История мадемуазель де Флорвиль




Маркиз де Сад

Флорвиль и Курваль, или Фатализм

 

Маркиз де Сад

Флорвиль и Куваль,

Или

Фатализм

 

***

 

Господину де Курвалю едва минуло пятьдесят пять лет. Он был бодр и в добром здравии – казалось, ему еще отпущено не менее двух десятилетий жизни. Женитьба принесла ему одни разочарования: первая жена в свое время покинула его, дабы беспрепятственно предаваться распутству. И вот, полагаясь на достоверность сведений о ее смерти, он вознамерился во второй раз заключить брачный союз с женщиной покладистой и благоразумной, надеясь, что ее добронравие сумеет изгладить из его памяти былые невзгоды.

Господин де Курваль оказался не только неудачливым супругом, но и несчастливым отцом. У него было двое детей. Дочь он потерял еще в самом нежном ее возрасте, пятнадцатилетний сын оставил его, следуя по стопам распутницы матери, и господин де Курваль, как мне известно, сочтя, что ничто более не связывает его с подобным чудовищем, предполагал лишить сына наследства и оставить все свое добро детям, рожденным от новой супруги, поиски которой столь занимали его ныне. Прежде он был расторопным дельцом, и плодом его трудов явились пятнадцать тысяч ливров ренты – теперь он проживал их, как и подобает человеку порядочному, в обществе друзей, искренне ценивших и уважавших его. В Париже он занимал уютную квартиру на улице Сен-Марк. Еще чаще его можно было застать в небольшом премилом имении близ Немура, где господин де Курваль проводил добрые две трети года.

Этот почтенный человек поделился своими планами с друзьями – те вполне одобрили его устремления, и он настойчиво просил их навести справки среди знакомых о какой-нибудь вдове или девице лет тридцати-тридцати пяти, достойной серьезности его намерений.

Не прошло и двух дней, как один из его старинных приятелей сообщил, что отыскал положительно то, что нужно господину де Курвалю.

– Особа, которую я вам рекомендую, – говорил ему друг, – имеет два недостатка. Хотелось бы начать именно с них, с тем, чтобы потом порадовать вас долгим перечислением ее достоинств. У нее нет ни отца, ни матери, имена их неизвестны, как и обстоятельства, при которых она их лишилась; с уверенностью же можно утверждать, – продолжал посредник, – то, что столь видный в обществе человек, как господин де Се-Пра открыто признает ее своей кузиной и отзывается о ней в самом уважительном тоне. От родителей ей не досталось ничего, однако господин де Сен-Пра, в чьем доме она воспитывалась и провела свои юные годы, назначил ей пенсион в четыре тысячи франков; таков первый ее недостаток. Перейдем ко второму, – говорил приятель господина де Курваля. – Любовная интрига в шестнадцать лет и пропавший ребенок, с чьим отцом она не виделась с тех пор. Вот и все плохое, в чем можно ее упрекнуть. А теперь добрые слова.

Мадемуазель де Флорвиль уже достигла тридцатишестилетнего возраста, хотя на вид кажется не старше двадцати восьми. Трудно представить более милое и привлекательное лицо: черты нежны и изысканны, кожа белее лилий, каштановые волосы ниспадают до земли; ее свежие, красиво очерченные губы подобны весенним розам. Она крупновата, однако безупречно сложена; во всех движениях ее сквозит грациозность – даже высокий рост ничуть не придает ей тяжеловесность; руки ее, шея и ноги рельефны и упруги – она одарена особой, не увядающей с годами красотой. Что же до ее поведения, то вам может прийтись не по душе лишь излишняя его строгость. Она сторонится шумного общества, ведет уединенную жизнь, чрезвычайно набожна, ревностно исполняет религиозные предписания монастыря, где сейчас проживает. Тех, кто ее там окружает, она впечатляет своим благочестием, тех же, кто порой встречает ее в свете – восхищает тонкостью ума и приятностью нрава... Словом, казалось, само небо приберегло этого ангела, чтобы скрасить вашу старость.

Вдохновленный предстоящей встречей, господин де Курваль умоляет друга поскорее представить ему особу, о которой шла речь.

– Происхождение ее нисколько меня не заботит, – говорит он. – Раз кровь ее чиста и благородна, что мне за дело до имен тех, кто произвел ее на свет? И любовное приключение в шестнадцать лет ничуть не настораживает меня, ведь она искупила свою ошибку долгими годами целомудрия; женюсь на ней, как на вдове: я решил избрать спутницу жизни тридцати-тридцати пяти лет, и с моей стороны верхом неразумия было бы оговаривать непременную девственность невесты. А посему в предложении вашем не усматриваю ничего, что могло бы смутить меня. Остается лишь просить вас не откладывать наше знакомство.

Друг исполнил просьбу господина де Курваля и через три дня пригласил того на обед, где присутствовала мадемуазель де Флорвиль. Трудно было с первого взгляда не поддаться очарованию этой молодой персоны. Облик ее являл собой черты Минервы, смягченные рукой самого Амура. Она была осведомлена о предмете разговора, и потому держалась вдвойне сдержанно. Ее скромность, благопристойность и изысканные манеры в сочетании с прелестями физическими, кротостью нрава, глубиной и ясностью ума – в одночасье вскружили голову бедному Курвалю, и он стал уговаривать друга поторопиться с заключением соглашения.

Они встретились еще два или три раза, сначала в том же доме, затем в гостях у господина де Курваля и у господина де Сен-Пра, наконец, в ответ на настойчивое предложение руки и сердца, мадемуазель де Флорвиль заявила, что необычайно польщена оказанной честью, однако некоторая щепетильность не позволяет ей принять предложение до тех пор, пока господин де Курваль не услышит из ее собственных уст историю ее жизни.

– Вы еще многого не знаете, сударь, – говорила ему прекрасная девушка. – И я не соглашусь принадлежать вам, пока не поведаю обо всем. Я настолько дорожу уважением вашим, что желаю исключить возможность его утраты и буду считать, что не заслуживаю его, если, пользуясь вашими заблуждениями на мой счет, стану вашей супругой прежде, чем вы сумеете оценить, действительно ли я того достойна.

Господин де Курваль уверял свою избранницу, что обо всем осведомлен, и лишь ему одному следует беспокоиться о том, что ее тревожит – если он имел счастье понравиться ей, то у нее нет никаких оснований чувствовать себя смущенной. Однако мадемуазель де Флорвиль твердо стояла на своем; она заявила, что ни за что не даст согласие, пока не будет уверена, что господин де Курваль знает о ней решительно все. Отступать было некуда; господину де Курвалю удалось лишь уговорить мадемуазель де Флорвиль посетить его имение близ Немура, где все уже будет подготовлено к их торжественному бракосочетанию. Молодая особа пообещала также, что на следующий день после того, как господин де Курваль выслушает историю ее жизни, она станет его женой...

– Милостивый государь, – пыталась возразить сия любезная персона, – к чему затевать свадебные приготовления заранее, ведь они могут оказаться тщетными?.. А вдруг из повествования моего ясно, что я не предназначена быть вашей?..

– Вот этого, мадемуазель, вы мне не докажете никогда, – отвечал благородный Курваль, – ручаюсь, вам не убедить меня, так что не противьтесь моим планам, умоляю, и поедемте поскорей.

Его последние слова не встретили отпора, и началась подготовка к отъезду в поместье Курваля; отправляться туда решили вдвоем, так хотела мадемуазель де Флорвиль: то, о чем ей предстояло сообщить, могло быть раскрыто лишь человеку, пожелавшему связать с ней судьбу; поэтому не стали приглашать посторонних. На следующий после приезда день сия достойная и примечательная особа попросила господина де Курваля выслушать ее и начала рассказ о своей жизни в следующих выражениях.

 

История мадемуазель де Флорвиль

 

– Намерения, кои вы, сударь, имеете на мой счет, внушают мне самое глубокое почтение, и я не стану ничего от вас утаивать. Вы знакомы с господином де Сен-Пра – чьей родственницей я слыву – как-то он сам соблаговолил вам это подтвердить; однако вы оказались введены в заблуждение. Происхождение мое неведомо – так и не довелось мне узнать, кому обязана я своим появлением на свет; нескольких дней от роду, в люльке из зеленой тафты, я была подкинута к порогу дома господина де Сен-Пра, с незамысловатым анонимным письмом, прикрепленным к пологу колыбели:

«Вы женаты уже десять лет, и у вас нет детей, хотя вы каждый день молите об их появлении. Удочерите эту девочку. Она благородного происхождения, кровь ее чиста, дитя это – плод целомудренного супружества, а не распутства. Если девочка придется вам не по душе, отдайте ее в приют. Не пытайтесь наводить справки, поиски ваши не увенчаются успехом. Вот все, что представляется возможным вам сообщить».

Почтенные люди, которым я была подброшена, тотчас приняли меня, воспитали, окружили заботой и лаской, с уверенностью могу сказать, что обязана им всем. Поскольку в письме отсутствовало всякое упоминание о моем имени, госпожа де Сен-Пра стала называть меня Флорвиль.

В пятнадцать лет мне суждено было пережить смерть своей покровительницы; ничто не сравнится с горечью этой утраты. Госпожа де Сен-Пра очень любила меня. Умирая, она молила мужа никогда не покидать меня и выделить мне пенсион в четыре тысячи ливров; оба ее пожелания были строго исполнены, более того, к этим милостям господин де Сен-Пра добавил и признание меня в качестве кузины его жены – в этом звании я и должна выступать в нашем брачном контракте. Тем не менее, господин де Сен-Пра вскоре дал понять, что мне не пристало долее оставаться в его доме.

– Я вдовец, и к тому же достаточно молодой, – сказал мне этот добродетельный человек. – Жизнь под одной крышей отныне чревата для нас обоих кривотолками, коих мы вовсе не заслуживаем; мне необычайно дороги благополучие и репутация ваши, и я не желаю подвергать их опасности. Нам следует расстаться, Флорвиль; однако я никогда не оставлю вас и не допущу, чтобы вы покинули мою семью; у меня есть вдовая сестра в Нанси, отправляю вас к ней; готов поручиться за ее расположение как за свое собственное, таким образом, вы по-прежнему останетесь у меня на глазах, и я смогу всемерно содействовать как вашему образованию, так и устройству вашего будущего.

Я не могла слушать его без слез; новость эта заставила меня с еще большей остротой ощутить горечь недавней кончины моей благодетельницы. Тем не менее, осознав обоснованность доводов господина де Сен-Пра, я решила следовать его советам и, заручившись его рекомендациями, отправилась в Лотарингию, в сопровождении одной дамы – уроженки этих мест, коей велено было поручить меня заботам сестры господина де Сен-Пра – госпожи де Веркен, в чьем обществе мне предстояло жить отныне.

После принятого в доме господина де Сен-Пра благочестия и строгости нравов, я неожиданно очутилась в царстве беспечности, раскованности и любви к удовольствиям.

С первых же дней госпожа де Веркен заявила, что мой вид недотроги раздражает ее: непостижимо, как можно, живя в Париже, сохранить столь неуклюжие манеры... столь нелепую застенчивость, и вообще, если я желаю поладить с ней – мне должно решительно перемениться. Такое начало несколько встревожило меня: поймите, сударь, я вовсе не желаю показаться в ваших глазах лучше, чем я есть, просто мне глубоко чуждо все, что несовместимо с религией и нравственностью, всю мою жизнь старалась я оставаться противницей того, что бросает вызов добродетели, прегрешения же, кои я свершила помимо своей воли, причинили мне столько страданий, что признаться по чести, возвратить меня к жизни в миру – значит оказать мне дурную услугу, ибо я к ней вовсе не приспособлена; я излишне сурова и нелюдима для света; полное уединение – вот что наиболее сообразно складу моего ума и состоянию моей души.

Подобные мысли, порой посещавшие меня и в пору далекой юности, тогда были еще до конца мною осознаны, а потому не уберегли меня ни от вредных советов госпожи де Веркен, ни от тяжелых последствий ее обольщений. Пестрое общество, мелькавшее перед моими взорами, шумные развлечения меня окружавшие, чужой пример, смелые речи – все манило и влекло. Меня беспрестанно уверяли, что я хороша, и я, на свою беду, отважилась в это поверить.

В то время в столице Лотарингии располагался гарнизоном нормандский полк. И дом госпожи де Веркен являлся местом встречи офицеров с местными молодыми женщинами. Здесь завязывались, рвались и возобновлялись все городские интрижки.

Скорее всего, господин де Сен-Пра не был осведомлен об образе жизни своей сестры. Иначе, будь ему известно ее поведение, разве он, проповедующий строгость нравов, отправил бы меня в ее дом? Подобные соображения удерживали меня от жалоб господину де Сен-Пра. Стоит ли докладывать ему обо всем? А впрочем, в ту пору я не очень-то к этому стремилась: нечистый воздух, который я вдыхала полной грудью, уже начинал осквернять мою душу, и, подобно Телемаку, живущему на острове у Калипсо, мне уже не хотелось внимать мнению Ментора.

Бесстыдница Веркен, безуспешно пытавшаяся совратить меня с пути истинного, как-то поинтересовалась, не объясняется ли непритупность моего сердца здесь, в Лотарингии, тоской по парижскому милому дружку.

– Как можно, сударыня! – возмутилась я в ответ на ее подозрения. – У меня и в мыслях никогда не было подобных неприличностей. Спросите вашего брата, – он подтвердит, насколько безупречным было мое поведение в Париже.

– Неприличности! – перебила меня госпожа де Веркен. – Да если на вашем счету и имеется одна из них – все равно вы еще недостаточно опытны для своего возраста. Но ничего, надеюсь, в скором времени вы исправитесь.

– О, сударыня! Не ожидала услышать подобные речи от столь почтенной дамы.

– Почтенной?.. Ах, полноте, дорогая моя, прошу вас! Меньше всего на свете забочусь о том, чтобы пробуждать в других почтение: я желаю внушать лишь любовь... Что же до почтения – в моем возрасте оно мне не к лицу! Следуй моему примеру, милочка, и будешь счастливой... Кстати, обратила ты внимание на юного Сенневаля? – продолжала эта сирена, имея в виду семнадцатилетнего офицера, часто посещавшего ее дом.

– Не более, чем на всех остальных, – отвечала я. – Уверяю вас, сударыня, все, кто здесь бывает, одинаково мне безразличны!

– А вот это совершенно напрасно, малышка. Мне хотелось, чтобы отныне мы с тобой делились своими победами... Тебе следует заняться Сенневалем. Он – мое произведение. Я потрудилась над его воспитанием. Он влюблен в тебя. Ты должна взять его...

– О, сударыня! Пожалуйста, увольте меня от этого! Я на самом деле не испытываю интереса ни к кому.

– Так нужно. Все будет устроено с помощью его полковника, – ты же знаешь, он – мой дневной любовник.

– Умоляю вас оставить меня в покое. У меня нет ни малейшей склонности к столь восхваляемым вами удовольствиям.

– О! Скоро все переменится, когда-нибудь и ты полюбишь удовольствия не меньше моего. Не придавать значения тому, чего еще не знаешь – вполне естественно. Недопустимо лишь нежелание познавать то, что создано для нашей радости. Словом, это уже вопрос решенный: итак, мадемуазель, сегодня вечером Сенневаль признается вам в своей страсти, а вы уж постарайтесь не заставлять его долго томиться, иначе я рассержусь на вас... и на этот раз не на шутку.

К пяти часам вечера собралась веселая компания; было очень жарко и все парочки разбрелись по рощицам; все было заранее подстроено так, что только мы с господином де Сенневалем не участвовали в развлечениях, и, вольно или невольно, нам пришлось завязать беседу.

Не стану скрывать, от вас, сударь, едва этот любезный и одаренный юноша признался мне в любви, – как я тотчас испытала к нему неодолимую тягу. Позже я попыталась объяснить себе природу этой внезапной симпатии – но она так и осталась для меня непостижимой. Я ощущала некую необычность этого влечения, однако истинный его характер оказывался сокрыт от моих глаз. С другой стороны, в миг, когда сердце мое рвалось ему навстречу – некая невидимая сила словно удерживала меня. И во власти этого смятения... этого прилива и отлива неясных мыслей, я не могла разобраться, хорошо ли поступаю, влюбляясь в Сенневаля, или мне следовало опрометью бежать от него.

Ему предоставили достаточно времени для объяснения в любви... Увы! Даже слишком: времени хватило и на то, чтобы я не осталась равнодушной к его глазам; он воспользовался моим волнением, потребовал признания в ответных чувствах, я проявила слабость, сказав, что он мне вовсе не противен, а через три дня опустилась до того, что позволила ему наслаждаться плодами его победы.

Одержав триумф над добродетелью, порок испытывает особое злорадство: невозможно передать восторги госпожи де Веркен, узнавшей, что я попалась в расставленную ею западню; она долго подтрунивала надо мной, однако в конце концов уверила, что я совершила самый естественный и разумный на свете поступок, и отныне мне дозволено без всякой опаски принимать своего любовника у нее в доме хоть каждую ночь... она не видит в этом ничего предосудительного, да и вообще настолько занята собственными делами, что и не думает остерегаться подобной безделицы, она по-прежнему восхищена моей добродетелью – ведь, судя по всему, я намерена ограничиваться одним мужчиной, ей же – вынужденной крутить голову сразу троим, далеко до моей сдержанности и скромности. Когда же я набралась смелости и заявила, что подобное распутство отвратительно, ибо свидетельствует об отсутствии всякой тонкости чувств и низводит нас, женщин, до уровня презренных тварей, – госпожа де Веркен расхохоталась.

– Ну просто галльская героиня! Любуюсь тобой и ничуть не порицаю. Все это мне хорошо знакомо. В твоем возрасте нежность и любовь представляются божествами, на чей алтарь приносится в жертву наслаждение. В мои же годы все происходит иначе. Излечившись от призрачных иллюзий, уже не позволяешь им властвовать над собой. И безусловно предпочитаешь реальное сладострастие тем глупостям, что так вдохновляют тебя. К тому же, зачем хранить верность тем, кто никогда не бывает верен тебе? Довольно того, что мы слабее, зачем же еще быть и глупее? Женщина, примешивающая к подобным отношениям чувствительность, совершает безумие... Прислушайся ко мне, милочка, старайся разнообразить свои удовольствия настолько, насколько позволяют твоя молодость и красота, забудь о своем нелепом постоянстве – добродетели суровой, печальной, малоприятной для тебя самой и не внушающей ни малейшего благоговения окружающим.

Содрогаясь от подобных речей, я прекрасно понимала, что не вправе их оспаривать; ведь я нуждалась в опеке этой безнравственной женщины, а значит, вынуждена была приноравливаться к ней. О губительная опасность порока – стоит поддаться его зову, как он тотчас опутывает связями, прежде казавшимися презренными. Итак, я в полной мере воспользовалась попустительством госпожи де Веркен: каждую ночь Сенневаль представлял мне все новые доказательства своей страсти, и последующие шесть месяцев пролетели в таком опьянении, что у меня не нашлось времени осмыслить происходящее.

Зловещие последствия этого безрассудства вскоре раскрыли мне глаза на истинное положение вещей; я оказалась беременна и готова была умереть от отчаяния. Госпожа де Веркен потешалась над моим состоянием.

– Как бы то ни было, – как-то заявила она мне, – а приличия надо соблюдать. Рождение ребенка в моем доме будет выглядеть не вполне пристойно. Мы с полковником и Сенневалем уже обо всем условились: молодому человеку дадут отпуск, за несколько дней до этого ты отправишься в Мец, вскоре и он отправится за тобой, там, под его защитой ты подаришь жизнь незаконному плоду вашей любви; затем вы оба по очереди вернетесь.

Оставалось лишь повиноваться; кажется, сударь, я уже говорила, что, оступаясь единожды, мы непременно становимся игрушкой случайных людей и обстоятельств; забываясь и делаясь рабами страстей, мы словно предоставляем всем и каждому права на безраздельное господство над нашими судьбами.

Все устроилось так, как хотела госпожа де Веркен; на третий день мы с Сенневалем встретились в Меце в доме одной повитухи, чей адрес я взяла еще в Нанси, и я произвела на свет мальчика. Сенневаль по-прежнему относился ко мне с трогательной нежностью, казалось, он полюбил меня еще крепче с тех пор, как я, по его выражению, удвоила его обличье; он был предельно чуток и внимателен, умолял оставить сына с ним, клялся, что посвятит свою жизнь заботам о нем и не появится в Нанси до тех пор, пока не сдержит обещания.

Лишь в момент отъезда я высказала ему все, что наболело у меня на душе, я не скрывала, насколько несчастна из-за совершенной по его вине ошибки, я предлагала все исправить, соединив наши судьбы у подножия алтаря. Сенневаль не был готов к такому предложению. Он был смущен...

– Увы! – ответил он. – Я не волен принимать решение, я еще очень молод и завишу от родителей. Мне должно испросить согласия отца. Без соблюдения сей формальности союз наш не состоится. К тому же я для вас не вполне подходящая партия: племянница госпожи де Веркен (в Нанси все почитали меня таковой) достойна более завидного жениха. Послушайте, Флорвиль, давайте позабудем о наших безумствах, и будьте во мне уверены – я сохраню нашу историю в тайне.

Таких слов я от него никак не ожидала, с мучительной остротой ощущала я неисправимость содеянного; гордость не позволяла мне дать достойную отповедь, обида же становилась все горше: признаться, сударь, единственное, что смягчало в моих собственных глазах ужас моего положения – надежда однажды все поправить, выйдя замуж за возлюбленого. Святая простота! Вездесущая госпожа де Веркен не раз просвещала меня на сей счет, но я все равно не верила и не представляла, как можно вот так, играючи, соблазнить и покинуть беззащитную девушку. Не понимала и не предполагала я также, что честь – понятие столь высоко ценимое мужчинами, способно утратить для них силу в отношениях с женщинами. Неужели слабость наша узаконивает оскорбления, на которые они бы не решились в мужской среде, зная, что те смываются лишь кровью? Я ощущала себя обманутой и принесенной в жертву тем, за кого тысячу раз готова была отдать жизнь; страшное это потрясение едва не свело меня в могилу. Сенневаль не отходил от меня, был по-прежнему заботлив, однако не заговаривал о моем предложении, я же была настолько горда, что не стала во второй раз заводить столь мучительный для меня разговор. Сенневаль исчез, как только обнаружил, что я выздоровела.

Я решила больше не возвращаться в Нанси. Я уже предчувствовала, что никогда не увижу своего возлюбленного, и миг расставания с невероятной силой разбередил мои незажившие раны; все же мне достало мужества снести и этот последний удар... Жестокий! Он уехал, отстранившись от моей залитой слезами груди, не проронив при этом ни слезинки!

Вот к чему приводят любовные клятвы, которым мы безоглядно верим! Чем чувствительнее мы, тем хладнокровнее покидают нас наши соблазнители... Предатели!.. Они отдаляются от нас тем вернее, чем больше средств употребляем мы, стремясь удержать их.

Сенневаль забрал ребенка, он поселил его в неведомой мне деревне, лишив меня радости любить и воспитывать сладкий плод нашей связи. Казалось, Сенневаль старался заставить меня позабыть обо всем, что привязывало нас друг к другу; и я позабыла, или, вернее, думала, что позабыла.

Я приняла решение незамедлительно покинуть Мец и никогда не возвращаться в Нанси. Мне, однако, не хотелось ссориться с госпожой де Веркен; несмотря на свои прегрешения, она все же была близкой родственницей моего благодетеля, а значит, мне надлежало относиться к ней терпимо и в дальнейшем. Я написала ей изысканное письмо, в самых искренних выражениях уверяя, что стыжусь совершенного мною проступка и не могу более появляться в городе, а потому прошу позволения вернуться к ее брату в Париж. Она тотчас ответила, что я вольна поступать так, как пожелаю, и что ее расположение ко мне останется неизменным; далее она добавляла, что Сенневаль пока не возвращался, никто не знает, где он теперь, и что я просто ненормальная, раз огорчаюсь из-за подобных пустяков.

Получив это письмо, я тотчас возвратилась в Париж, где бросилась в ноги господину де Сен-Пра. Моя молчаливая скорбь и мои слезы ясно поведали ему о постигшей меня беде; однако я была осторожна, во всем случившемся обвиняла себя одну, никогда не упоминала об обольщениях его сестры. Подобно всем добродушным людям, господин де Сен-Пра был далек от подозрений в адрес своей родственницы и считал ее честнейшей из женщин; я не старалась лишать его иллюзий, и благодаря подобной сдержанности, о которой стало известно госпоже де Веркен, мне удалось сохранить ее дружбу.

Господин де Сен-Пра пожалел меня... укорил за мои прегрешения и в конце концов простил.

– О дитя мое! – говорил он мне с нежным участием, отличающим душу благородную от той, что охвачена безудержной тягой к преступлению. – О милая моя дочь! Как дорого приходится платить за отход от стези добродетели... Служить добродетели необходимо: она настолько тесно сплетена с нашим естеством, что едва мы отказываемся от нее, на нас непременно обрушиваются несчастья. Сравни безмятежный покой невинности, в коем ты пребывала, уезжая от меня, со страшным смятением, испытанным тобой по возвращении. Разве могут мимолетные радости, пережитые тобой в миг падения, облегчить страдания, терзающие ныне твою душу? Счастье возможно лишь в лоне добродетели, дитя мое, и хулители ее никакими софизмами не добьются ни одного из ее преимуществ. Ах, Флорвиль! Те, кто отрицают или опровергают кроткие ее услады – делают это лишь из зависти, уверяю тебя, лишь из варварского удовольствия сделать других такими же запятнанными и обделенными, как и они сами. Они слепы – хотят ослепить остальных, сами заблуждаются – и желают ввести в заблуждение окружающих. Заглянув в глубину их души, ты обнаружишь следы страданий и раскаяния. Эти радетели преступления – просто озлобленные и отчаявшиеся люди; ни один из них чистосердечно не признается, что его отравленные речи и злокозненные сочинения продиктованы исключительно голосом его собственных страстей. На самом деле, кто готов хладнокровно утверждать, что способен без всякого риска для себя расшатать принятые в обществе нравственные устои? Осмелится ли кто-нибудь настаивать, что истинное предназначение человека не состоит в стремлении к добру и в творении добрых дел? И как может рассчитывать на счастье служитель зла, зная, что окружающее его общество заинтересовано в беспрестанном приумножении добра? Разве не будет ежеминутно вздрагивать от страха этот защитник преступления, если сам своей рукой вырвет из всех сердец единственную опору, на которой зиждется его собственное чувство самосохранения? Если слуги его перестанут быть добродетельными, то что остановит их, когда они надумают разорить его? Если он убедит свою супругу, что в добродетели нет никакого проку – что помешает ей обесчестить его? Кто удержит поднятую на него руку детей его, если он дерзнул отравить семена добра, заложенные в их сердцах? Как может он надеяться на почтительное отношение к своей свободе и собственности, если проповедует: девиз сильных мира сего – безнаказанность, добродетель же – химера. Кем бы ни был этот несчастный – супругом или отцом, богатым или бедным, господином или рабом – со всех сторон его подстерегают опасности, отовсюду готовы вонзиться в его грудь кинжалы: раз он осмелился разрушить в человеке те единственные начала, что способны уравновесить его порочность, то не остается никаких сомнений – рано или поздно этот нечестивец падет жертвой своих ужасных принципов.[1]

А теперь, если не возражаете, отвлечемся от религиозных понятий и рассмотрим этот вопрос с позиций человеческих. Верх неразумия полагать, что общество, которое ты оскорбляешь и чьи законы постоянно преступаешь в свою очередь, оставит тебя в покое. Человек создал законы, защищающие его безопасность, и всегда будет ратовать за разрушение того, что способно ей повредить. Власть и богатство могут на какое-то время ослепить злодея эфемерным блеском процветания. Но сколь недолговечно такое могущество! Узнанный и разоблаченный преступник становится предметом всеобщей ненависти и презрения. И что же, его недавние сторонники и апологеты утешают его в беде? Ничуть не бывало, ни один из них не признает его. Теперь, когда ему нечем расплачиваться с ними, они отбросят его, как ненужный хлам. Со всех сторон его обступят невзгоды, он будет чахнуть в позоре и лишениях, и не найдя убежища даже в сердце своем, погибнет в муках отчаяния. Итак, в чем же состоит абсурдный довод наших противников? В своих жалких попытках ослабить всесилие добродетели они осмеливаются утверждать, что все, что не является универсальным – химера, и на самом деле добродетели не существует, ибо в разных местностях понятия о ней различны. Так что же, выходит добродетелей вовсе нет именно оттого, что каждому народу удалось создать свои собственные о ней представления? Оттого, что в зависимости от особенностей климата и темперамента возникла потребность в тех или иных сдерживающих началах? Словом, раз добродетель многообразна и известны тысячи ее форм, значит на земле нет и не было добродетели? Это все равно, что сомневаться в действительном существовании реки лишь оттого, что она распадается на множество ответвлений. Словом, человек приспособил добродетель ко всему разнообразию своих нравов и даже заложил ее в основу их. Разве этот бесспорный факт – не лучшее доказательство как существования добродетели, так и насущной необходимости ее? Пусть мне укажут хоть один народ, живущий вне понятий добродетели, хотя бы один народ, не признающий за основополагающие общественные принципы человеколюбие и благодеяние. Я даже пойду дальше, пусть мне укажут хотя бы на одно сообщество негодяев, которое не было бы скреплено некоторыми принципами добродетели, – и тогда я перестану ее защищать. Если же, вопреки всему, добродетель существует, и полезность ее признана везде, если нет ни одной нации, ни одного государства, ни одного общества, ни одного индивидуума, способного обойтись без нее, если человек просто не может жить спокойно и счастливо вне добродетели, то разве неправ я, я дитя мое, призывая тебя никогда не сходить с ее стези? Посмотри, Флорвиль, – продолжал мой благодетель, обнимая меня, – посмотри до чего довели тебя заблуждения твоих юных лет. И когда тебя снова потянет к прегрешениям, когда чьи-либо обольщения или твоя собственная слабость вновь расставят тебе западню – вспомни о тяжелой расплате за твои первые проступки, подумай о человеке, любящем тебя, как родную дочь!.. глубоко страдающем из-за твоих ошибок, и пусть размышления эти придадут тебе сил для служения добродетели, в чье лоно я хочу вернуть тебя навеки.

Верный своим взглядам, господин де Сен-Пра по-прежнему не намерен был проживать со мной под одной крышей; он предложил мне поселиться у одной родственницы, известной своей набожностью – полной противоположности госпожи де Веркен. Это вполне отвечало моим чаяниям. Госпожа де Леренс с большой охотой приняла меня, и я переехала к ней уже на исходе первой недели своего пребывания в Париже.

О, сударь, сколь отлична была сия почтенная дама от той, чей дом я покинула ранее! Душою одной безраздельно владели распутство и порок – сердце другой являло собой средоточие всевозможных добродетелей. Одна ужасала меня своей испорченностью – другая утешала поучительностью своих наставлений. Слушая речи госпожи де Веркен, я испытывала горечь и раскаяние. Внимая же госпоже де Леренс – обретала кротость и покой... Ах, сударь, дозвольте обрисовать вам портрет этой замечательной, вечно боготворимой мною женщины. Не могу противиться порыву восхищения и не воздать почестей ее добродетели.

В свои неполные сорок лет госпожа де Леренс была еще необычайно свежа; смиренно-целомудренное выражение черт лица красило ее не меньше, чем на редкость гармоничное сложение, коим наделила ее природа; из-за благородства осанки она, на первый взгляд, казалось излишне величественной, однако стоило ей проронить хоть слово – и то, что вы готовы были принять за высокомерие, тотчас смягчалось и сглаживалось: душа ее была столь прекрасна и чиста, любезность столь безупречна, а искренность – неподдельна, что к глубокому уважению, испытываемому по отношению к ней, невольно примешивались самые трепетные чувства. Благочестие госпожи де Леренс не имело ничего общего ни с ханжеством, ни с суеверием. У истоков ее веры стояла необычайная чувствительность натуры; идея существования Бога и служения Высшему Существу – вот живейшее наслаждение этой любящей души; она открыто признавалась, что была бы несчастнейшей из смертных, если бы вероломные лучи рассудка когда-нибудь принудили ее разрушить в себе почтение и любовь к культу Всевышнего. Госпожа де Леренс была привержена не столько к религиозным обрядам, сколько к религиозной морали в высшем смысле этого слова, и именно на ее основе строила свои поступки. Уста этой женщины никогда не осквернялись клеветой; она не позволяла себе даже шуток, способных задеть ближнего; преисполненная нежности и участия к окружающим, она считала всех людей интересными, даже в их недостатках, и заботилась исключительно о сокрытии чужих изъянов, либо об их ненавязчивом порицании. Утешение несчастных было высшей ее радостью; не дожидаясь, пока сирые и убогие придут, дабы воззвать к ней о помощи, она сама находила страждущих... загодя догадываясь об их бедах; черты ее озарялись светом, когда она облегчала горе вдов и сирот, возвращала достаток бедствующему семейству или собственными руками разрывала оковы отверженных. Вместе с тем ее никак нельзя было упрекнуть ни в строгости, ни в суровости: если предлагаемые ей развлечения были невинны – она самозабвенно предавалась им, волнуясь лишь о том, чтобы никто не скучал в ее компании. Эта благоразумная дама с равным успехом поддерживала просвещенную беседу с моралистом, вела глубокомысленный спор с теологом, вдохновляла романиста, одаривала улыбкой поэта, поражала глубиной познаний политика или законодателя и направляла игры ребенка. Необычайно способная во всех отношениях, она владела особым даром внимания и чуткости к людям, редким умением проявлять в других их таланты. Предпочитая уединение и общаясь в узком кругу друзей, госпожа де Леренс являла собой образец для подражания как женщинам, так и мужчинам – ей удавалось сообщать окружающим ощущение тихого безмятежного счастья... небесного блаженства, предназначенного честному человеку святым Господом, чей образ она представляла здесь, на земле.

Не стану утомлять вас, сударь, однообразными подробностями моего блаженного семнадцатилетнего пребывания в доме этой замечательной женщины. Беседы о религии и нравственности, разнообразные благотворительные дела – вот чем мы с ней сочли необходимым заполнить наши дни.

– Религия отпугивает людей лишь в том случае, милая моя Флорвиль, – говорила госпожа де Леренс, – когда неумелые наставники заставляют их чувствовать лишь ее цепи, не сумев при этом разъяснить бесчисленных ее преимуществ. Вряд ли отыщется смертный, дошедший до такого абсурда, чтобы, окинув взором нашу вселенную, не признать, что несметные чудеса ее сотворены всемогущим Господом. Неужели после этого сердце его, ощутившее сию основополагающую истину, нуждается в дополнительных подтверждениях?.. Сколь же груб и неотесан тот невежда, что откажется воздать почести всеблагому создателю своему! Правда, кого-то может смутить многообразие культов, в разноликости их он попытается усмотреть их фальшь. Нелепый софизм! Единодушное признание всеми народами Бога и их служение Ему, сие молчаливое принятие, запечатленное в стольких сердцах человеческих – разве не является оно еще в большей степени, нежели совершенство природы, неопровержимым доказательством существования Вседержителя? Человек не может жить в неприятии Бога, ибо заглянув в душу свою – непременно обнаружит в ней свидетельства Его существования, а открыв глаза свои повсюду заметит сле



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: