До всего этого была зима




Свеча горела (сборник)

© Пастернак Б. Л., наследники, 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

* * *

Начальная пора

«Февраль. Достать чернил и плакать!..»

Февраль. Достать чернил и плакать!

Писать о феврале навзрыд,

Пока грохочущая слякоть

Весною черною горит.

Достать пролетку. За шесть гривен,

Чрез бла́говест, чрез клик колес,

Перенестись туда, где ливень

Еще шумней чернил и слез.

Где, как обугленные груши,

С деревьев тысячи грачей

Сорвутся в лужи и обрушат

Сухую грусть на дно очей.

Под ней проталины чернеют,

И ветер криками изрыт,

И чем случайней, тем вернее

Слагаются стихи навзрыд.

1912

«Как бронзовой золой жаровень…»

Как бронзовой золой жаровень,

Жуками сыплет сонный сад.

Со мной, с моей свечою вровень

Миры расцветшие висят.

И, как в неслыханную веру,

Я в эту ночь перехожу,

Где тополь обветшало-серый

Завесил лунную межу,

Где пруд как явленная тайна,

Где шепчет яблони прибой,

Где сад висит постройкой свайной

И держит небо пред собой.

1912

«Когда за лиры лабиринт…»

Когда за лиры лабиринт

Поэты взор вперят,

Налево развернется Инд,

Правей пойдет Евфрат.

А посреди меж сим и тем

Со страшной простотой

Легенде ведомый Эдем

Взовьет свой ствольный строй,

Он вырастет над пришлецом

И прошумит: мой сын!

Я историческим лицом

Вошел в семью лесин.

Я – свет. Я тем и знаменит,

Что сам бросаю тень.

Я – жизнь земли, ее зенит,

Ее начальный день.

‹1913, 1928›

Сон

Мне снилась осень в полусвете стекол,

Друзья и ты в их шутовской гурьбе,

И, как с небес добывший крови сокол,

Спускалось сердце на руку к тебе.

Но время шло, и старилось, и глохло,

И, паволокой рамы серебря,

Заря из сада обдавала стекла

Кровавыми слезами сентября.

Но время шло и старилось. И рыхлый,

Как лед, трещал и таял кресел шелк.

Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла,

И сон, как отзвук колокола, смолк.

Я пробудился. Был, как осень, темен

Рассвет, и ветер, удаляясь, нес,

Как за возом бегущий дождь соломин,

Гряду бегущих по небу берез.

1913, 1928

«Я рос. Меня, как Ганимеда…»

Я рос. Меня, как Ганимеда,

Несли ненастья, сны несли.

Как крылья, отрастали беды

И отделяли от земли.

Я рос. И повечерий тканых

Меня фата обволокла.

Напутствуем вином в стаканах,

Игрой печальною стекла.

Я рос, и вот уж жар предплечий

Студит объятие орла.

Дни далеко, когда предтечей, –

Любовь, ты надо мной плыла.

Но разве мы не в том же небе?

На то и прелесть высоты,

Что, как себя отпевший лебедь,

С орлом плечо к плечу и ты.

‹1913, 1928›

«Все наденут сегодня пальто…»

Все наденут сегодня пальто

И заденут за поросли капель,

Но из них не заметит никто,

Что опять я ненастьями запил.

Засребрятся малины листы,

Запрокинувшись кверху изнанкой.

Солнце грустно сегодня, как ты, –

Солнце нынче, как ты, северянка.

Все наденут сегодня пальто,

Но и мы проживем без убытка.

Нынче нам не заменит ничто

Затуманившегося напитка.

‹1913, 1928›

«Сегодня с первым светом встанут…»

Сегодня с первым светом встанут

Детьми уснувшие вчера.

Мечом призывов новых стянут

Изгиб застывшего бедра.

Дворовый окрик свой татары

Едва успеют разнести, –

Они оглянутся на старый

Пробег знакомого пути.

Они узнают тот сиротский,

Северно-сизый, сорный дождь,

Тот горизонт горнозаводский

Театров, башен, боен, почт,

Где что ни знак, то отпечаток

Ступни, поставленной вперед.

Они услышат: вот начаток,

Пример преподан, – ваш черед.

Обоим надлежит отныне

Пройти его во весь объем,

Как рашпилем, как краской синей,

Как брод, как полосу вдвоем.

‹1913, 1928›

Вокзал

Вокзал, несгораемый ящик

Разлук моих, встреч и разлук,

Испытанный друг и указчик,

Начать – не исчислить заслуг.

Бывало, вся жизнь моя – в шарфе,

Лишь подан к посадке состав,

И пышут намордники гарпий,

Парами глаза нам застлав.

Бывало, лишь рядом усядусь –

И крышка. Приник и отник.

Прощай же, пора, моя радость!

Я спрыгну сейчас, проводник.

Бывало, раздвинется запад

В маневрах ненастий и шпал

И примется хлопьями цапать,

Чтоб под буфера не попал.

И глохнет свисток повторенный,

А издали вторит другой,

И поезд метет по перронам

Глухой многогорбой пургой.

И вот уже сумеркам невтерпь,

И вот уж, за дымом вослед,

Срываются поле и ветер, –

О, быть бы и мне в их числе!

1913, 1928

Венеция

Я был разбужен спозаранку

Щелчком оконного стекла.

Размокшей каменной баранкой

В воде Венеция плыла.

Все было тихо, и, однако,

Во сне я слышал крик, и он

Подобьем смолкнувшего знака

Еще тревожил небосклон.

Он вис трезубцем Скорпиона

Над гладью стихших мандолин

И женщиною оскорбленной,

Быть может, издан был вдали.

Теперь он стих и черной вилкой

Торчал по черенок во мгле.

Большой канал с косой ухмылкой

Оглядывался, как беглец.

Туда, голодные, противясь,

Шли волны, шлендая с тоски,

И го́ндолы[1] рубили привязь,

Точа о пристань тесаки.

Вдали за лодочной стоянкой

В остатках сна рождалась явь.

Венеция венецианкой

Бросалась с набережных вплавь.

1913, 1928

Пиры

Пью горечь тубероз, небес осенних горечь

И в них твоих измен горящую струю.

Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ,

Рыдающей строфы сырую горечь пью.

Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим.

Надежному куску объявлена вражда.

Тревожней ветр ночей – тех здравиц виночерпьем,

Которым, может быть, не сбыться никогда.

Наследственность и смерть – застольцы наших трапез.

И тихою зарей – верхи дерев горят –

В сухарнице, как мышь, копается анапест,

И Золушка, спеша, меняет свой наряд.

Полы подметены, на скатерти – ни крошки,

Как детский поцелуй, спокойно дышит стих,

И Золушка бежит – во дни удач на дрожках,

А сдан последний грош – и на своих двоих.

1913, 1928

Зимняя ночь

Не поправить дня усильями светилен.

Не поднять теням крещенских покрывал.

На земле зима, и дым огней бессилен

Распрямить дома, полегшие вповал.

Булки фонарей и пышки крыш, и черным

По белу в снегу – косяк особняка:

Это – барский дом, и я в нем гувернером.

Я один, я спать услал ученика.

Никого не ждут. Но – наглухо портьеру.

Тротуар в буграх, крыльцо заметено.

Память, не ершись! Срастись со мной! Уверуй

И уверь меня, что я с тобой – одно.

Снова ты о ней? Но я не тем взволнован.

Кто открыл ей сроки, кто навел на след?

Тот удар – исток всего. До остального,

Милостью ее, теперь мне дела нет.

Тротуар в буграх. Меж снеговых развилин

Вмерзшие бутылки голых, черных льдин.

Булки фонарей, и на трубе, как филин,

Потонувший в перьях нелюдимый дым.

1913, 1928

Поверх барьеров

Возможность

В девять, по левой, как выйти со Страстного,

На сырых фасадах – ни единой вывески.

Солидные предприятья, но улица – из снов ведь!

Щиты мешают спать, и их велели вынести.

Суконщики, С. Я., то есть сыновья суконщиков

(Форточки наглухо, конторщики в отлучке).

Спит, как убитая, Тверская, только кончик

Сна высвобождая, точно ручку.

К ней-то и прикладывается памятник Пушкину,

И дело начинает пахнуть дуэлью,

Когда какой-то из новых воздушный

Поцелуй ей шлет, легко взмахнув метелью.

Во-первых, он помнит, как началось бессмертье

Тотчас по возвращеньи с дуэли, дома,

И трудно отвыкнуть. И во-вторых, и в-третьих,

Она из Гончаровых, их общая знакомая!

‹1914›

«Оттепелями из магазинов…»

Оттепелями из магазинов

Веяло ватным теплом.

Вдоль по панелям зимним

Ездил звездистый лом.

Лед, перед тем как дрогнуть,

Соками пух, трещал.

Как потемневший ноготь,

Ныла вода в клещах.

Капала медь с деревьев.

Прячась под карниз,

К окнам с галантереей

Жался букинист.

Клейма резиновой фирмы

Сеткою подошв

Липли к икринкам фирна

Или влекли под дождь.

Вот как бывало в будни.

В праздники ж рос буран

И нависал с полудня

Вестью полярных стран.

Небу под снег хотелось,

Улицу бил озноб,

Ветер дрожал за целость

Вывесок, блях и скоб.

1928

Зимнее небо

Цельною льдиной из дымности вынут

Ставший с неделю звездный поток.

Клуб конькобежцев вверху опрокинут:

Чокается со звонкою ночью каток.

Реже-реже-ре-же ступай, конькобежец,

В беге ссекая шаг свысока.

На повороте созвездьем врежется

В небо Норвегии скрежет конька.

Воздух окован мерзлым железом.

О конькобежцы! Там – всё равно,

Что, как глаза со змеиным разрезом,

Ночь на земле, и как кость домино;

Что языком обомлевшей легавой

Месяц к скобе примерзает; что рты,

Как у фальшивомонетчиков, – лавой

Дух захватившего льда налиты.

1915

Душа

О вольноотпущенница, если вспомнится,

О, если забудется, пленница лет.

По мнению многих, душа и паломница,

По-моему, – тень без особых примет.

О, в камне стиха, даже если ты канула,

Утопленница, даже если – в пыли,

Ты бьешься, как билась княжна Тараканова,

Когда февралем залило равелин.

О, внедренная! Хлопоча об амнистии,

Кляня времена, как клянут сторожей,

Стучатся опавшие годы, как листья,

В садовую изгородь календарей.

1915

«Не как люди, не еженедельно…»

Не как люди, не еженедельно,

Не всегда, в столетье раза два

Я молил Тебя: членораздельно

Повтори творящие слова.

И Тебе ж невыносимы смеси

Откровений и людских неволь.

Как же хочешь Ты, чтоб я был весел,

С чем бы стал Ты есть земную соль?

1915

Раскованный голос

В шалящую полночью площадь,

В сплошавшую белую бездну

Незримому ими – «Извозчик!»

Низринуть с подъезда. С подъезда

Столкнуть в воспаленную полночь,

И слышать сквозь темные спаи

Ее поцелуев – «На помощь!»

Мой голос зовет, утопая.

И видеть, как в единоборстве

С метелью, с лютейшей из лютен,

Он – этот мой голос – на черствой

Узде выплывает из мути…

1915

Метель

В посаде, куда ни одна нога

Не ступала, лишь ворожеи да вьюги

Ступала нога, в бесноватой округе,

Где и то, как убитые, спят снега, –

Постой, в посаде, куда ни одна

Нога не ступала, лишь ворожеи

Да вьюги ступала нога, до окна

Дохлестнулся обрывок шальной шлеи.

Ни зги не видать, а ведь этот посад

Может быть в городе, в Замоскворечьи,

В Замостьи, и прочая (в полночь забредший

Гость от меня отшатнулся назад).

Послушай, в посаде, куда ни одна

Нога не ступала, одни душегубы,

Твой вестник – осиновый лист, он безгубый,

Безгласен, как призрак, белей полотна!

Метался, стучался во все ворота,

Кругом озирался, смерчом с мостовой…

– Не тот это город, и полночь не та,

И ты заблудился, ее вестовой!

Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.

В посаде, куда ни один двуногий…

Я тоже какой-то… я сбился с дороги:

– Не тот это город, и полночь не та.

Все в крестиках двери, как в Варфоломееву

Ночь. Распоряженья пурги-заговорщицы:

Заваливай окна и рамы заклеивай,

Там детство рождественской елью топорщится.

Бушует бульваров безлиственных заговор.

Они поклялись извести человечество.

На сборное место, город! Загород!

И вьюга дымится, как факел над нечистью.

Пушинки непрошенно валятся на руки.

Мне страшно в безлюдьи пороши разнузданной.

Снежинки снуют, как ручные фонарики.

Вы узнаны, ветки! Прохожий, ты узнан!

Дыра полыньи, и мерещится в музыке

Пурги: – Колиньи, мы узнали твой адрес! –

Секиры и крики: – Вы узнаны, узники

Уюта! – и по двери мелом – крест-накрест.

Что лагерем стали, что подняты на ноги

Подонки творенья, метели – сполагоря.

Под праздник отправятся к праотцам правнуки.

Ночь Варфоломеева. За город, за город!

1914, 1928

Урал впервые

Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,

На ночь натыкаясь руками, Урала

Твердыня орала и, падая замертво,

В мученьях ослепшая, утро рожала.

Гремя опрокидывались нечаянно задетые

Громады и бронзы массивов каких-то.

Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого

Шарахаясь, падали призраки пихты.

Коптивший рассвет был снотворным. Не иначе:

Он им был подсыпан – заводам и горам –

Лесным печником, злоязычным Горынычем,

Как опий попутчику опытным вором.

Очнулись в огне. С горизонта пунцового

На лыжах спускались к лесам азиатцы,

Лизали подошвы и соснам подсовывали

Короны и звали на царство венчаться.

И сосны, повстав и храня иерархию

Мохнатых монархов, вступали

На устланный наста оранжевым бархатом

Покров из камки и сусали.

1916

Ледоход

Еще о всходах молодых

Весенний грунт мечтать не смеет.

Из снега выкатив кадык,

Он берегом речным чернеет.

Заря, как клещ, впилась в залив,

И с мясом только вырвешь вечер

Из топи. Как плотолюбив

Простор на севере зловещем!

Он солнцем давится взаглот

И тащит эту ношу по мху.

Он шлепает ее об лед

И рвет, как розовую семгу.

Увалы хищной тишины,

Шатанье сумерек нетрезвых, –

Но льдин ножи обнажены,

И стук стоит зеленых лезвий.

Немолчный, алчный, скучный хрип,

Тоскливый лязг и стук ножовый,

И сталкивающихся глыб

Скрежещущие пережевы.

1916, 1928

«Я понял жизни цель и чту…»

Я понял жизни цель и чту

Ту цель, как цель, и эта цель –

Признать, что мне невмоготу

Мириться с тем, что есть апрель,

Что дни – кузнечные мехи,

И что растекся полосой

От ели к ели, от ольхи

К ольхе, железный и косой,

И жидкий, и в снега дорог,

Как уголь в пальцы кузнеца,

С шипеньем впившийся поток

Зари без края и конца.

Что в берковец церковный зык,

Что взят звонарь в весовщики,

Что от капели, от слезы

И от поста болят виски.

1916

Весна

Что почек, что клейких заплывших огарков

Налеплено к веткам! Затеплен

Апрель. Возмужалостью тянет из парка,

И реплики леса окрепли.

Лес стянут по горлу петлею пернатых

Гортаней, как буйвол арканом,

И стонет в сетях, как стенает в сонатах

Стальной гладиатор органа.

Поэзия! Греческой губкой в присосках

Будь ты, и меж зелени клейкой

Тебя б положил я на мокрую доску

Зеленой садовой скамейки.

Расти себе пышные брыжжи и фижмы,

Вбирай облака и овраги,

А ночью, поэзия, я тебя выжму

Во здравие жадной бумаги.

Весна! Не отлучайтесь

Сегодня в город. Стаями

По городу, как чайки,

Льды раскричались, таючи.

Земля, земля волнуется,

И катятся, как волны,

Чернеющие улицы, –

Им, ветреницам, холодно.

По ним плывут, как спички,

Сгорая и захлебываясь,

Сады и электрички, –

Им, ветреницам, холодно.

От кружки синевы со льдом,

От пены буревестников

Вам дурно станет. Впрочем, дом

Кругом затоплен песнью.

И бросьте размышлять о тех,

Кто выехал рыбачить.

По городу гуляет грех

И ходят слезы падших.

Разве только грязь видна вам,

А не скачет таль в глазах?

Не играет по канавам –

Словно в яблоках рысак?

Разве только птицы цедят,

В синем небе щебеча,

Ледяной лимон обеден

Сквозь соломину луча?

Оглянись, и ты увидишь

До зари, весь день, везде,

С головой Москва, как Китеж, –

В светло-голубой воде.

Отчего прозрачны крыши

И хрустальны колера?

Как камыш, кирпич колыша,

Дни несутся в вечера.

Город, как болото, топок,

Струпья снега на счету,

И февраль горит, как хлопок,

Захлебнувшийся в спирту.

Белым пламенем измучив

Зоркость чердаков, в косом

Переплете птиц и сучьев –

Воздух гол и невесом.

В эти дни теряешь имя,

Толпы лиц сшибают с ног.

Знай, твоя подруга с ними,

Но и ты не одинок.

1914

Ивака

Кокошник нахлобучила

Из низок ливня – паросль.

Футляр дымится тучею,

В ветвях горит стеклярус.

И на подушке плюшевой

Сверкает в переливах

Разорванное кружево

Деревьев говорливых.

Сережек аметистовых

И шишек из сапфира

Нельзя и было выставить,

Из-под земли не вырыв.

Чтоб горы очаровывать

В лиловых мочках яра,

Их вынули из нового

Уральского футляра.

1916, 1928

Стрижи

Нет сил никаких у вечерних стрижей

Сдержать голубую прохладу.

Она прорвалась из горластых грудей

И льется, и нет с нею сладу.

И нет у вечерних стрижей ничего,

Что б там, наверху, задержало

Витийственный возглас их: о торжество,

Смотрите, земля убежала!

Как белым ключом закипая в котле,

Уходит бранчливая влага, –

Смотрите, смотрите – нет места земле

От края небес до оврага.

1915

Счастье

Исчерпан весь ливень вечерний

Садами. И вывод – таков:

Нас счастье тому же подвергнет

Терзанью, как сонм облаков.

Наверное, бурное счастье

С лица и на вид таково.

Как улиц по смытьи ненастья

Столиственное торжество.

Там мир заключен. И, как Каин,

Там заштемпелеван теплом

Окраин, забыт и охаян,

И высмеян листьями гром.

И высью. И капель икотой.

И – внятной тем более, что

И рощам нет счета: решета

В сплошное слились решето.

На плоской листве. Океане

Расплавленных почек на дне

Бушующего обожанья

Молящихся вышине.

Кустарника сгусток не выжат.

По клетке и влюбчивый клёст

Зерном так задорно не брызжет,

Как жимолость – россыпью звезд.

1915

Эхо

Ночам соловьем обладать,

Что ведром полнодонным колодцам.

Не знаю я, звездная гладь

Из песни ли, в песню ли льется.

Но чем его песня полней,

Тем полночь над песнью просторней.

Тем глубже отдача корней,

Когда она бьется об корни.

И если березовых куп

Безвозгласно великолепье,

Мне кажется, бьется о сруб

Та песня железною цепью,

И каплет со стали тоска,

И ночь растекается в слякоть,

И ею следят с цветника

До самых закраинных пахот.

1915

Три варианта

Когда до тончайшей мелочи

Весь день пред тобой на весу,

Лишь знойное щелканье белочье

Не молкнет в смолистом лесу.

И млея, и силы накапливая,

Спит строй сосновых высот.

И лес шелушится и каплями

Роняет струящийся пот.

Сады тошнит от верст затишья.

Столбняк рассерженных лощин

Страшней, чем ураган, и лише,

Чем буря, в силах всполошить.

Гроза близка. У сада пахнет

Из усыхающего рта

Крапивой, кровлей, тленьем, страхом.

Встает в колонны рев скота.

На кустах растут разрывы

Облетелых туч. У сада

Полон рот сырой крапивы:

Это запах гроз и кладов.

Устает кустарник охать.

В небе множатся пролеты.

У босой лазури – по́ходь

Голенастых по болоту.

И блестят, блестят, как губы,

Не утертые рукою,

Лозы ив, и листья дуба,

И следы у водопоя.

1914

Июльская гроза

Так приближается удар

За сладким, из-за ширмы лени,

Во всеоружьи мутных чар

Довольства и оцепененья.

Стоит на мертвой точке час

Не оттого ль, что он намечен,

Что желчь моя не разлилась,

Что у меня на месте печень?

Не отсыхает ли язык

У лип, не липнут листья к нёбу ль

В часы, как в лагере грозы

Полнеба топчется поодаль?

И слышно: гам ученья там,

Глухой, лиловый, отдаленный.

И жарко белым облакам

Грудиться, строясь в батальоны.

Весь лагерь мрака на виду.

И, мрак глазами пожирая,

В чаду стоят плетни. В чаду –

Телеги, кадки и сараи.

Как плат белы, забыли грызть

Подсолнухи, забыли сплюнуть,

Их всех поработила высь,

На них дохнувшая, как юность.

Гроза в воротах! на дворе!

Преображаясь и дурея,

Во тьме, в раскатах, в серебре,

Она бежит по галерее.

По лестнице. И на крыльцо.

Ступень, ступень, ступень. – Повязку!

У всех пяти зеркал лицо

Грозы, с себя сорвавшей маску.

1915

После дождя

За окнами давка, толпится листва,

И палое небо с дорог не подобрано.

Всё стихло. Но что это было сперва!

Теперь разговор уж не тот и по-доброму.

Сначала всё опрометью, вразноряд

Ввалилось в ограду деревья развенчивать,

И попранным парком из ливня – под град,

Потом от сараев – к террасе бревенчатой.

Теперь не надышишься крепью густой.

А то, что у тополя жилы полопались, –

Так воздух садовый, как соды настой,

Шипучкой играет от горечи тополя.

Со стекол балконных, как с бедер и спин

Озябших купальщиц, – ручьями испарина.

Сверкает клубники мороженый клин,

И градинки стелются солью поваренной.

Вот луч, покатясь с паутины, залег

В крапиве, но, кажется, это ненадолго,

И миг недалек, как его уголек

В кустах разожжется и выдует радугу.

1915, 1928

Импровизация

Я клавишей стаю кормил с руки

Под хлопанье крыльев, плеск и клекот.

Я вытянул руки, я встал на носки,

Рукав завернулся, ночь терлась о локоть.

И было темно. И это был пруд

И волны. – И птиц из породы люблю вас,

Казалось, скорей умертвят, чем умрут

Крикливые, черные, крепкие клювы.

И это был пруд. И было темно.

Пылали кубышки с полуночным дегтем.

И было волною обглодано дно

У лодки. И грызлися птицы у локтя.

И ночь полоскалась в гортанях запруд.

Казалось, покамест птенец не накормлен,

И самки скорей умертвят, чем умрут

Рулады в крикливом, искривленном горле.

1915

Мельницы

Стучат колеса на селе.

Струятся и хрустят колосья.

Далёко, на другой земле

Рыдает пес, обезголосев.

Село в серебряном плену

Горит белками хат потухших,

И брешет пес, и бьет в луну

Цепной, кудлатой колотушкой.

Мигают вишни, спят волы,

Внизу спросонок пруд маячит,

И кукурузные стволы

За пазухой початки прячут.

А над кишеньем всех естеств,

Согбенных бременем налива,

Костлявой мельницы крестец,

Как крепость, высится ворчливо.

Плакучий Харьковский уезд,

Русалочьи начесы лени,

И ветел, и плетней, и звезд,

Как сизых свечек, шевеленье.

Как губы, – шепчут; как руки, – вяжут;

Как вздох, – невнятны, как кисти, – дряхлы.

И кто узнает, и кто расскажет,

Чем тут когда-то дело пахло?

И кто отважится и кто осмелится

Из сонной одури хоть палец высвободить,

Когда и ветряные мельницы

Окоченели на лунной исповеди?

Им ветер был роздан, как звездам – свет.

Он выпущен в воздух, а нового нет.

А только, как судна, земле вопреки,

Воздушною ссудой живут ветряки.

Ключицы сутуля, крыла разбросав,

Парят на ходулях степей паруса.

И сохнут на срубах, висят на горбах

Рубахи из луба, порты-короба.

Когда же беснуются куры и стружки,

И дым коромыслом, и пыль столбом,

И падают капли медяшками в кружки,

И ночь подплывает во всем голубом,

И рвутся оборки настурций, и буря,

Баллоном раздув полотно панталон,

Вбегает и видит, как тополь, зажмурясь,

Нашествием снега слепит небосклон, –

Тогда просыпаются мельничные тени.

Их мысли ворочаются, как жернова.

И они огромны, как мысли гениев,

И несоразмерны, как их права.

Теперь перед ними всей жизни умолот.

Все помыслы степи и все слова,

Какие жара в горах придумала,

Охапками падают в их постава.

Завидевши их, паровозы тотчас же

Врезаются в кашу, стремя к ветрякам,

И хлопают паром по тьме клокочущей,

И мечут из топок во мрак потроха.

А рядом, весь в пеклеванных выкликах,

Захлебываясь кулешом подков,

Подводит шлях, в пыли по щиколку,

Под них свой сусличий подкоп.

Они ж, уставая от далей, пожалованных

Валам несчастной шестерни,

Меловые обвалы пространств обмалывают

И судьбы, и сердца, и дни.

И они перемалывают царства проглоченные,

И, вращая белками, пылят облака,

И, быть может, нигде не найдется вотчины,

Чтоб бездонным мозгам их была велика.

Но они и не жалуются на каторгу.

Наливаясь в грядущем и тлея в былом,

Неизвестные зарева, как элеваторы,

Преисполняют их теплом.

1915, 1928

На пароходе

Был утренник. Сводило челюсти,

И шелест листьев был как бред.

Синее оперенья селезня

Сверкал за Камою рассвет.

Гремели блюда у буфетчика.

Лакей зевал, сочтя судки.

В реке, на высоте подсвечника,

Кишмя кишели светляки.

Они свисали ниткой искристой

С прибрежных улиц. Било три.

Лакей салфеткой тщился выскрести

На бронзу всплывший стеарин.

Седой молвой, ползущей исстари,

Ночной былиной камыша

Под Пермь, на бризе, в быстром бисере

Фонарной ряби Кама шла.

Волной захлебываясь, на волос

От затопленья, за суда

Ныряла и светильней плавала

В лампаде камских вод звезда.

На пароходе пахло кушаньем

И лаком цинковых белил.

По Каме сумрак плыл с подслушанным,

Не пророня ни всплеска, плыл.

Держа в руке бокал, вы суженным

Зрачком следили за игрой

Обмолвок, вившихся за ужином,

Но вас не привлекал их рой.

Вы к былям звали собеседника,

К волне до вас прошедших дней,

Чтобы последнею отцединкой

Последней капли кануть в ней.

Был утренник. Сводило челюсти,

И шелест листьев был как бред.

Синее оперенья селезня

Сверкал за Камою рассвет.

И утро шло кровавой банею,

Как нефть разлившейся зари,

Гасить рожки в кают-компании

И городские фонари.

1916

Из поэмы
(Два отрывка)

Я тоже любил, и дыханье

Бессонницы раннею ранью

Из парка спускалось в овраг, и впотьмах

Выпархивало на архипелаг

Полян, утопавших в лохматом тумане,

В полыни и мяте и перепелах.

И тут тяжелел обожанья размах,

Хмелел, как крыло, обожженное дробью,

И бухался в воздух, и падал в ознобе,

И располагался росой на полях.

А там и рассвет занимался. До двух

Несметного неба мигали богатства,

Но вот петухи начинали пугаться

Потемок и силились скрыть перепуг,

Но в глотках рвались холостые фугасы,

И страх фистулой голосил от потуг,

И гасли стожары, и, как по заказу,

С лицом пучеглазого свечегаса

Показывался на опушке пастух.

Я тоже любил, и она пока еще

Жива, может статься. Время пройдет,

И что-то большое, как осень, однажды

(Не завтра, быть может, так позже когда-нибудь)

Зажжется над жизнью, как зарево, сжалившись

Над чащей. Над глупостью луж, изнывающих

По-жабьи от жажды. Над заячьей дрожью

Лужаек, с ушами ушитых в рогожу

Листвы прошлогодней. Над шумом, похожим

На ложный прибой прожитого. Я тоже

Любил, и я знаю: как мокрые пожни

От века положены году в подножье,

Так каждому сердцу кладется любовью

Знобящая новость миров в изголовье.

Я тоже любил, и она жива еще.

Всё так же, катясь в ту начальную рань,

Стоят времена, исчезая за краешком

Мгновенья. Всё так же тонка эта грань.

По-прежнему давнее кажется давешним.

По-прежнему, схлынувши с лиц очевидцев,

Безумствует быль, притворяясь не знающей,

Что больше она уж у нас не жилица.

И мыслимо это? Так, значит, и впрямь

Всю жизнь удаляется, а не длится

Любовь, удивленья мгновенная дань?

1917, 1928

Я спал. В ту ночь мой дух дежурил.

Раздался стук. Зажегся свет.

В окно врывалась повесть бури.

Раскрыл, как был, – полуодет.

Так тянет снег. Так шепчут хлопья.

Так шепелявят рты примет.

Там подлинник, здесь – бледность копий.

Там все в крови, здесь крови нет.

Там, озаренный, как покойник,

С окна блужданьем ночника,

Сиренью моет подоконник

Продрогший абрис ледника.

И в ночь женевскую, как в косы

Южанки, югом вплетены

Огни рожков и абрикосы,

Оркестры, лодки, смех волны.

И, будто вороша каштаны,

Совком к жаровням в кучу сгреб

Мужчин – арак, а горожанок –

Иллюминованный сироп.

И говор долетает снизу.

А сверху, задыхаясь, вяз

Бросает в трепет холст маркизы

И ветки вчерчивает в газ.

Взгляни, как Альпы лихорадит!

Как верен дому каждый шаг!

О, будь прекрасна, бога ради,

О, бога ради, только так.

Когда ж твоя стократ прекрасней

Убийственная красота

И только с ней и до утра с ней

Ты отчужденьем облита,

То атропин и белладонну

Когда-нибудь в тоску вкропив,

И я, как ты, взгляну бездонно,

И я, как ты, скажу: терпи.

1916

Марбург

Я вздрагивал. Я загорался и гас.

Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, –

Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ.

Как жаль ее слез! Я святого блаженней.

Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен

Вторично родившимся. Каждая малость

Жила и, не ставя меня ни во что,

В прощальном значеньи своем подымалась.

Плитняк раскалялся, и улицы лоб

Был смугл, и на небо глядел исподлобья

Булыжник, и ветер, как лодочник, греб

По лицам. И всё это были подобья.

Но как бы то ни было, я избегал

Их взглядов. Я не замечал их приветствий.

Я знать ничего не хотел из богатств.

Я вон вырывался, чтоб не разреветься.

Инстинкт прирожденный, старик-подхалим,

Был невыносим мне. Он крался бок о бок

И думал: «Ребячья зазноба. За ним,

К несчастью, придется присматривать в оба».

«Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт

И вел меня мудро, как старый схоластик,

Чрез девственный, непроходимый тростник

Нагретых деревьев, сирени и страсти.

«Научишься шагом, а после хоть в бег», –

Твердил он, и новое солнце с зенита

Смотрело, как сызнова учат ходьбе

Туземца планеты на новой планиде.

Одних это всё ослепляло. Другим –

Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.

Копались цыплята в кустах георгин,

Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.

Плыла черепица, и полдень смотрел,

Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге

Кто, громко свища, мастерил самострел,

Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.

Желтел, облака пожирая, песок.

Предгрозье играло бровями кустарника,

И небо спекалось, упав на кусок

Кровоостанавливающей арники.

В тот день всю тебя, от гребенок до ног,

Как трагик в провинции драму Шекспирову,

Носил я с собою и знал назубок,

Шатался по городу и репетировал.

Когда я упал пред тобой, охватив

Туман этот, лед этот, эту поверхность

(Как ты хороша!) – этот вихрь духоты –

О чем ты? Опомнись! Пропало… Отвергнут.

*****

Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм.

Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.

И всё это помнит и тянется к ним.

Всё – живо. И всё это тоже – подобья.

О, нити любви! Улови, перейми.

Но как ты громаден, отбор обезьяний,

Когда под надмирными жизни дверьми,

Как равный, читаешь свое описанье!

Когда-то под рыцарским этим гнездом

Чума полыхала. А нынешний жупел –

Насупленный лязг и полет поездов

Из жарко, как ульи, курящихся дупел.

Нет, я не пойду туда завтра. Отказ –

Полнее прощанья. Всё ясно. Мы квиты.

Да и оторвусь ли от газа, от касс, –

Что будет со мною, старинные плиты?

Повсюду портпледы разложит туман,

И в обе оконницы вставят по месяцу.

Тоска пассажиркой скользнет по томам

И с книжкою на оттоманке поместится.

Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику,

Бессонницу знаю. Стрясется – спасут.

Рассудок? Но он – как луна для лунатика.

Мы в дружбе, но я не его сосуд.

Ведь ночи играть садятся в шахматы

Со мной на лунном паркетном полу.

Акацией пахнет, и окна распахнуты,

И страсть, как свидетель, седеет в углу.

И тополь – король. Я играю с бессонницей.

И ферзь – соловей. Я тянусь к соловью.

И ночь побеждает, фигуры сторонятся,

Я белое утро в лицо узнаю.

1916, 1928

Сестра моя – жизнь

Посвящается Лермонтову

Es braust der Wald, am Himmel zieh’n

Des Sturmes Donnerflüge,

Da mal’ ich in die Wetter hin,

O, Mädchen, deine Züge.

Nic. Lenau[2]

Памяти демона

Приходил по ночам

В синеве ледника от Тамары,

Парой крыл намечал,

Где гудеть, где кончаться кошмару.

Не рыдал, не сплетал

Оголенных, исхлестанных, в шрамах.

Уцелела плита

За оградой грузинского храма.

Как горбунья дурна,

Под решеткою тень не кривлялась.

У лампады зурна,

Чуть дыша, о княжне не справлялась.

Но сверканье рвалось

В волосах, и, как фосфор, трещали.

И не слышал колосс,

Как седеет Кавказ за печалью.

От окна на аршин,

Пробирая шерстинки бурнуса,

Клялся льдами вершин:

Спи, подруга, – лавиной вернуся.

Лето 1917 года

Не время ль птицам петь

Про эти стихи

На тротуарах истолку

С стеклом и солнцем пополам.

Зимой открою потолку

И дам читать сырым углам.

Задекламирует чердак

С поклоном рамам и зиме,

К карнизам прянет чехарда

Чудачеств, бедствий и замет.

Буран не месяц будет месть,

Концы, начала заметет.

Внезапно вспомню: солнце есть;

Увижу: свет давно не тот.

Галчонком глянет Рождество,

И разгулявшийся денек

Откроет много из того,

Что мне и милой невдомек.

В кашне, ладонью заслонясь,

Сквозь фортку крикну детворе:

Какое, милые, у нас

Тысячелетье на дворе?

Кто тропку к двери проторил,

К дыре, засыпанной крупой,

Пока я с Байроном курил,

Пока я пил с Эдгаром По?

Пока в Дарьял, как к другу, вхож,

Как в ад, в цейхгауз и в арсенал,

Я жизнь, как Лермонтова дрожь,

Как губы в вермут окунал.

Тоска

Для этой книги на эпиграф

Пустыни сипли,

Ревели львы, и к зорям тигров

Тянулся Киплинг.

Зиял, иссякнув, страшный кладезь

Тоски отверстой,

Качались, ляская и гладясь

Иззябшей шерстью.

Теперь качаться продолжая

В стихах вне ранга,

Бредут в туман росой лужаек

И снятся Гангу.

Рассвет холодною ехидной

Вползает в ямы,

И в джунглях сырость панихиды

И фимиама.

«Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе…»

Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе

Расшиблась весенним дождем обо всех,

Но люди в брелоках высоко брюзгливы

И вежливо жалят, как змеи в овсе.

У старших на это свои есть резоны.

Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,

Что в гро́зу лиловы глаза и газоны

И пахнет сырой резедой горизонт.

Что в мае, когда поездов расписанье

Камышинской веткой читаешь в купе,

Оно грандиозней Святого Писанья

И черных от пыли и бурь канапе.

Что только нарвется, разлаявшись, тормоз

На мирных сельчан в захолустном вине,

С матрацев глядят, не моя ли платформа,

И солнце, садясь, соболезнует мне.

И в третий плеснув, уплывает звоночек

Сплошным извиненьем: жалею, не здесь.

Под шторку несет обгорающей ночью



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: