Эдвард Карлсон
Эдвард Карлсон, семнадцатилетний рабочий-слесарь, был в 1905 году административно выслан из Кронштадта в Олонецкую губернию за хранение нелегальной литературы. Кронштадтская полиция, ограничившись арестом одного Эдварда, который взял на себя всё найденное в квартире, не увидела за деревьями леса. Отец Эдварда Ян Карлович был активным революционером. Да и вся их квартира была своего рода революционным штабом.
Жили Карлсоны в домике, находившемся на окраине Кронштадта. Задним своим двором с закрытыми воротами домик выходил на пустынный переулок.
По этому переулку и доставляли наши товарищи Карлсонам нелегальную литературу, которая затем распространялась по военным судам и заводам.
Люди, приносившие литературу, входили в домик Карлсонов через задние ворота, разгружались, а затем «чистенькими» удалялись через парадный ход.
Квартира Карлсонов служила не только транспортной базой, но и явкой солдат и матросов, связанных с большевиками, а иногда и местом собраний.
Пользовался этой квартирой, в частности, и Д. 3. Мануильский, бывали здесь и другие товарищи, работавшие в нашей военной партийной организации.
Выслав Эдварда, полиция успокоилась, но домик Карлсонов продолжал нести свою службу.
Покочевав по разным тюрьмам, Эдвард попал наконец на место своей ссылки. Это была деревня Порось-Озеро Олонецкой губернии, находившаяся в двадцати верстах от финляндской границы. В деревне этой Эдвард, однако, долго не засиделся. Несколько ссыльных, в их числе и Эдвард, сговорившись, бежали через леса и болота и со всякими приключениями добрались до Гельсингфорса. Остановились они в маленькой гостинице на Вуори-кату. Разговорившись с хозяевами гостиницы, узнали, что в Гельсингфорсе организован комитет помощи русским политическим беженцам. Товарищи связались с этим комитетом, и им было оказано содействие.
|
Эдвард попал к Вальтеру Шебергу, который предоставил ему приют в своей квартире. Кроме того, Шеберг достал ему паспорт на чужое имя и устроил в механическую мастерскую слесарем. В квартире Шеберга я и познакомился с Эдвардом.
Трудолюбивый, как муравей, Эдвард всегда был занят какой-нибудь работой. Он был не только слесарем, но и прекрасным столяром, токарем, не отказывался ни от какого дела: с одинаковой любовью делал он простой стул, табурет и тонкую художественную шкатулочку с вырезанным на ней рисунком — произведение настоящего мастера-художника. Когда у Шеберга бывали гости, Эдвард недолго оставался с ними, незаметно исчезал в свой уголок, где что-нибудь мастерил, или в ванную комнату, где проявлял фотографии.
Казалось, что такая разносторонняя художественно-ремесленная работа и есть его призвание, что ничем другим он не интересуется. Но познакомившись с ним ближе, я увидел, какой это был человек, какие мысли его тревожили, чем он внутренне жил. Эдвард очень много читал, серьезно занимался самообразованием и вел революционную работу, сознательно придя к мысли, что только один путь может раскрепостить человека — путь революционной борьбы. Он очень томился своим вынужденным бездействием, старался помогать нам в работе и рвался обратно в Россию, чтобы вновь отдаться революционной деятельности.
Однако сразу ему это не удалось. Тогда Эдвард при помощи того же Шеберга поступил кочегаром на финский пароход «Сага», совершавший рейсы между Финляндией и Африкой. Служба эта, продолжавшаяся полтора года, была крайне тяжелой. В тропиках нередко выносили кочегаров на палубу и окатывали водой, чтобы привести их в чувство.
|
Чрезвычайно характерным для Эдварда было его отношение к работе. Уж на что тяжелы были обязанности кочегара, и всё же потом, прощаясь с пароходом, он мне писал:
«Чертовски скверно было, только о том и мечтал, как бы вырваться, но, когда пришлось уходить, жалко было расстаться. Перед тем как уйти, я спустился вниз в машинное отделение, чтобы еще разок посмотреть и всё запомнить. Ведь каждый винтик, каждая часть машины были так знакомы, так долго пришлось около них побыть, что они превращались как бы в одушевленные предметы. Даже лопата была не просто лопатой, а чем-то иным».
Встретившись с Эдвардом в Гельсингфорсе, я увидел его альбомы с рисунками. Они говорили о несомненной талантливости этого человека. Я убедил его поехать в Россию и попытаться там устроиться.
Пользуясь тем, что сам учился в Академии художеств и имел большие связи в петербургском художественном мире, я наделся ввести Эдварда в Петербурге в круг художников, устроить учеником в школу поощрения художеств и таким образом легализовать его.
Конечно, с моей стороны всё это было несколько легкомысленно, но я рассчитывал, что дело Эдварда несерьезно, может быть, уже и забыто и вряд ли его имя фигурирует в каких-нибудь политических делах. Притом выслан он был из Кронштадта, а не из Петербурга. Рассчитывал я и на то,что в случае, если полиция его вспомнит, за него заступятся влиятельные художники, которые, несомненно, оценят его талант, и дело так или иначе устроится.
|
Эдвард с радостью принял этот немного дерзкий план. Ведь по существу мы рассчитывали только на разгильдяйство местных кронштадтских властей и храбро решили испытать судьбу.
Дело было в декабре 1908 года.
Благополучно проехав границу в Белоострове на одном из дачных поездов, на которых паспортов не спрашивали, мы приехали в квартиру на Рузовской, где я жил с матерью. Эдвард очень понравился моим родным, и на домашнем совете мы решили поступить следующим образом.
Моя сестра жила на Можайской улице, на которую выходил двор нашего дома. Чтобы не огибать квартала, члены нашей семьи пользовались калиткой, ключи от которой были только у нас и у дворника, так что никто посторонний не мог ею пользоваться. Эдварда мы поселили у сестры, а его паспорт прописали у нас на квартире.
Я отправился в Общество поощрения художеств, показал рисунки Эдварда; их по достоинству оценили, и я договорился, чтобы его приняли в качестве ученика. Всё шло гладко. В течение нескольких дней не было никаких тревожных признаков. Эдвард осмелел и решил съездить в Кронштадт, чтобы повидаться с родными. Для этого нужен был паспорт, и мы после прописки получили паспорт Эдварда. Однако он еще не уехал, да мы и сомневались, стоит ли искушать судьбу поездкой в Кронштадт.
Однажды вечером я пригласил Эдварда, жившего в квартире сестры, переночевать у нас. Ему постелили у меня в комнате на диване. Не помню, что задержало Эдварда, почему он не пришел. Часа в два ночи в кухне раздался настойчивый звонок. На вопрос кухарки: «Кто звонит?» — последовало: «Телеграмма». Затем послышался голос дворника, просившего впустить его в квартиру. Я не успел удержать нашу кухарку Феню. Она открыла дверь, и в кухню ворвалось несколько городовых с зажженными фонариками и короткими ломами в руках.
Когда Феня опустила руку в карман за носовым платком, один из городовых крикнул:
— Не шевеляйся!
— Да мне высморкаться надо.
— Пущай текуть!
Этот эпизод очень меня развеселил, но мысль о лишней постели в моей комнате вызвала тревогу. Кроме того, в квартире в нескольких местах была спрятана нелегальная литература. Я направился было в свою комнату, но за мной сразу поспешили городовые. Пришлось остановиться.
Из кухни вся ватага устремилась в спальню моей матери. Не дав ей одеться, городовые в шинелях, в барашковых шапках, во всей амуниции полезли под кровать. Накинув халат и немного придя в себя; мать сама перешла в наступление:
— Да что вы в самом деле думаете? Что я под постелью любовника прячу?—воскликнула она, обращаясь к городовым.
Но городовые, не обращая на нее внимания, открыли старинный шкаф с бельем, с выдвижными полками, между которыми расстояние было не больше трех-четырех вершков, и тщательно его исследовали.
— Что же вы тут-то копаетесь, что вы ищете?
— Человека, — был ответ.
А из кухни раздался смех Фени. Она, что называется, надрывалась от хохота. Городовые вытащили из-под кровати корзину с бельем, аршина полтора длины, и тоже искали... человека.
— Да что он, человек-то, складной, что ли, у вас?—вопила Феня.
У меня в комнате дело было посерьезней. Покосившись на приготовленную вторую кровать, помощник пристава сел за письменный стол и заявил:
— Ну-с, дайте ваши показания.
Я только было приготовился их дать, как вдруг посмотрел на правую сторону стола и под пресс-папье увидел несколько брошюр, которые приготовил с вечера, чтобы спрятать. К счастью, я не растерялся.
— Вам места мало, позвольте, я немного освобожу.
Взяв бювар, я прикрыл им всю зловещую пачку, сверху положив тяжелое пресс-папье.
Вопросы были обычные. Интересовались Эдвардом Карлсоном. Оказывается, кронштадтская полиция его не забыла. Какое я дал объяснение — не помню, но, во всяком случае, сказал, что Карлсон приезжал временно, уехал и паспорт просит выслать в Финляндию, что, мол, адрес свой напишет. Конечно, всё это было шито белыми нитками.
Провозившись часа три-четыре, вся компания удалилась.
Возник вопрос: как предупредить Эдварда?
Я пробовал выйти через парадную лестницу, но убедился, что у подъезда стоит городовой и бродят сыщики. Ворота были еще закрыты, но через небольшую дверку, выходящую на двор с парадной лестницы, я незаметно вышел и, пройдя двором, через калитку попал на Можайскую улицу. У сестры в доме пришлось будить дворника, знавшего меня, и по черной лестнице пробираться в квартиру к сестре. Подняв всех на ноги, стали снаряжать Эдварда. Надели на него юбку, зимнюю ротонду моей сестры, обернули ему голову пуховым платком... Получилась какая-то совершенно нелепая женская фигура.
Утро только начиналось, было темно, так что мы благополучно выбрались из дому, сели на извозчика и поехали к моему другу Николаю Войтенко, служившему в то время в типографии «Слово» и очень талантливо добывавшему там шрифт для наших подпольных типографий.
У Войтенко Эдварда вновь преобразили в мужчину и отправили его, как помнится, на станцию Удельную, вторую после Петербурга по направлению к Гельсингфорсу. Там Войтенко посадил его на дачный поезд. Таким образом Эдвард переехал границу и, сев на гельсингфорсский поезд, удивил Вальтера Шеберга неожиданным приездом.
Так смелый план и не удалось осуществить. К счастью, он не привел ни к каким дурным последствиям. Правда, наша квартира долго после обыска оставалась под наблюдением. Собиравшиеся к нам по воскресеньям гвардейские офицеры, товарищи брата, говорили в шутку матери:
— У вас, Софья Игнатьевна, как у министра,—городовые на часах стоят!
А городовые действительно были сбиты с толку и, увидев какого-нибудь полковника или генерала, бросались открывать входную дверь или подсаживали «его превосходительство» в сани.
Сняты были посты только после угрозы матери пожаловаться градоначальнику. Но для меня вышло хуже: был установлен негласный надзор.
Вскоре Эдварду пришлось оставить и Гельсингфорс. Наши друзья финны известили нас, что в охранке получена фотография Эдварда с описанием его примет и обещано крупное денежное вознаграждение за его поимку. Мы достали ему паспорт на имя Карла Коппеля, и он вновь поступил кочегаром на крупный пароход «Астреа», курсировавший между Финляндией и Англией.
Мне пришлось временно уехать из Петербурга, оставив на дежурстве у нашего дома городовых, карауливших, когда придет к нам ночевать Эдвард Карлсон. В Финляндии же тем временем сновали сыщики с горячим желанием получить обещанное вознаграждение. Тайком вытаскивая из-за пазухи фотографию, они сравнивали ее с теми, за кем охотились. А кочегар Карл Коппель, приехав в Або или Гельсингфорс, окончив свою работу, помывшись и приняв городской вид, спокойно спускался на берег, проходил в город между таможенными чиновниками и жандармами и даже изредка позволял себе роскошь видеться со своими друзьями.
Приблизительно через год Эдвард отправился в Америку, где порядочно поскитался, пока не устроился в Нью-Йорке на фабрику печатных машин фирмы Гоу. Одновременно он стал посещать курсы рисования в Академии художеств и курсы декоративных искусств при нью-йоркской профессиональной ремесленной школе. И те и другие курсы он блестяще окончил, получив на курсах Академии художеств серебряную медаль, а на курсах декоративных искусств — золотой значок.
Но служению искусству Эдвард не отдался. Он вошел в эстонскую федерацию коммунистической партии в Нью-Йорке, где вел партийную работу вплоть до отъезда в СССР.
Побег
В начале 1906 года бежал из Санкт-Петербургского охранного отделения арестованный молодой рабочий Путиловского завода, привезенный из тюрьмы на допрос.
Звали его Николай Николаевич Глебов (партийная кличка—«Степан Голубь»). Ему было около двадцати лет. При обыске у Глебова нашли браунинг и случайно оказавшуюся прокламацию боевой группы эсеров. Это давало охранке повод к тяжелому обвинению, грозившему Глебову если не повешением, то каторгой.
Привезенный на допрос «Степан Голубь» был помещен в одной из соседних со следователем комнат второго этажа. Полицейский, велев ему обождать, направился к начальнику доложить о приводе арестованного. Выходя, он запер дверь на ключ, оставив его в замке.
«Степан Голубь» решил бежать. Решеток в окне не было. Окно комнаты выходило во двор. Спрыгнуть во двор можно, но на дворе были извозчики, сыщики, полицейские, жандармы. Взглянув на дверь, он заметил, что верх ее стеклянный и кусок стекла, как раз у замка, заменен картоном. В одно мгновение он был у двери, нажал на картон, рука свободно прошла в отверстие. Не задумываясь, он повернул ключ, открыл дверь и очутился в коридоре. Дорогу он запомнил. Заперев дверь двумя оборотами ключа, он смело отправился в канцелярию. Глебов ясно понимал, что неожиданно появившись в ней, он обратит на себя внимание, но решил действовать напролом. Войдя в комнату и приняв развязный вид, он стал громко насвистывать веселый мотив и, воспользовавшись недоумением корпевших над своими бумагами чиновников, спокойно прошел мимо них на лестницу. Быстро с нее спустившись, хотел выйти в парадную дверь, но швейцар его остановил:
— Барин, а вы калоши забыли!
Эти калоши чуть не погубили Глебова. Понимая, что ни одной секунды терять нельзя, он махнул рукой, стремглав вылетел на улицу и «стреканул», по его выражению; по Мойке, услышав за собой: «Держи его! Держи!»
На крик швейцара выбежало много народу, навстречу из-за угла тоже бежали какие-то люди. Двое сыщиков вскочили на извозчика и поскакали вслед. Заметив последних и сообразив, что от конной погони ему не спастись, «Степан Голубь» перебежал пешеходный мостик через Мойку и скрылся в узком переулке.
Он вспоминал потом, как навстречу ему попались дети, шедшие из школы. Раскрасневшиеся от мороза веселые личики, непрерывное щебетание ребят пробудили в нем такую энергию, такую жажду жизни, что он удвоил свои силы и с мыслью: «Жить! Во что бы то ни стало жить!»—буквально полетел дальше, не чувствуя под собой земли.
За поворотом стоял единственный извозчик-лихач. У «Степана Голубя» ни копейки не было: в тюрьме всё было отобрано. Но, дав адрес извозчику, он пообещал уплатить вдвое больше, чем тот запросил, лишь бы ехал быстро. Лихач натянул вожжи, лошадь понеслась. Погони сзади не было: она потеряла след.
Как громом поразил Николай знакомого либерального литератора, влетев к нему в гостиную и сообщив: «Бежал!». Хозяин всё же быстро пришел в себя. Нежданного гостя здесь моментально преобразили: надели ему очки, наклеили бородку и т. п. Совершенно изменив внешний вид Глебова, его отправили к одному известному профессору, который был близко знаком с очень популярной в то время артисткой, помогавшей революционерам, Лидией Борисовной Яворской. Она приняла горячее участие в «Степане Голубе». Его удалось переправить в Финляндию.
В это время в Гельсингфорсе находились Максим Горький и М. Ф. Андреева. В честь их устраивались концерты, вечера, спектакли. Горький был окружен самыми выдающимися людьми Финляндии и почти не расставался с художником Акселем Галленом, который в то время писал его портрет.
Но царское правительство не дремало. Темные личности всегда и везде сопровождали Горького и следили за каждым его шагом. Финские товарищи, конечно, знали это и, желая оградить Горького и его жену от неприятностей, установили охрану из молодых активистов — членов только что организовавшегося общества «Войма».
Среди этой молодежи выделялся талантливый скульптор Альпо Сайло — друг Галлена. Молодой, красивый, полный сил, он напоминал героев Калевалы. Ничего и никого не боявшийся, он готов был каждую минуту броситься навстречу опасности. Во время Свеаборгского восстания я был вместе с Горьким в Америке, но мне рассказывали, что Альпо Сайло, переодетый русским матросом, спасал под обстрелом бежавших из Свеаборга и вел себя как истинный герой. Я очень подружился с ним и могу смело сказать, что не было случая, чтобы Альпо мне в чем-либо отказал. Мы ему обязаны огромными, неоценимыми услугами.
Каким образом «Степан Голубь» был направлен ко мне в Гельсингфорс, я забыл. Помню лишь, что он пришел в мастерскую Галлена, где я каждый день бывал. Как и надо было ожидать, пылкий юноша, почти мальчик, с красивыми синими глазами, с веселой приветливой улыбкой, относящийся к своему рискованному положению как к занятному приключению, заинтересовал и Горького, и Галлена. Галлен предложил ему поселиться у него до того времени, когда можно будет переправить его куда-нибудь на запад.
Я жил в то время в гостинице «Фенниа» под своим собственным именем и по неосторожности на вопрос «Степана Голубя», где я живу, показал ему гостиницу, не называя себя.
В тот вечер финские артисты пригласили Горького на спектакль, и мы условились встретиться в театре. Будучи спокоен, что беглец находится в надежном месте, я отправился по делам. И тут узнал, что из Петербурга сообщено в охранное отделение о побеге заключенного, указаны его приметы и высказано предположение, что он бежал в Финляндию.
Положение осложнялось. Надо было принять решительные меры и прежде всего убрать «Степана Голубя» подальше от Горького, за которым усиленно следили. Я бросился к Галлену, но никого не застал в мастерской. Одно оставалось: найти Галлена и Горького в театре Войдя в театр во время антракта, я стал искать Горького.
Каково же было мое изумление, когда в директорской ложе, где должен был находиться Алексей Максимович, я увидел сидящего на виду у всех одного «Степана Голубя», который спокойно рассматривал публику и с аппетитом ел конфеты. Публика, заинтересованная всеми, кто был около Горького, усиленно наводила на «Степана Голубя» бинокли, но это его не смущало, даже как будто нравилось. Подождав, когда погасят свет, я бросился в ложу, утащил «Степана Голубя» в глубину, сказал ему о телеграмме из Петербурга и хотел немедленно увезти его из театра, но не тут-то было: он запротестовал, ему хотелось досмотреть пьесу до конца. Горький и М. Ф. Андреева с семьей Галлена уехали с половины спектакля, куда именно — «Степан Голубь» не знал.
Условились, что наутро я приеду в мастерскую Галлена и привезу новый адрес. Взяв с него слово, что не позже двенадцати часов ночи он будет дома, я ушел к себе в гостиницу.
Встав рано утром, я спустился в ресторан и совершенно остолбенел: посередине зала, как это принято в Финляндии, стоял стол, накрытый всевозможными закусками. Вокруг него толпились русские военные, жандармы, а между ними сновал «Степан Голубь», спокойно набирая себе на тарелку разные разности.
Забыв о всякой предосторожности, я отвел его к столику, и что же услышал!
Спектакль затянулся, и, когда «Степан Голубь» вернулся в мастерскую Галлена, наружная дверь оказалась запертой. Очутившись в безвыходном положении, он вспомнил, что я показывал ему гостиницу «Фенниа», и, недолго думая, отправился туда. Справился у швейцара, установил, что никакого «Виктора» (псевдоним, под которым он меня знал) у них нет, пошел наверх и стал гулять по коридорам, не зная, что предпринять. Вдруг его осенила счастливая мысль. Он решил, что я обязательно должен утром завтракать в ресторане, следовательно, весь вопрос только в том, где переночевать. Недолго думая, он открыл дверь первого попавшегося номера и, увидев, что номер не занят, преспокойно заперся на ключ, очень осторожно, «чтобы не помять», снял покрывало и улегся, как у себя дома. Выспался он великолепно.
— Только не помылся, чтобы не запачкать умывальника. И вот видите—не ошибся: мы с вами встретились!
В это время у Галлена все были в страшной тревоге. Решили, Что их ночлежник арестован, и прислали ко мне человека, чтобы меня предупредить.
Пришлось, конечно, принять самые энергичные меры, чтобы спрятать «Степана Голубя». Альпо Сайло взял его к себе, укрыл, применив к экспансивному молодому человеку режим, как к арестованному.
Только через несколько дней удалось достать нужный паспорт и спровадить подобру-поздорову беспокойного путиловца.
„Наташа»
(Федосья Ильинична Драбкина)
Среди наших товарищей, активных работников Боевой технической группы, была молодая женщина-мать с трехлетней девочкой. Мало кто знал ее настоящее имя. У нее была партийная кличка «Наташа», а девочку звали Лизкой.
«Наташа», очень молодая, очень хорошенькая, всегда веселая и приветливая, привлекала к себе общее внимание и расположение. Была она беззаветно смелым товарищем. Все знали, что, если возникало какое-нибудь серьезное, связанное с большой опасностью и риском поручение, «Наташа» готова его выполнить.
Появлялась она всегда везде и всюду со своей Лизкой. Маленькая стриженая головка, какие-то смешные вихры на ней, черные большие глаза и, главное, такая же, как у матери, улыбка, только еще более светлая и ясная, делали эту девочку всеобщей любимицей.
«Наташа» жила на скудные средства, одевалась очень скромно. Но часто, когда ей надо было куда-нибудь ехать по партийному заданию, ее наряжали в богатое платье, ей покупали модные шляпы. «Наташа» пленяла всех, попадавшихся на ее пути, особенно тех, кого надо было пленить.
Однажды она была направлена из Петербурга в Гельсингфорс с опасным поручением — получить там и привезти запалы для бомб. Запалы и шнуры привозились к нам в Гельсингфорс из Парижа, и мы очень осторожно относились к их пересылке, пользуясь только самыми верными средствами и адресами. Я посвятил в нашу тайну Вальтера Шеберга и попросил позволения приехать к нему на квартиру, чтобы там передать опасный пакет товарищу из Петербурга. К удивлению Вальтера Шеберга, этим товарищем оказалась шикарная молодая дама, да еще с девочкой. Дама обратилась к нему с просьбой указать, где бы она могла переодеться. Он пригласил «Наташу» к себе в спальню, и за ширмами она стала надевать на себя особый корсет, состоящий из маленьких ячеек, в каждой из которых, как в сотах, помещалось по одному запалу. Этот корсет надо было сшить самим, и мы воспользовались простыней Вальтера Шеберга. Не обошлось без курьеза. Когда корсет был готов, мы увидели как раз впереди, на видном месте, большие буквы — метку с инициалами Вальтера Шеберга. Надо же было случиться такой беде! Ведь это прямая улика! Пришлось распарывать и шить снова.
Во время переодевания мы услышали странный звук. Я заглянул в комнату и увидел Лизку, которая сидела на полу и играла... выпавшим запалом, бросая его вверх и стараясь поймать. Помню, как во мне всё захолодело от ужаса.
Не успели мы прийти в себя, как в передней раздался звонок. Шеберг пошел открывать и быстро вернулся, страшно взволнованный:
— Полицейские! Я приглашу их в столовую... Запру дверь в переднюю... Отправь даму из квартиры... Знаешь Трофимова?.. Всё приведи в порядок... Сам выйди к нам...
Все эти отрывистые приказания, сказанные шепотом, воспринимались мною, как электрические токи. С каждой фразой моментально, в какие-то секунды, вырабатывался план, и, когда я вбежал к «Наташе», я уже знал, что делать.
Легко сказать — вывести полуодетую даму из квартиры, где-то скрыть ее, дать возможность докончить туалет, уничтожить все следы преступления, и всё это в какие-то минуты, не производя никакого шума!
Слова, брошенные Шебергом, напомнили мне, что во дворе дома жил русский рабочий-печатник Трофимов, сочувствующий нам. Я объяснил «Наташе», как к нему пройти, и она, накинув на себя что попало, захватив всё нужное, выскользнула в дверь. Убедившись, что всё в порядке, я вышел к полицейским и застал их в мирной беседе с Шебергом, угощавшим их сигарами. Меня он представил как близкого друга Горького, к которому финны чувствовали в то время большое уважение, развел, что называется, «турусы на колесах» и так «заговорил» жандармов, что обыск ограничился беглым обходом квартиры. Даже ни в один шкаф не заглянули. Оказалось, что они искали «подозрительную даму», о которой имелись сведения из охранного отделения. Была ли это «Наташа», нам так и не удалось выяснить, но, конечно, следовало немедленно отправить ее из Гельсингфорса.
Я обратился к одному финскому магистру, очень красивому молодому человеку, и, не объяснив ему сути дела, попросил оказать мне услугу — проводить одну интересную молодую даму, едущую со своей девочкой в Петербург. А кстати, передать ей роскошный букет красных роз. Ничего не подозревавший магистр охотно согласился.
Вечером я провожал их издали, спрятавшись в толпе. Никогда не забуду, как блестяще выглядела молодая пара, как очаровательна была группа, стоявшая в дверях вагона. Букет произвел на «Наташу» впечатление, она не ожидала такого подарка, глаза ее ярко блестели, когда она прощалась с молодым магистром. Но... «Наташа» одного не заметила: в соседнее купе вошел жандармский полковник. Почему он сел? Простое ли это совпадение?
Целую ночь не спали мы с Шебергом и весь следующий день мучались, не получая известий. Наконец пришла телеграмма, что всё благополучно.
При свидании «Наташа» рассказала, как усиленно ухаживал за ней жандармский полковник. Выходя из вагона, он бережно поддержал Лизку и помог ей выйти. Жандармский полковник и не подозревал, что оказывает услугу большевикам в перевозке оружия из Гельсингфорса в Петербург,
Я мог бы привести бесчисленное количество эпизодов из деятельности нашей бесстрашной, самоотверженной «Наташи».
Весной и летом 1905 года «Наташа» вместе с другой участницей нашей боевой группы — Софьей Марковной Познер — регулярно ходила на Финляндский вокзал. На товарной станции они получали пакеты с револьверами, которые по нашему поручению привозили в Петербург финские железнодорожники. Револьверы всегда аккуратно доставлялись на подпольные склады, откуда оружие направлялось боевым рабочим дружинам.
Однажды «Наташе» и еще одному товарищу было поручено перенести на склад партию оболочек для ручных бомб. Эти оболочки представляли собой тяжелые чугунные отливки.
«Наташа», как всегда в таких случаях, принарядилась и сразу приобрела вид богатой светской молодой дамы. Ее спутник также оделся с иголочки, захватил с собой красивый ручной саквояж из коричневой кожи. Эта нарядная пара отправлялась за город, в одну из дачных местностей, кажется в Озерки, где и получила груз.
Обратно к станции они шли, беззаботно беседуя, смеясь и широко размахивая чемоданом, словно он был пуст. На самом деле чемодан был довольно тяжел.
Доехав до станции Ланская, «Наташа» и ее спутник вышли из вагона, пересели на паровик и на нем проехали до Большого Сампсониевского проспекта (ныне проспект имени Карла Маркса). Здесь, в одном из аптекарских магазинов, помещался наш подпольный склад оболочек для ручных бомб.
В заключение своего короткого рассказа о «Наташе» я хотел бы сказать следующее. Федосья Ильинична Драбкина десятки лет отдала партийной и общественной деятельности. Ее муж Сергей Иванович Гусев, секретарь Петербургского комитета РСДРП в 1905 году, тоже долго и плодотворно работал в партии, был в советские годы известным партийным и военным деятелем.
Может быть, читателю интересно будет знать, где их дочь Лиза — та самая маленькая Лизка со смешными вихрами, которая часто сопровождала свою мать, выполнявшую в 1905 году опасные конспиративные задания...
Приезжая из Москвы в Ленинград, меня часто навещает Е. Драбкина, литератор, автор опубликованных в печати интересных воспоминаний о том, как создавался комсомол, как боролись комсомольцы на фронтах гражданской войны.
Е. Драбкина была в первые месяцы после Октября секретарем Я. М. Свердлова. Часто встречалась она на собраниях в Кремле с Владимиром Ильичом Лениным, выполняла отдельные его поручения. Владимир Ильич в шутку звал ее «Елизавет Воробей» — прозвище, которое ей дали, когда она еще была девочкой. Елизавета Драбкина очень интересно рассказывает, как она бывала со своими родителями С. И. Гусевым и Ф. И. Драбкиной у Владимира Ильича Ленина и Надежды Константиновны Крупской.
Слушая рассказы Е. Драбкиной, я вспоминаю еще более далекое время, трехлетнюю девочку Лизку, непременную спутницу своей матери, нашей бесстрашной, очаровательной «Наташи».
„Харлам»
(Валентин Варламович Резцов)
«Харлам» еще гимназистом работал в подпольной типографии Петербургского комитета РСДРП. Типография была нехитрая: рамка, касса, каточек для краски. Печатали прокламации на тонкой оберточной бумаге. Добывали бумагу, пробираясь в подвал Академии художеств, где был склад. При огарке свечи, почти в темноте, разрезали бумагу по формату и уносили в подпольную типографию. Шрифт добывали в какой-то легальной типографии.
При первом подозрении пришлось эвакуироваться. «Харлам» перевез типографию к себе. Он немного рисовал, поэтому рамка, сложенная на манер ящика с красками, родных не удивила. Двоюродная сестра его Анастасия Николаевна Шкарина, курсистка, предложила свои услуги. Перебрались к ней, но таились от ее матери, которая подозрительно относилась к племяннику. Не раз приходилось переносить всё с места на место, претерпевая множество тревог. Зато приобретался конспиративный опыт, и, когда в 1905 году была организована военная группа, в то время называвшаяся «Военно-техническим бюро», «Харлам» вошел в нее уже как сознательный революционер-подпольщик.
В конце 1905 года, уже будучи студентом университета, «Харлам» у себя дома организовал склад оружия и взрывчатых веществ. Хранил он и «дядю», как мы называли динамит.
К тому времени «Харлам» перебрался в каморку к одному ремесленнику-маляру. Комнатка была малюсенькая, сырая, зато потолок и стены были расписаны хозяином не хуже любого дома в Помпее. Посредине комнаты стояла печка с протянутой к дымоходу железной трубой. Комнату нужно было регулярно топить, чтобы фрески не попортились.
Человеку в этой комнате было тепло и удобно, но «дяде» очень скверно. «Дядя» мокнул, раскисал и распространял такой едкий запах, что бедный «Харлам» постоянно ходил с головной болью. Кое-как протянув до лета, он перебрался в другую квартиру, хозяин которой уехал на дачу. Квартира была весьма надежной, в ней удалось быстро наладить приемный пункт всякого рода оружия, добытого главным образом на Сестрорецком заводе. Появились здесь подпольщики Фаня Черная, Магда Сулимова, Нина, Ольга Канины и много других. Среди них был и Иван Иванович Березин («Илья»).
Однажды «Илья» причинил товарищам много хлопот. Он откуда-то переносил начиненные бомбы. Войдя в комнату, «Илья» стал «вытряхиваться» и рассказал, что его необъятный живот обратил на себя внимание, за ним увязались шпики. Пройдя несколько проходных дворов, он взял извозчика и как будто скрылся, но всё же сомневается, удалось ли ему окончательно замести след.
Уже приближался вечер, а бомбы девать было некуда. Оставалось вытащить запальники и ждать, а в случае обыска спустить бомбы в слепой пролет между стенами. Ночь провели тревожную, но утром товарищи, посмеявшись над собой, вновь принялись за работу.
«Харлам» и его товарищи очень искусно переносили винтовки. Они пропускали их под брюки вдоль ноги. Конечно, передвигаться с винтовкой было не так просто. Особенно неудобно было подниматься по лестнице или садиться на извозчика, если в этом возникала надобность.
Тесную связь поддерживал «Харлам» с одним из активных участников нашей подпольной работы — Сашей Волковысским, племянником барона Гинцбурга. Саша жил в особняке своего дяди, на одной из линий Васильевского острова, на верхнем этаже, в комнатах, очевидно раньше предназначавшихся для прислуги. Удобны были эти комнаты тем, что имели отдельный ход. Там-то наши товарищи и устроили экспедиционный пункт для рассылки подпольных листовок в почтовых письмах и бандеролях. Литературу заклеивали в конверты, опускали в почтовые ящики и отправляли по определенным адресам.
Тем, кто участвовал в деятельности Боевой технической группы, не рекомендовалось вести агитационную работу. Но «Харлам» нарушал эти правила. Он выступал на одном из военных заводов на Выборгской стороне во время кампании по выборам в Государственную думу. «Харлам» вел также агитацию на фабрике Чешера, руководил кружками.
Первого мая «Харлам» отправился на массовку, которая проводилась на Богословском кладбище на Выборгской стороне. Сюда нагрянули казаки, конные городовые. Они стали разгонять участников маевки. Часть рабочих разбежалась, но некоторые остались, среди них и «Харлам». Шагах в двадцати впереди «Харлам» увидел двух городовых, стрелявших в безоружную толпу. Он прицелился, выстрелил и сшиб одного городового, затем бросился к болоту и побежал через кусты. Но городовые оцепили болото и стали его обстреливать. Окруженный городовыми, «Харлам» выстрелил в себя и упал без сознания. Вызванный врач признал, что с минуты на минуту должна наступить смерть. Однако «Харлам» вскоре очнулся. Какая-то женщина дала ему напиться. Фельдшерице, которая его перевязывала, «Харлам» успел шепнуть адрес сестры, попросил предупредить ее, рассказать ей о том, что произошло. Фельдшерица выполнила просьбу «Харлама».
Полиция увезла его в тюремную больницу, где выяснилось, что пуля прошла на несколько миллиметров ниже сердца и застряла в диафрагме.
Несмотря на тяжелое состояние, «Харлам» трое суток не называл своей фамилии. Следователь, жандармский ротмистр, ни угрозами, ни уговорами не мог добиться от него подробных показаний. Положение «Харлама» было чрезвычайно серьезно, ему угрожала смерть. Следователь подослал к нему священника, намереваясь с его помощью что-либо выведать. Но хитрый батя ничего не добился. «Харлам» молчал.
Железное здоровье всё-таки победило. «Харлам» поднялся. Дело его было передано в военно-полевой суд. «Харламу» угрожала смертная казнь через повешенье. Но ему повезло. Судьи попались сравнительно либеральные. Председатель суда генерал-майор Кириллов сам только что пострадал: был арестован его сын (бежавший впоследствии за границу). Защищал «Харлама» известный адвокат Александр Сергеевич Зарудный. Он произнес блестящую речь, доказывал, что подсудимый, видя действия пьяных городовых, открывших огонь по безоружной толпе, сам стрелял в состоянии аффекта с целью самообороны. Суд вынес решение о заключении «Харлама» в крепость.
Сохранилось письмо А. С. Зарудного, полученное «Харламом» в тюрьме. Вот несколько строк из этого письма:
«Я вас видел всего несколько мгновений вашей жизни, но это были такие мгновения, в течение которых человек узнается лучше, чем при других условиях в течение многих лет. В эти страшные для вас минуты (теперь я решаюсь называть вещи своими именами) вы проявили такое мужество, силу воли, ясность души и сердечность по отношению к окружающим вас людям, которые заставили меня восхищаться вами и полюбить вас от души.
Я никогда вас не забуду и очень хотел бы, чтобы и вы сохранили меня в своей памяти».
«Харлам» просидел в крепости три с половиной года, оттуда был переведен в тюрьму «Кресты». Затем прошел через ряд тюрем — пересыльную, воронежскую — и наконец попал в город Бобров, где и отбывал приговор в одиночной камере.