться…

Полузакрытое имя профессора-атомщика как раз в силу своей полузакрытости производило впечатление сверхгосударственной ценности. Слова Сержа подействовали на офицера. Но он не сразу сдался. Порылся в каких-то бумагах, назвал телефон и спросил:

— Ваш?

— Наш! — радостно зарифмовался Серж, как если бы они с офицером были давно знакомы домами и только временное недоразумение их развело.

Офицер набрал номер и сказал:

— Здравствуйте, товарищ профессор. Извините за поздний звонок. Это из органов… Ваш сын дома?.. Вот он у нас, если это он… Что он тут делает? Ворвался с какими-то пьянчугами и предъявляет какие-то глупые претензии. Прошу вас поговорить с ним, и, если вы признаете его голос, я его отпущу из уважения к вам… С кем? Не знаю…

И уже обращаясь к Сержу:

— Кто это с вами?

— Да так, случайные знакомые, — сказал он быстро, как бы стараясь не переутомлять внимание офицера на этих мелких, второстепенных обстоятельствах. Но даже в этих словах не было оттенка лести вниманию офицера, скорее он напоминал, что это внимание принадлежит ему. И при этом в его голосе не было ни малейшего смущения по отношению к нам.

Разумеется, в каком-то высшем смысле мы были случайными знакомыми. Но он-то имел в виду совсем другое. Он имел в виду: меня отпустите, а с ними решайте как вам заблагорассу-дится.

— Он их сам не знает, — торжественно сказал офицер, передавая трубку сыну.

Серж схватил трубку, но я его уже почти не слышал. Слух мой с каким-то хищным, бессознательным восторгом вылавливал подлости в его разговоре с отцом. Так, он, явно не стыдясь того, что уже здесь сказал офицеру, нахально заявил отцу, что забыл пропуск дома, но чтобы он его не искал, а позвонил кому-то в охрану, дабы его без препятствий пропустили.

Обжигающий стыд перед своими друзьями и ненависть к этому мерзавцу ослепили меня. Снова нахлынула та знакомая вонь, которую я испытал в лодке, но теперь запах ее был намного гуще. При этом надо учитывать, где это всё происходило: отнюдь не на море, а в пространстве, гораздо более приспособленном замыкаться.

Он ушел, ни разу не взглянув в нашу сторону. Но это не значит, что он о нас забыл вообще. Он провихрил мимо нас с какой-то полемической отстраненностью, как бы мимоходом бросив:

— Вам кажется, что я поступил бессовестно, но именно поэтому вы и есть бессовестные люди, не понимающие всей сложности моего положения, сына знаменитого профессора.

— Не стыдно спаивать сына такого профессора? — сказал офицер, как бы оправдывая его, но неожиданно добавил: — Хотя и он хороший гусь.

— Да это он нас спаивал! — возмутился один из моих друзей. — Он к нам подсел. Он нас потащил сюда!

— Документы есть? — спросил офицер и, выяснив, что нет, добавил: Придется вас задержать… Возможен шантаж через сына большого ученого… Хотя я лично его первый раз вижу, но мы наслышаны о нем…

И, тут я пустил в ход свой шанс. Офицер прекрасно говорил по-русски, но по легкому акценту я давно понял, что он абхазец. Я заговорил с ним по-абхазски.

От неожиданности он был потрясен. И даже, что еще сильнее при данных обстоятельствах, явно смущен. Однако взял себя в руки. Как водится в таких случаях, стали выяснять, кто откуда. Оказалось, что мы почти земляки. Моя мама чегемка, а его родители из Джгерды. Это рядом. Офицер как бы только через язык, давая дань культу застолья, сказал:

— Значит, пил с вами? Гулял? А теперь — случайные знакомые? Скот! И при этом сын такого государственного человека.

— Как смотришь на то, что случилось? — осторожно спросил я его по-абхазски, имея в виду арест Берия.

Тут есть филологическая тонкость. По-русски спросить об этом здесь было бы порядочным нахальством для чужого человека. Уже в языке установлена идеологическая цензура на ту или иную информацию.

Абхазский язык еще недостаточно идеологизирован, чтобы не иметь права говорить о фактах. Мы еще в сфере нормальных пастушеских традиций. И если что-то случилось, почему бы не спросить у соседа: что случилось с вашим пастухом?

Офицер на миг смутился. Как абхазец он не мог полностью отклонить мой вопрос, но как работник столь грозного учреждения не мог и ответить. Поэтому он как-то озабоченно оглядел кабинет, словно ища в нем пространство, свободное от прослушивания, но таковое пространство куда-то улетучилось, и он как бы вынужденно сказал:

— Мы люди маленькие. Эти дела решает Москва.

Офицер хоть и убедился, что мы родом из соседних сел, однако не сразу нас отпустил. Извинившись на абхазском, он по-русски добавил, что я должен сбегать домой за паспортом, а друзья мои пока побудут здесь. Я и в самом деле помчался за паспортом. Боясь разбудить маму, я тихо вошел в дом, достал паспорт, тихо вышел и снова припустил.

Мы вполне дружески распрощались с офицером и уже в четвертом часу ночи вышли на улицу. Мы шли по ночному городу. Друзья ни в чем не упрекали меня. Мы только согласились, что в нашей прекрасной школьной юности мы таких людей близко к себе не подпускали.

Об этом случае многие из моих знакомых знали, хотя я и не стремился о нем рассказывать, как и не стремился скрывать. Кстати, через множество лет Серж стал каким-то крупным торговым представителем в одной из мелких европейских стран. Ну и черт с ним, хотя всё это имеет отношение к тому, что я собираюсь рассказать.

Так вот, мы пришли на квартиру моего знакомого, который тяжело болел. На звонок нам открыла его жена и провела в комнату больного. День был теплый. Он лежал под легкой простыней. Он страшно похудел, и я, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не выдать своего изумления, подошел к нему, наклонился, поцеловал.

Кажется, ему понравилось, что я не ахал, не охал, а просто справился о его здоровье. Сам он сказал, что у него запущенная язва. Не знаю, подозревал ли он, что дело обстоит хуже.

Видимо, сейчас боли его не беспокоили. Он шутил, ерничал, даже рассказал пару свежих анекдотов. Вошла жена и поставила перед нами по чашке турецкого кофе. Когда жена вышла, я вдруг заметил, что у больного высунулись из-под простыни очень худые ноги.

Сам не зная почему, я отставил еще не початую чашку дымящегося кофе, встал, подошел к постели и накинул простыню на его обтянутые желтой кожей ступни. И в этот миг я осознал, что натягиваю на его ступни простыню, потому что они мне кажутся мертвыми и мне неприятно на них смотреть и пить кофе. Может, не окажись кофе, я не обратил бы на всё это внимания. Трудно сказать.

Уже поправляя ему простыню, я вдруг осознал, для чего я это делаю, и испугался, что он догадается об этом. Я посмотрел на него. Наши взгляды встретились. Внешне взгляд его не выражал ничего, кроме странного внимания и легкой иронии. Мне показалось, что он смотрит на меня из какой-то холодной глубины, куда я его загнал. Мы нехорошо переглянулись. И все-таки я надеялся, что он ничего не понял. Но он всё понял и тут же отомстил мне за мой пусть неосоз-нанный, но все-таки эгоизм. Он всегда был находчив.

Он вдруг стал рассказывать именно о Серже. Он говорил о том, что Серж стал великолеп-ным специалистом, что его вот-вот назначат главным торговым представителем (я-то думал, что он давно главный), что он из Европы не вылазит, но, что характерно, отдыхает всегда в Абхазии. Для него друзья юности превыше всего. Он видел всё в этом мире, но понял, что выше дружбы, выше друзей юности ничего нет, и не будет. Это его слова.

Разумеется, крупная карьера этого негодяйчика нисколько не могла меня расстроить. Скорее она подтверждала неслучайность его молодого предательства. Но тон рассказчика был столь лиричен, он столько неожиданной нежности вкладывал в свои слова, что в конце монолога даже чуть-чуть прослезился. Вот как он его любит. И это почему-то было неприятно. Человек нас чаще всего обижает не убедительностью того, чем хотел обидеть, а убедительностью того, что он и в самом деле хотел обидеть.

Конечно, я и сейчас не могу сказать с абсолютной точностью, что его любовное воспомина-ние было возмездием за мой неосознанный и тем более глубокий эгоизм. Ступни, видите ли, напоминают ступни мертвеца. Прикроем простыней, чтобы не портить себе настроение раздумьями о бренности нашей еще, слава Богу, не истекающей жизни. А каково владельцу этих ступней?

Конечно, грех был, если вдуматься, но не тогда, когда я прикрывал его ноги, а тогда, когда пришел проведать тяжело больного человека, не имея к нему живой любви и жалости. Нет, жалость, конечно, была, но какая-то общая.

Если бы во мне была живая любовь и я даже прикрывал его ступни с той же целью, то обязательно, пусть мимоходом, ладони мои сами пригладили бы его ноги и, может, даже прощально пожали бы их. И, я думаю, больной иначе бы воспринял мой жест.

На мой куцый жест он, бедняга, ответил такой же куцей местью. Конечно, рассказывая о карьере своего друга юности, он делал вид, что не помнит о том, что случилось сорок лет назад. И формально как бы имел право на это, потому что я ему об этом не говорил.

Но почему он именно о нем вспомнил? И почему в голосе его была такая растроганность? Вся жизнь его друга проходила у него на глазах, и упоенье этой жизнью не могло быть столь неожиданным. Допустим, если бы друг его юности исчез из его поля зрения на многие годы и сейчас вдруг возник со своей блестящей карьерой, это было бы оправданно. Конечно, он о нем вспомнил именно потому, что тот как бы заранее почти сорок лет назад отомстил мне за мою сегодняшнюю бестактность.

Всё это как бы недоказуемо, но на самом деле всё это было именно так. Вообще, многое недоказуемое бывает верным. А многое доказуемое оказывается ложью или ошибкой, хотя сама ошибка опять же не может быть доказуема, но мы уверены, что это точно.

Так, существование Бога недоказуемо, но наши действия, вытекающие из веры, правильны. Существование Ленина, скажем, вполне доказуемо, но наши действия, вытекающие из веры в его учение, неправильны. В конечном итоге мы можем сказать: Бог недоказуем, но он есть, потому что это правильно. Ленин доказуем, но его нет, потому что это неправильно.

Зададимся таким вопросом: существует ли Бог, если ни один человек в мире не верит в его существование? Разумеется, такое невозможно. Но если бы это было возможно, мы должны были бы сказать: человек еще не стал человеком и потому никто не верит в Бога. Но Бог есть. Он готовится человеку открыть глаза. Здесь ситуация понятна.

Страшнее и непонятнее другое. Люди верили в Бога, но потом по какой-то причине всё человечество перестало верить в Бога. Значит, человек перестал быть человеком? Но как это Бог допустил? Одно дело: человек еще не стал человеком. Тогда понятно: Бог впереди. Но человече-ство, переставшее верить в Бога? Бог умер или он отвернулся от человека, чтобы человек, пронизанный до костей космическим сиротством, покаялся и потянулся к нему?

Каждый здравый человек может сам понять, что нравственное чувство невозможно объяснить рациональной причиной. Вот человек возвращается домой в моросящую осеннюю ночь и вдруг слышит в кустах мяуканье одинокого котенка. Человек испытывает укол жалости. Никаким равновесием эгоизма, мол, я не пожалел котенка, значит, и меня могут не пожалеть, когда я буду беспомощен, эту жалость нельзя объяснить. И никаким замещением, скажем уподоблению своему ребенку, эту жалость нельзя объяснить. Мы ясно понимаем, что жалость, пронзившая нас, первичней любого ее осознания. Мы говорим: нравственное чувство, совесть, Бог, хотя до конца и сами не понимаем, что это такое, однако понимаем, что другие объяснения ошибочны.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: