I
Не довольно ли, гг. публицисты?
Кажется, довольно. Вы окончательно уж доняли бедного читателя.
Пугать его больше нечем, а обвинять друг друга тоже уже не в чем. Все статьи уложения о наказаниях процитированы в передовых статьях и фельетонах. Все обвинения против собратов, начиная от обвинения в простой краже до обвинения в государственной измене включительно, имели место в модном квартале нашей ежедневной прессы. Самая широкая откровенность на этот счет не оставляла желать ничего лучшего, и скромный полевой цветочек «откровенного направления», найденный когда-то г. Сувориным по дороге в Константинополь, зацвел пышным, полным цветом на газетной ниве. Недоразумениям, подавшим в былое время повод смеяться насчет того, что значит «откровенное направление», теперь нет места, и вы можете ежедневно любоваться, читая газеты, с какой откровенностью модные публицисты копаются в тайниках души своего собрата, чтобы выудить из глубины ее самую свежую «интригу» и поднести свою находку в передовой или в «entrefilet», в прозе или стихах, или, наконец, и в прозе и в стихах вместе и во всех отделах газеты.
Ради большей свободы обсуждения сброшены последние, еще остававшиеся покровы стыдливости и отправлены вместе с прочим хламом в отдаленные места, как бы для того, чтобы как-нибудь не покраснеть при виде платья. Очутившись в приятном декольте, почуяв запах свежинки и полное раздолье, эти весталки священного огня печати, словно стая сбежавшихся волчиц, бросились в поиски за чужим поведением, ревнуя друг перед другом, кто откровеннее обвинит и скажет пакость насчет своего собрата, побоявшегося еще сбросить с себя все одежды.
Этот беспримерный в нашей прессе шабаш происходил у всех на глазах. Каждый модный публицист словно бы оспаривал пальму первенства в наибольшей откровенности по части розысков чужого образа мыслей. Чем мерзее была написанная мерзость, чем пакостнее была напечатанная пакость, тем с большим еще апломбом на другой день подписывал автор новую гнусность, чувствуя себя как бы именинником.
|
Происходило нечто невозможное, нечто невообразимое на газетных столбцах. Черные печатные строки блистали позором инсинуаций, клеветы и обвинений. Вместо успокоения читателя, вместо разъяснений дела модные публицисты, словно бесноватые, выкрикивали слова угроз и запугивания, пугая все более и более читателя.
И он, надо отдать справедливость газетам, окончательно ошалел. Он ошалел до того, что не может уже сообразить, кто в самом деле поджег Иркутск, Оренбург и прочие города, кто... кто? Катков, Суворин, Мещерский или сам он, читатель, смирный титулярный советник, не чувствовавший до сих пор за собой никакой серьезной вины?..
«Положим, официальные сведения говорят, что никто не поджигал Иркутска, Оренбурга и прочих городов. Положим, следствие не нашло преступников, а все же... Кто теперь разберет? Может быть, я и в самом деле виноват!»
Он ошалел и не знает, кто он такой: титулярный советник или Мазаниелло, замышляющий интригу против отечества? Или это не он Мазаниелло, а Мазаниелло – его начальник отделения (помнится ему, он где-то читал об этом в газетах)? Нет, ведь Это, как хотите, ужасное положение. Сперва читает он в газете, что надо Бисмарка сместить, дальше –насчет англичан, а затем ему в уши трубят об «измене», интриге, ругают повально все общество, умышленно или неумышленно сваливая на него вину, винят печать, доказывая, что печать, понимаете ли, наша печать виновата в пожарах, в наводнениях, в градобитии... одним словом, во всех бедах. Он боится... Он, наконец, готов видеть в кровном и близком поджигателя и изменника... А вокруг, среди хаоса и тумана, снова ежедневно раздаются голоса публицистов, торжественно поющие все ту же, одну и ту же песню.
|
– Подайте, подайте же мне, наконец, настоящего крамольника-публициста! – в ужасе кричит читатель, готовый с ума сойти после прочтения всех статей, фельетонов и заметок, специально посвященных этому предмету. – Кто этот настоящий?.. Давайте его!..
– Все изменники! –отвечает из Москвы «отец отечества».– Все, начиная с тебя, титулярного советника, со всеми твоими чадами и домочадцами и кончая твоим директором департамента. Ты думаешь, мы не знаем, что вы делаете в департаментах?
– Ей-богу, мы ровно ничего не делаем! – простодушно отвечает испуганный титулярный советник.
– Знаем мы вас, крамольников!.. Вы там в нигилизме изощряетесь...
– О боже, я и не знал!.. Так неужели мы, с позволения сказать, все нигилисты и его превосходительство нигилист?
– Самый матерый!.. Суд, печать, администрация, церковь – везде нигилизм! Всех вас, голубчиков, на цугундер!
– Кто же, наконец, чистые духом, ва... ва... ваше высокосикофантство?
– Я и кроме меня – сербский полковник Комаров, одесский профессор Цитович и преподаватели латинского и греческого языков.
|
– Неужели и Александр Андреевич Краевский тоже крамольник?
– Краевский!? Да он самый бунтарь и есть. Его давно следовало бы послать туда, «wo die Zitronen bluhen!».
– О господи!..
– О, это старый крамольник! Теперь он на Литейной вместе с Бильбасовым и Зотовым готовит втайне план расчленения России. Кавказ и Крым хотят продать туркам, Остзейский край – Бисмарку, Туркестан –Биконсфильду, а Сибирь – Полякову и на вырученные деньги открыть новую газету, которая будет развращать бедных статских советников.
– Ужасно! Кто бы мог подумать, чтобы почтенный редактор, убеленный сединами старец, петербургский домовладелец – вдруг... замышляет расчленить отечество!
Однако это уж чересчур. Даже и ошалелый читатель не верит. В погоне за пустым местом смелая фантазия хватила через край, и читатель начинает совсем путаться.
Вы полагаете, что я представляю в слишком карикатурном виде эти экскурсии в область чужих помышлений? Вам сдается, что в действительности не бывало подобных обвинений?
Так вот вам факты. Заметьте при этом, что я беру их не из московской газеты, слишком известной исследовательницы чужих поступков. Я беру их из «Спб. Ведомостей».
Не угодно ли читать, как обвиняют в наши дни редактора одной газеты:
«Он отличился шестнадцать лет тому назад, распинаясь за безгрешность «ойчистой справы» на берегах Вислы и Вилии».
Понимаете ли, какой, можно сказать, неожиданный оборот? Но есть более пикантные. Так, редактору другой газеты те же «Спб. Ведомости» напоминают:
«Напомним зарапортовавшемуся публицисту про особый сорт либералов, которые, подобно Пестелю и К0 для своих идеек сговаривались и с немцами и с поляками и готовы были расчленить государство!»
Откровенно «напомнили» и затем перешли к другому предмету как ни в чем не бывало...
Нынче эти приемы в моде. Нынче разные «добровольцы» – печальные герои дня. Одни они говорят с откровенной отвагой. Выскочит какой-нибудь такой молодчик из подворотни и в трех-четырех куплетах (нынче в моде куплетная публицистика, как в кафе-шантанах – шансонетка) отбреет вас по какому угодно «пункту» с ухарством бульварного фельетониста и с апломбом полисмена, так отлично, что вам останется только развести руками и прошептать более или менее лестное междометие. И что особенно привлекательно, это то, что «публицист» наших дней в десяти государственных преступлениях обвинит с тою легкостью слога, с какой он обвинит артистку Демидрона в недостаточно хорошей обработке голоса, а мало ему покажется десяти преступлений, он и еще с полдюжины прибавит. Пятью больше, пятью меньше – это ему ничего не стоит. Литератор он бывалый и понимает, что если раз ему скажут: «Лжешь», два скажут: «Лжешь», то в третий, конечно, не станут с ним объясняться и оставят его наслаждаться бесшабашной удалью.
Этих бесшабашников расплодилось теперь столько, что и счесть трудно. Появится бесшабашник в одной газете и кричит, что все изменники, кроме него, бесшабашника; смотришь – и в другой газете уже снова ползет бесшабашник и тоже кричит, что все изменники, кроме него, настоящего бесшабашника.
И врут же они – о господи! – так, что не успевают их уличать. Что же касается уменья набросить, когда нужно, тень в неблагонамеренности, то и на это они – доки.
Месяц или два тому назад «Спб. Ведомости» даже на председателя окружного суда смастерили «экивоку» довольно двусмысленную. Описывая процесс Ландсберга, в газете несколько раз подчеркнули, что при допросе свидетеля генерал-адъютанта Кауфмана председатель «откидывался на спинку кресла». Понимаете ли? Всех свидетелей допрашивал, не откидываясь на спинку кресла, а при допросе генерала «откидывался на спинку кресла».
Это ли еще не знамение времени? <…>
III
Дело донельзя простое и донельзя обыкновенное. Слесарь Прокудин справлял крестины. После ужина гости стали петь песни. Городовой усмотрел в пении нарушение общественной тишины и просил «прекратить»; но так как гости не прекращали пения, то городовой с помощью дворников отвел слесаря Прокудина и его жену на улицу для дальнейшего следования в участок, где, по его мнению, «все разберут».
Результатом этого нарушения общественной тишины было разбирательство у мирового судьи, который, прежде чем постановить оправдательный приговор (слесарю и жене его), прочел, как сообщает судебный отчет, городовому следующую нотацию насчет равенства перед законом:
«Врывается в частную квартиру городовой и тащит хозяина в участок; разве это можно? Городовой имеет право войти в квартиру лишь по распоряжению начальства, для предупреждения преступления. Помилуйте, господа, оставьте хоть частную квартиру, где каждый должен быть свободен от дворников! Вы вошли к нему потому, что он мастеровой. Что тут за преступление, что по случаю крестин пели песни? А когда какой-нибудь генерал дает бал и от мазурки половицы трясутся, а гул музыки не дает жильцам спать, – пусть попробует городовой войти и взять хозяина в участок! А перед законом-то все равны».
Прочитывая почтенному блюстителю порядка лекцию и убеждая на будущее время оставить частную квартиру слесаря Прокудина в покое, почтенный мировой судья, конечно, исполнял свой долг. Но и слушатель, с своей стороны, исполнял свой долг, быть может только неправильно понятый! По крайней мере, с своей стороны, полагаю, что городовой, слушая нотацию г. мирового судьи и вникая в смысл и значение коротенькой лекции, был в положении человека, которого неизвестно за что поднимают на смех. С одной стороны – «неприкосновенность», а с другой –«нарушение тишины» и голос, тайный внутренний голос, грозно предупреждающий: «Тащи!». Опять же примите в расчет практические соображения того же самого блюстителя тишины, соображения –плод целой жизни, и вы легко можете себе представить воздействие теории об оставлении частной квартиры слесаря Прокудина в покое на смекающего человека практики по преимуществу. Но во всяком случае одно и то же правосудие взглянуло на неприкосновенность жилищ с разных точек зрения. В Москве мировой судья нашел, что фабрикант волен во всякое время входить в частные квартиры и «гнать», а в Петербурге мировой судья рекомендует свободу квартир от дворников и не находит преступления в том, что по случаю крестин пели песни.
Опять-таки рекомендую читателю войти в положение того самого городового, который, получив теоретическую лекцию в камере мирового судьи, возвращается к своему посту и, размышляя о том, что палка о двух концах, вдруг слышит пение в квартире какого-нибудь другого слесаря, которому бог послал сына или дочь.
«Пойте, граждане, пойте себе на здоровье песни!» – думает себе городовой, прислушиваясь к песне.
«Вот дом, – резонирует он, – и во всем-то доме сегодня веселье. Наверху в карты дуются, в третьем этаже тоже в карты дуются, во втором, у генерала, мазурку танцуют, в первом –даровая музыка; а внизу поют по случаю крестин!»
Резонируя таким образом, городовой присаживается у ворот, собираясь подумать с закрытыми глазами, но сомнение, словно червь, закрадывается в сердце и начинает сосать его.
«Не беспорядок ли?.. Не прекратить ли?»
– Тащи! – шепчет голос.
– Неприкосновенность жилища! – возражает городовой.
– Тащи, говорю тебе!
– Перед законом все равны...
– Ой, смотри, брат, тащи! – убеждает голос.
– Там, наверху, мазурка, так разве песни петь нельзя! –борется «внутренний гражданин» с «городовым».
Уж «гражданин» начинает ослабевать и «городовой» готов одержать верх, но под обаянием ли песни или музыки, вырывающихся из отворенного окна, а только городовой начинает дремать. И снится ему сон. Вот будто приближаются шаги и голос товарища отрывисто спрашивает:
– Ты спишь, Иванов?
– Нет... Так, братец, задумался!
– Что это у тебя, а?
– Все благополучно!
– А орать разве можно?
– Песни поют по случаю крестин. Слесарю Антонову бог десятого ребенка дал.
– Глупая голова! Так разве можно нарушать по этому случаю общественную тишину? Нужно прекратить!
Вздремнувший городовой во сне так громко гаркнул: «Нельзя!», что проснулась в испуге дворняжка, прикурнувшая у ворот и сам городовой поспешно открыл глаза.
Взглянул вокруг –на панели ни единой души. Извозчики, съехавшиеся на огонек, в ожидании окончания мазурки сладко спят, опрокинув затылки на задки дрожек, а каретные кучера пользуются случаем узнать, хорошо ли спать на каретных подушках. Из окон по-прежнему звучит мазурка, а снизу, из подвального этажа, вырываются песни.
– Эк их разодрало! –сердито шепчет Иванов и заглядывает
в оконце.
Крестины в полном разгаре. Песня льется звончей. Вспомнил городовой сон и вдруг говорит:
– Шабаш орать.
– Съешь!
– Съешь!? – восклицает оскорбленный.
Тут уж ни минуты раздумья: и нарушение, и оскорбление, и неповиновение.
Он созывает дворников и храбро спускается в подземелье, чтобы «тащить».
От большей или меньшей степени возбужденности обеих сторон будет зависеть, примет ли нападение характер кровопролитной войны или же неприятель беспрекословно сдастся в плен и таким образом на суде по крайней мере не подымится вопроса о незаконном сопротивлении. Так большею частью возникают у городовых войны с обывателями и нередко кончаются прискорбными последствиями. Увы! Лекция по теории, недавно только что выслушанная почтенным солдатиком, исчезла, как дым, при первом же сновидении, напомнившем несколько действительность.
Есть речи – значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.