Ивен Шипмен в кафе «Лила»




 

С тех пор как я обнаружил библиотеку Сильвии Бич, я прочитал всего Тургенева, все вещи Гоголя, переведенные на английский, Толстого в переводе Констанс Гарнетт и английские издания Чехова. В Торонто, еще до нашей поездки в Париж, мне говорили, что Кэтрин Мэнсфилд пишет хорошие рассказы, даже очень хорошие рассказы, но читать ее после Чехова – все равно что слушать старательно придуманные истории еще молодой старой девы после рассказа умного знающего врача, к тому же хорошего и простого писателя. Мэнсфилд была как разбавленное пиво. Тогда уж лучше пить воду. Но у Чехова от воды была только прозрачность. Кое-какие его рассказы отдавали репортерством. Но некоторые были изумительны.

У Достоевского есть вещи, которым веришь и которым не веришь, но есть и такие правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам, – слабость и безумие, порок и святость, одержимость азарта становились реальностью, как становились реальностью пейзажи и дороги Тургенева и передвижение войск, театр военных действий, офицеры, солдаты и сражения у Толстого. По сравнению с Толстым описание нашей Гражданской войны у Стивена Крейна казалось блестящей выдумкой больного мальчика, который никогда не видел войны, а лишь читал рассказы о битвах и подвигах и разглядывал фотографии Брэди, как я в свое время в доме деда. Пока я не прочитал «Chartreuse de Parme»33 Стендаля, я ни у кого, кроме Толстого, не встречал такого изображения войны; к тому же чудесное изображение Ватерлоо у Стендаля выглядит чужеродным в этом довольно скучном романе. Открыть весь этот новый мир книг, имея время для чтения в таком городе, как Париж, где можно прекрасно жить и работать, как бы беден ты ни был, все равно что найти бесценное сокровище. Это сокровище можно брать с собой в путешествие, и в городах Швейцарии и Италии, куда мы ездили, пока не открыли Шрунс в Австрии, в одной из высокогорных долин Форарльберга, тоже всегда были книги, так что ты жил в найденном тобой новом мире: днем снег, леса и ледники с их зимними загадками и твое пристанище в деревенской гостинице «Таубе» высоко в горах, а ночью – другой чудесный мир, который дарили тебе русские писатели. Сначала русские, а потом и все остальные. Но долгое время только русские.

Помню, как однажды, когда мы возвращались с бульвара Араго после тенниса и Эзра предложил зайти к нему выпить, я спросил, какого он мнения о Достоевском.

– Говоря по правде, Хем, – сказал Эзра, – я не читал ни одного из этих русских.

Это был честный ответ, да и вообще Эзра в разговоре всегда был честен со мной, но мне стало больно, потому что это был человек, которого я любил и на чье мнение как критика полагался тогда почти безусловно, человек, веривший в mot juste – единственное верное слово, – человек, научивший меня не доверять прилагательным, как позднее мне предстояло научиться не доверять некоторым людям в некоторых ситуациях; и мне хотелось узнать его мнение о человеке, который почти никогда не находил mot juste и все же порой умел делать своих персонажей такими живыми, какими они не были ни у кого.

– Держитесь французов, – сказал Эзра. – У них вы можете многому научиться.

– Знаю, – сказал я. – Я могу многому научиться у кого угодно.

Позже, выйдя от Эзры, я направился к лесопилке, глядя вперед, туда, где между высокими домами в конце улицы виднелись голые деревья бульвара Сен-Мишель и фасад танцевального зала Бюлье, затем открыл калитку и прошел мимо свежераспиленных досок и положил ракетку в прессе возле лестницы, которая вела на верхний этаж. Я покричал, но дома никого не было.

– Мадам ушла, и bonne34 с ребенком тоже, – сказала мне жена владельца лесопилки. У нее был тяжелый характер, грузная фигура и медно-рыжие волосы. Я поблагодарил ее. – Вас спрашивал какой-то молодой человек, – сказала она, назвав его «jeune homme» вместо «мосье». – Он сказал, что будет в «Лила».

– Большое спасибо, – сказал я. – Когда мадам вернется, пожалуйста, передайте ей, что я в «Лила».

– Она ушла с какими-то знакомыми, – сказала хозяйка и, запахнув лиловый халат, зашагала на высоких каблуках в свои владения, оставив дверь открытой.

Я пошел по улице между высокими белыми домами в грязных подтеках и пятнах, у залитого солнцем перекрестка свернул направо и вошел в полумрак «Лила».

Знакомых там не оказалось, я вышел на террасу и увидел Ивена Шипмена, ждавшего меня. Он был хорошим поэтом, а кроме того, понимал и любил лошадей, литературу и живопись. Он встал, и я увидел высокого, бледного и худого человека, несвежую белую рубашку с потрепанным воротничком, тщательно завязанный галстук, поношенный и измятый костюм, пальцы чернее волос, грязные ногти и радостную, робкую улыбку – улыбаясь, он не разжимал рта, чтобы не показывать испорченные зубы.

– Рад вас видеть, Хем, – сказал он.

– Как поживаете, Ивен? – спросил я.

– Так себе, – сказал он. – Правда, кажется, я добил «Мазепу». А как у вас, все хорошо?

– Как будто, – сказал я. – Я играл в теннис с Эзрой, когда вы заходили.

– У Эзры все хорошо?

– Очень.

– Я так рад. Знаете, Хем, я, кажется, не понравился жене вашего хозяина. Она не разрешила мне подождать вас наверху.

– Я поговорю с ней, – сказал я.

– Не беспокойтесь. Я всегда могу подождать здесь. На солнце тут очень приятно, правда?

– Сейчас осень, – сказал я. – По-моему, вы одеваетесь слишком легко.

– Прохладно только по вечерам, – сказал Ивен. – Я надену пальто.

– Вы знаете, где оно?

– Нет. Но оно где-нибудь в надежном месте.

– Откуда вы знаете?

– А я оставил в нем поэму. – Он весело рассмеялся, стараясь не разжимать губ. – Прошу вас, выпейте со мной виски, Хем.

– Хорошо.

– Жан! – Ивен в стал и подозвал официанта. – Два виски, пожалуйста.

Жан принес бутылку, рюмки, сифон и два десятифранковых блюдца. Он не пользовался мензуркой и лил виски, пока рюмки не наполнились более чем на три четверти. Жан любил Ивена, потому что в свободные дни Жана Ивен часто работал у него в саду в Монруже за Орлеанской заставой.

– Не нужно увлекаться, – сказал Ивен высокому пожилому официанту.

– Но ведь это два виски, верно? – сказал официант.

Мы добавили воды, и Ивен сказал:

– Первый глоток самый важный, Хем. Если пить правильно, нам хватит надолго.

– Вы хоть немного думаете о себе? – спросил я.

– Да, конечно, Хем. Давайте говорить о чем-нибудь другом, хорошо?

На террасе, кроме нас, никого не было. Виски согрело нас обоих, хотя я был одет более по-осеннему, чем Ивен, так как вместо нижней рубашки на мне был свитер, потом рубашка, а поверх нее – пуловер из синей шерсти, какие носят французские моряки.

– Я все думаю о Достоевском, – сказал я. – Как может человек писать так плохо, так невероятно плохо, и так сильно на тебя воздействовать?

– Едва ли дело в переводе, – сказал Ивен. – Толстой у Констанс Гарнетт пишет хорошо.

– Я знаю. Я еще не забыл, сколько раз я не мог дочитать «Войну и мир» до конца, пока мне не попался перевод Констанс Гарнетт.

– Говорят, его можно сделать еще лучше, – сказал Ивен. – Я тоже так думаю, хоть и не знаю русского. Но переводы мы с вами знаем. И все равно, это чертовски сильный роман, по-моему, величайший на свете, и его можно перечитывать без конца.

– Да, – сказал я. – Но Достоевского перечитывать нельзя. Когда в Шрунсе мы остались без книг, у меня с собой было «Преступление и наказание», и все-таки я не смог его перечитать, хотя читать было нечего. Я читал австрийские газеты и занимался немецким, пока мы не обнаружили какой-то роман Троллопа в издании Таухница.

– Бог да благословит Таухница, – сказал Ивен.

Виски уже не обжигало, и теперь, когда мы добавили еще воды, оно казалось просто слишком крепким.

– Достоевский был сукиным сыном, Хем, – продолжал Ивен. – И лучше всего у него получились сукины дети и святые. Святые у него великолепны. Очень плохо, что мы не можем его перечитывать.

– Я собираюсь еще раз взяться за «Братьев Карамазовых». Возможно, дело не в нем, а во мне.

– Сначала все будет хорошо. И довольно долго. А потом начинаешь злиться, хоть это и великая книга.

– Что ж, нам повезло, когда мы читали ее в первый раз, и, может быть, появится более удачный перевод.

– Но не поддавайтесь соблазну, Хем.

– Не поддамся. Я постараюсь, чтобы это получилось само собой, тогда чем больше читаешь, тем лучше.

– Раз так, да поможет нам виски Жана, – сказал Ивен.

– У него из-за этого еще будут неприятности, – сказал я.

– Они уже начались, – сказал Ивен.

– Как так?

– Кафе переходит в другие руки, – сказал Ивен. – Новые владельцы хотят иметь более богатую клиентуру и собираются устроить здесь американский бар. На официантов наденут белые куртки и велят сбрить усы.

– Андре и Жану? Не может быть.

– Не может, но будет.

– Жан носит усы всю жизнь. У него драгунские усы. Он служил в кавалерийском полку.

– И все-таки он их сбреет.

Я допил виски.

– Еще виски, мосье? – спросил Жан. – Виски, мосье Шилмен?

Густые висячие усы были неотъемлемой частью его худого доброго лица, а из-под прилизанных волос на макушке поблескивала лысина.

– Не надо, Жан, – сказал я. – Не рискуйте.

– Риска никакого нет, – сказал он нам вполголоca, – слишком большая неразбериха. Entendu35, мосье, – сказал он громко, прошел в кафе и вернулся с бутылкой виски, двумя стаканами, двумя десятифранковыми блюдцами и бутылкой сельтерской.

– Не надо, Жан, – сказал я.

Он поставил стакакы на блюдца, наполнил их почти до краев и унес бутылку с остатками виски в кафе. Мы с Ивеном подлили в стаканы немного сельтерской.

– Хорошо, что Достоевский не был знаком с Жаном, – сказал Ивен. – Он мог бы спиться.

– А мы что будем делать?

– Пить, – сказал Ивен. – Это протест. Активный протест.

В понедельник, когда я утром пришел в «Лила» работать, Андре принес мне bovril – чашку говяжьего бульона из кубиков. Он был кряжистый и белокурый, верхняя губа его, где прежде была щеточка усов, стала гладкой, как у священника. На нем была белая куртка американского бармена.

– А где Жан?

– Он работает завтра.

– Как он?

– Ему труднее примириться с этим. Всю войну он прослужил в драгунском полку. У него Военный крест и Военная медаль.

– Я не знал, что он был так тяжело ранен.

– Это не то. Он действительно был ранен, но Военная медаль у него другая. За храбрость.

– Скажите ему, что я спрашивал о нем.

– Непременно, – сказал Андре. – Надеюсь, он все же примирится с этим.

– Пожалуйста, передайте ему привет и от мистера Шипмена.

– Мистер Шипмен у него, – сказал Андре. – Они вместе работают у него в саду.

 

Носитель порока

 

Последнее, что сказал мне Эзра перед тем, как покинуть улицу Нотр-Дам-де-Шан и отправиться в Рапалло, было:

– Хем, держите эту баночку с опиумом у себя и не отдавайте ее Даннингу, пока она ему действительно не понадобится.

Это была большая банка из-под кольдкрема, и, отвернув крышку, я увидел нечто темное и липкое, и пахло оно, как пахнет очень плохо очищенный опиум. По словам Эзры, он купил его у индейского вождя на авеню Оперы близ Итальянского бульвара и заплатил дорого. Я решил, что этот опиум был приобретен в старом баре «Дыра в стене», пристанище дезертиров и торговцев наркотиками во время первой мировой войны и после нее. Бар «Дыра в стене», чей красный фасад выходил на Итальянскую улицу, был очень тесным заведением, немногим шире обыкновенного коридора. Одно время там был потайной выход прямо в парижскую клоаку, по которой, говорят, можно было добраться до катакомб. Даннинг – это Ральф Чивер Даннинг, поэт, куривший опиум и забывавший про еду. Когда он курил слишком много, он пил только молоко; а еще он писал терцины, за что его и полюбил Эзра, находивший, впрочем, высокие достоинства в его поэзии. Он жил с Эзрой на одном дворе, и за несколько недель до своего отъезда из Парижа Эзра послал за мной, потому что Даннинг умирал.

«Даннинг умирает, – писал в записке Эзра. – Пожалуйста, приходите немедленно».

Даннинг лежал в постели, худой, как скелет, и в конце концов, несомненно, мог бы умереть от истощения, однако сейчас мне удалось убедить Эзру, что очень немногие умирающие говорят на смертном одре так красиво и гладко, и тем более я не слышал, чтобы кто-нибудь умирал, разговаривая терцинами, – даже самому Данте это вряд ли удалось бы. Эзра сказал, что Даннинг вовсе не говорит терцинами, а я сказал, что, возможно, мне чудятся терцины, потому что, когда за мной пришли, я спал. В конце концов, после того как мы провели ночь у постели Даннинга, ожидавшего смерти, им занялся врач, и его увезли в частную клинику, чтобы лечить от отравления опиумом. Эзра гарантировал оплату счетов и убедил уж не знаю каких любителей поэзии помочь Даннингу. Мне же было поручено только передать ему банку с опиумом в случае крайней необходимости. Всякое поручение Эзры было для меня священным, и я мог только надеяться, что окажусь достойным его доверия и сумею сообразить, когда именно наступит крайняя необходимость. Она наступила в одно прекрасное воскресное утро: на лесопилку явилась консьержка Эзры и прокричала в открытое окно, у которого я изучал программу скачек: «Monsieur Dunning est monte sur le toit et refuse categoriquement de descendre»36.

То, что Даннинг взобрался на крышу студии и категорически отказывается спуститься, показалось мне поистине выражением крайней необходимости, и, отыскав банку с опиумом, я зашагал по улице рядом с консьержкой, маленькой суетливой женщиной, которую все это привело в сильное волнение.

– У мосье есть то, что нужно? – спросила она меня.

– О да, – сказал я. – Все будет хорошо.

– Мocьe Паунд всегда обо всем позаботится, – сказала она. – Он – сама доброта.

– Совершенно верно, – сказал я. – Я вспоминаю о нем каждый день.

– Будем надеяться, что мосье Даннинг проявит благоразумие.

– У меня есть как раз то, что для этого требуется, – заверил я ее.

Когда мы вошли во двор, консьержка сказала:

– Он уже спустился.

– Значит, он догадался, что я иду, – сказал я.

Я поднялся по наружной лестнице, которая вела в комнату Даннинга, и постучал. Он открыл дверь. Из-за отчаянной худобы он казался очень высоким.

– Эзра просил меня передать вам вот это, – сказал я и протянул ему банку. – Он сказал, что вы знаете, что это такое.

Даннинг взял банку и поглядел на нее. Потом запустил ею в меня. Она попала мне не то в грудь, не то в плечо и покатилась по ступенькам.

– Сукин сын, – – сказал он. – Мразь.

– Эзра сказал, что вам это может понадобиться, – возразил я.

В ответ он швырнул в меня бутылкой из-под молока.

– Вы уверены, что вам это действительно не нужно? – спросил я.

Он швырнул еще одну бутылку. Я повернулся, чтобы уйти, и он попал мне в спину еще одной бутылкой. Затем захлопнул дверь.

Я подобрал банку, которая только слегка треснула, и сунул ее в карман.

– По-видимому, подарок мосье Паунда ему не нужен, – сказал я консьержке.

– Может быть, он теперь успокоится, – сказала она.

– Может быть, у него есть это лекарство, – сказал я.

– Бедный мосье Даннинг, – сказала она.

Любители поэзии, которых объединил Эзра, в конце концов пришли на помощь Даннингу. А мы с консьержкой так ничего и не смести сделать. Треснувшую банку, в которой якобы был опиум, я завернул в вощеную бумагу и аккуратно спрятал в старый сапог для верховой езды.

Когда несколько лет спустя мы с Ивеном Шипменом перевозили мои вещи из этой квартиры, банки в сапоге не оказалось. Не знаю, почему Даннинг швырял в меня бутылками из-под молока; быть может, он вспомнил мой скептицизм в ту ночь, когда умирал в первый раз, а возможно, это было просто безотчетное отвращение к моей личности. Но я хорошо помню, в какой восторг привела Ивена Шипмена фраза: «Monsieur Dunning est monte sur le toit et refuse categoriquement de descendre». Он усмотрел в ней что-то символическое. Не берусь судить. Быть может, Даннинг принял меня за носителя порока или агента полиции. Я знаю только, что Эзра хотел оказать Даннингу добрую услугу, как оказывают многим другим людям, а мне всегда хотелось верить, что Даннинг действительно был таким хорошим поэтом, каким его считал Эзра. Но для поэта он слишком метко швырял бутылки из-под молока. Впрочем, и Эзра, который был великим поэтом, прекрасно играл в теннис. Ивен Шипмен, который был очень хорошим поэтом, искренне равнодушным к тому, будут ли напечатаны его стихи, полагал, что разгадку этой тайны искать не следует.

– Побольше бы нам подлинных тайн, Хем, – сказал он мне как-то. – Совершенно лишенный честолюбия писатель и по-настоящему хорошие неопубликованные стихи – вот чего нам сейчас не хватает больше всего. Есть еще, правда, такая проблема, как забота о хлебе насущном.

 

Скотт Фицджеральд

 

Его талант был таким же естественным, как узор из пыльцы на крыльях бабочки. Одно время он понимал это не больше, чем бабочка, и не заметил, как узор стерся и поблек. Позднее он понял, что крылья его повреждены, и понял, как они устроены, и научился думать, но летать больше не мог, потому что любовь к полетам исчезла, а в памяти осталось только, как легко ему леталось когда-то…

 

Когда я познакомился со Скоттом Фицджеральдом, произошло нечто очень странное. С ним много бывало странного, но именно этот случай врезался мне в память. Скотт пришел в бар «Динго» на улице Деламбр, где я сидел с какими-то весьма малодостойными личностями, представился сам и представил нам своего спутника – высокого, симпатичного человека, знаменитого бейсболиста Данка Чаплина. Я не следил за принстонским бейсболом и никогда не слышал о Данке Чаплине, но он держался очень мило, спокойно и приветливо и понравился мне гораздо больше, чем Скотт.

В то время Скотт производил впечатление юнца скорее смазливого, чем красивого. Очень светлые волнистые волосы, высокий лоб, горящие, но добрые глаза и нежный ирландский рот с длинными губами – рот красавицы, будь он женским. У него был точеный подбородок, красивые уши и почти безупречно прямой нос. Лицо с таким носом едва ли можно было назвать смазливым, если бы не цвет лица, очень светлые волосы и форма рта. Этот рот рождал смутное беспокойство, пока вы не узнавали Скотта поближе, а тогда беспокойство усиливалось еще больше.

Мне уже давно хотелось познакомиться с ним. Весь этот день я напряженно работал, и мне показалось настоящим чудом, что в кафе появились Скотт Фицджеральд и великий Данк Чаплин, о котором я никогда не слыхал, но который теперь стал моим другом. Скотт говорил не умолкая, и так как его слова сильно меня смущали – он говорил только о моих произведениях и называл их гениальными, – я вместо того, чтобы слушать, внимательно его разглядывал. По нашей тогдашней этике похвала в глаза считалась прямым оскорблением. Скотт заказал шампанское, и он, Данк Чаплин и я распили его с кем-то из малодостойных личностей. Данк и я, вероятно, слушали речь Скотта не слишком внимательно – это была самая настоящая речь, – а я продолжал изучать Скотта. Он был худощав и не производил печатления здоровяка, лицо его казалось слегка одутловатым. Костюм от братьев Брукс сидел на нем хорошо, он был в белой рубашке с пристежным воротничком и в гвардейском галстуке. Я подумал, не сказать ли ему про галстук – ведь в Париже жили англичане, и они могли зайти в «Динго», двое даже сейчас сидели здесь, – но потом подумал: «Ну его к черту, этот галстук». Позднее выяснилось, что он купил галстук в Риме.

Глядя на него, я почти ничего не открыл для себя, кроме того, что у него были красивые, энергичные руки, не слишком маленькие, а когда он сел на табурет у стойки, я заметил, что у него очень короткие ноги. Будь у него нормальные ноги, он был бы дюйма на два выше. Мы допили первую бутылку шампанского, принялись за вторую, и красноречие Скотта начало иссякать.

Мы же с Данком почувствовали себя даже лучше, чем до шампанского, и было очень приятно, что речь подходит к концу. До тех пор я полагал, что сокровенная тайна о том, какой я гениальный писатель, известна только мне, моей жене и нашим близким знакомым. Я был рад, что Скотт пришел к тому же приятному выводу относительно моей потенциальной гениальности, но я был рад и тому, что красноречие его стало иссякать. Однако за речью последовали вопросы. Речь можно было не слушать и разглядывать его, а от вопросов спасения не было. Скотт, как я вскоре убедился, полагал, что романист может узнать все, что ему нужно, от своих друзей и знакомых. Вопросы он ставил в лоб.

– Эрнест, – сказал он, – вы не обидитесь, если я буду называть вас Эрнестом?

– Спросите у Данка, – сказал я.

– Не острите. Я говорю серьезно. Скажите, вы спали со своей женой до брака?

– Не знаю.

– То есть как не знаете?

– Не помню.

– Но как вы можете не помнить таких важных вещей?

– Не знаю, – сказал я. – Странно, не правда ли?

– Это более чем странно, – сказал Скотт, – Вы должны непременно вспомнить.

– Извините, не могу. Жаль, не правда ли?

– Оставьте вы эту английскую манеру выражаться, – сказал он. – Отнеситесь к делу серьезно и попробуйте вспомнить.

– Не выйдет, – сказал я. – Это безнадежно.

– Ну хоть попробуйте.

Его похвалы обходятся довольно дорого, решил я. И подумал было, что он ко всем новым знакомым обращается с подобной речью, но потом отказался от этой мысли: я видел, как он вспотел, пока говорил. На его длинной, безупречно ирландской верхней губе выступили мелкие капельки пота, – тогда я отвел глаза от его лица и прикинул длину его ног, которые он поджал, сидя на табурете у стойки. Теперь я снова посмотрел ему в лицо, н вот тут-то и произошла странная вещь, о которой я упомянул вначале.

Пока он сидел у стойки с бокалом шампанского, кожа на лице его как бы натянулась, так что одутловатость исчезла, потом натянулась еще сильнее, и лицо стало похоже на череп. Глаза ввалились и остекленели, губы растянулись, краска отхлынула от щек, и они стали грязно-воскового цвета. Это не было игрой моего воображения. Его лицо действительно превратилось в череп или маску, снятую с покойника.

– Скотт, – сказал я. – Что с вами?

Он не ответил, лицо его осунулось еще больше.

– Надо отвезти его на пункт первой помощи, – сказал я Данку Чаплину.

– Незачем. Он вполне здоров.

– Похоже, что он умирает.

– Нет. Это его так разобрало.

Мы усадили его в такси, и я очень беспокоился, но Данк сказал, что все в порядке и беспокоиться нечего.

– Он, наверно, совсем оправится, пока доберется до дома, – сказал он.

Так, видимо, и было, потому что когда через несколько дней я встретил его в «Клозери-де-Лила» и сказал, что мне очень неприятно, что шампанское так на него подействовало, – возможно, мы слишком быстро пили за разговором, – он сказал:

– Не понимаю. Какое шампанское? И как оно иа меня подействовало? О чем вы говорите, Эрнест?

– О том вечере в «Динго».

– Со мной в «Динго» ничего не случилось. Просто мне надоели эти омерзительные англичане, с которыми вы там были, и я ушел домой.

– При вас там не было ни одного англичанина. Только бармен.

– Ну что вы делаете из этого какие-то тайны? Вы знаете, о ком я говорю.

– А, – сказал я и подумал, что он вернулся в «Динго» позднее или на другой день. Но тут я вспомнил, что там действительно было двое англичан. Он был прав. Я вспомнил. Да, они действительно там были. – Да, – сказал я. – Конечно.

– Эта якобы титулованная грубиянка и этот пьяный болван с ней. Они сказали, что они ваши друзья.

– Это правда. И она действительно бывает иногда груба.

– Вот видите. Ни к чему делать тайны, если кто-то просто выпил несколько бокалов вина. Зачем вам это нужно? Я от вас этого не ожидал.

– Не знаю. – Мне хотелось переменить тему разговора. Но тут я вспомнил: – Они наговорили вам грубостей из-за вашего галстука?

– Почему они должны были говорить мне грубости из-за моего галстука? На мне был обыкновенный черный вязаный галстук и белая спортивная рубашка.

Тут я сдался, а он спросил, почему мне нравится это кафе, и я рассказал ему, каким оно было в прежние времена, и он начал внушать себе, что ему тут тоже нравится, и мы продолжали сидеть; я – потому что мне тут нравилось, а он – потому что внушил себе это. Он задавал вопросы и рассказывал мне о писателях и издателях, литературных агентах и критиках, и о Джордже Горации Лоримере, и всякие сплетни, и, рассказывая о материальной стороне жизни известного писателя, был циничен, остроумен, добродушен, обаятелен и мил, так что даже привычка противиться новым привязанностям не помогла мне. Он с некоторым пренебрежением, но без горечи говорил обо всем, что написал, и я понял, что его новая книга, должно быть, очень хороша, раз он говорит без горечи о недостатках предыдущих книг. Он хотел, чтобы я прочел его новую книгу «Великий Гэтсби», и обещал дать ее мне, как только ему вернут последний и единственный экземпляр, который он дал кому-то почитать. Слушая его, нельзя было даже заподозрить, как хороша эта книга, – на это указывало лишь смущение, отличающее всех несамовлюбленных писателей, создавших что-то очень хорошее, и мне захотелось, чтобы ему поскорее вернули книгу и чтобы я мог поскорее ее прочесть.

Максуэлл Перкинс, сказал он, пишет, что книга расходится плохо, но что она получила очень хорошую прессу. Не помню, в тот ли день или позднее он показал мне предельно хорошую рецензию Гилберта Селдеса. Она могла бы быть лучше, только если бы сам Гилберт Селдес был лучше. Скотт был озадачен и расстроен тем, что книга расходится плохо, но, как я говорил, в словах его не было горечи – он лишь радовался и смущался, оттого что книга ему так удалась.

В тот день, когда мы сидели на открытой террасе «Лила» и наблюдали, как сгущаются сумерки, как идут по тротуару люди, как меняется серое вечернее освещение, два виски с содовой, которые мы выпили, не вызвали в Скотте никакого изменения. Я настороженно ждал, но ничего не произошло, и Скотт не задавал бесцеремонных вопросов, не ставил никого в неловкое положение, не произносил речей и вел себя как нормальный, умный и обаятельный человек.

Он рассказал, что им с Зельдой, его женой, пришлось из-за плохой погоды оставить свой маленький «рено» в Лионе, и спросил, не хочу ли я поехать с ним поездом в Лион, чтобы забрать машину и вернуться на ней в Париж. Фицджеральды сняли меблированную квартиру на улице Тильзит, 14, недалеко от площади Звезды. Был конец весны, и я подумал, что во Франции это самое красивое время года и поездка может быть отличной; Скотт казался таким милым и разумным, и на моих глазах он выпил две большие рюмки чистого виски, и ничего не случилось, и он был так обаятелен и так разумно вел себя, что вечер в «Динго» стал казаться неприятным сном. Поэтому я сказал, что с удовольствием поеду с ним в Лион.

Мы условились встретиться на следующий день и договорились поехать в Лион экспрессом, который отправлялся утром. Этот поезд отходил в удобное время и шел очень быстро. У него была только одна остановка – насколько я помню, в Дижоне. Мы намеревались приехать в Лион, проверить и привести в порядок машину, отлично поужинать, а рано утром отправиться обратно, в Париж.

Мысль об этой поездке приводила меня в восторг. Я буду находиться в обществе старшего, известного писателя и из разговоров в машине, несомненно, узнаю много полезного. Странно вспоминать, что я думал о Скотте как о писателе старшего поколения, но в то время я еще не читал его роман «Великий Гэтсби», и он казался мне гораздо старше. Я знал, что он пишет рассказы для «Сатердей ивнинг пост», которые широко читались три года назад, но никогда не считал его серьезным писателем. В «Клозери-де-Лила» он рассказал мне, как писал рассказы, которые считал хорошими – и которые действительно были хорошими, – для «Сатердей ивнинг пост», а потом перед отсылкой в редакцию переделывал их, точно зная, с помощью каких приемов их можно превратить в ходкие журнальные рассказики. Меня это возмутило, и я сказал, что, по-моему, это проституирование. Он согласился, что это проституирование, но сказал, что вынужден так поступать, чтобы писать настоящие книги. Я сказал, что, по-моему, человек губит свой талант, если пишет хуже, чем он может писать. Скотт сказал, что сначала он пишет настоящий рассказ, и то, как он потом его изменяет и портит, не может ему повредить. Я не верил этому и хотел переубедить его, но, чтобы подкрепить свою позицию, мне нужен был хоть один собственный роман, а я еще не написал ни одного романа. С тех пор как я изменил свою манеру письма и начал избавляться от приглаживания и попробовал создавать, вместо того чтобы описывать, писать стало радостью. Но это было отчаянно трудно, и я не знал, смогу ли написать такую большую вещь, как роман. Нередко на один абзац уходило целое утро.

Хэдли, моя жена, очень обрадовалась, узнав про нашу поездку, хотя и не относилась серьезно к тем произведениям Скотта, которые прочитала. Ее идеалом хорошего писателя был Генри Джеймс. Но она считала, что мне не мешает отдохнуть от работы и поехать, хотя мы тут же пожалели, что не можем купить автомобиль и поехать вдвоем. Тогда я и представить себе не мог, что это когда-нибудь станет возможным. Я получил аванс в двести долларов от издательства «Бони и Ливрайт» за первую книгу рассказов, которая должна была выйти в Америке осенью, я продавал рассказы «Франкфуртер цейтунг», и берлинскому журналу «Квершнитт», и парижским изданиям «Куортер» и «Трансатлантик ревью», и мы жили очень экономно и позволяли себе только самые необходимые расходы, чтобы скопить денег и в июле поехать на feria в Памплону, а потом в Мадрид и на feria в Валенсию.

В то утро, когда мы условились встретиться на Лионском вокзале, я приехал туда заблаговременно и стал ждать Скотта у входа на перрон. Он должен был принести билеты. Время отправления поезда подошло, а он все не появлялся, и я купил перронный билет и пошел вдоль состава, надеясь его увидеть. Его не было, а экспресс должен был вот-вот тронуться, и я вскочил в вагон и прошел по всему поезду, рассчитывая, что он все-таки здесь. Состав был длинный, но Скотта я не нашел. Я объяснил кондуктору, в чем дело, заплатил за билет второго класса – третьего не оказалось – и спросил у кондуктора, какой отель в Лионе считается лучшим. У меня не было другого выбора, и я телеграфировал Скотту из Дижона, сообщив адрес лионского отеля, где буду его ждать. Я понимал, что он не успеет получить телеграмму до отъезда, но рассчитывал, что его жена перешлет ее ему. Я никогда прежде не слышал, чтобы взрослый человек опаздывал на поезд, однако за эту поездку мне предстояло узнать много нового.

Характер у меня был тогда очень скверный и вспыльчивый, но к тому времени, когда мы проехали Монтеро, я несколько успокоился и злость уже не мешала мне любоваться видами за окном вагона, а в полдень я хорошо поел в вагоне-ресторане, выпил бутылку «сент-эмильона» и решил, что, даже если я свалял дурака, приняв приглашение участвовать в поездке, которую должен был оплатить кто-то другой, а в результате трачу деньги, которые нужны нам на путешествие в Испанию, это будет мне хорошим уроком. Я никогда раньше не соглашался поехать куда-либо за чужой счет, а всегда платил за себя и на этот раз тоже настоял, чтобы гостиницы и еду мы оплачивали пополам. Но теперь я даже не знал, приедет ли Фицджеральд вообще. От злости я разжаловал его из Скотта в Фицджеральда. Позднее я был очень доволен, что исчерпал всю злость вначале. Эта поездка была не для человека, которого легко разозлить.

В Лионе я узнал, что Скотт выехал из Парижа в Лион, но не предупредил, где остановится. Я повторил свой лионский адрес, и горничная сказала, что передаст ему, если он позвонит. Мадам нездоровится, и она еще спит. Я позвонил во все большие отели и сообщил свой адрес, но Скотта не разыскал и пошел в кафе выпить аперитив и почитать газеты. В кафе я познакомился с человеком, который зарабатывал на жизнь тем, что глотал огонь, а также большим и указательным пальцами сгибал монеты, зажав их в беззубых челюстях. Он показал мне свои десны – они были воспалены, но казались крепкими, и он сказал, что это неплохое metier37. Я пригласил его выпить со мной, и он с удовольствием согласился. У него было тонкое смуглое лицо, и оно светилось и сияло, когда он глотал огонь. Он сказал, что в Лионе умение глотать огонь и демонстрировать чудеса силы с помощью пальцев и челюстей не приносит большого дохода. Псевдоглотатели огня погубили его metier и будут губить и впредь повсюду, где им будет разрешено выступать. Он глотал огонь весь вечер, сказал он, и все же у него нет денег даже на глоток чего-нибудь посущественнее. Я предложил ему выпить еще рюмку, чтобы смыть привкус бензина, оставшийся от глотания огня, и сказал, что мы могли бы поужинать вместе, если он знает хорошее и достаточно дешевое место. Он сказал, что знает отличное место.

Мы очень недорого поели в алжирском ресторане, и мне понравилась еда и алжирское вино. Пожиратель огня был симпатичным человеком, и было интересно наблюдать, как он ест, потому что он жевал деснами не хуже, чем большинство людей зубами. Он спросил, чем я зарабатываю на жизнь, и я ответил, что пробую стать писателем. Он спросил, что я пишу, и я ответил, что рассказы. Он сказал, что знает много историй, более ужасных и невероятных, чем все написанное до сих пор. Он может рассказать их мне, чтобы я их записал, а потом, если за них заплатят, я по-честному отдам ему его долю. А еще лучше поехать вместе в Северную Африку, и он поможет мне добраться до страны Синего султана, где я добуду такие истории, каких не слышал еще ни один человек.

Я спросил его, что это за истории, и он сказал: битвы, казни, пытки, насилия, жуткие обычаи, невероятные обряды, оргии, – словом, такое, что мне может пригодиться. Пора было возвращаться в отель и снова попробовать найти Скотта, и я заплатил за ужин и сказал, что мы наверняка еще как-нибудь встретимся. Он сказал, что думает добраться до Марселя, а я сказал, что рано или поздно мы где-нибудь встретимся и что мне было очень приятно поужинать с ним. Он принялся распрямлять согнутые монеты и складывать их столбиком на столе, а я пошел в отель.

Лион по вечерам не очень веселый город. Это большой, неторопливый денежный город, – возможно, прекрасный город, если у вас есть деньги и вам нравятся такие города. Я уже давно слышал о замечательных цыплятах в лионских ресторанах, но мы ели не цыплят, а баранину. Баранина была отличная.

Скотт не подавал признаков жизни, и я улегся в постель среди непривычной гостиничной роскоши и принялся читать первый том «Записок охотника» Тургенева, который взял в библиотеке Сильвии Бич. Впервые за три года я оказался среди роскоши большого отеля, широко распахнул окна, и подложил подушки под плечи и голову, и был счастлив, бродя с Тургеневым по России, пока не уснул с книгой в руках. Когда утром я брился перед завтраком, позвонил портье и сказал, что внизу меня ждет какой-то господин.

– Пожалуйста, попросите его подняться в номер, – сказал я и продолжал бриться, прислушиваясь к шуму города, который уже давно неторопливо просыпался.

Скотт не поднялся ко мне в номер, и я спустился к нему в холл.

– Мне ужасно неприятно, что произошло такое недоразумение, – сказал он. – Если бы я знал, в какой гостинице вы собираетесь остановиться, все было бы просто.

– Ничего страшного, – сказал я; нам предстояла длительная совместная поездка, и я предпочитал мирные отношения. – Каким поездом вы приехали?

– Вскоре после вашего. Это очень удобный поезд, и мы могли бы прекрасно поехать на нем вместе.

– Вы завтракали?

– Нет еще. Я рыскал по городу, ища вас.

– Очень досадно, – сказал я. – Разве дома вам не сказали, что я здесь?

– Нет. Зельда неважно себя чувствует, и мне, вероятно, не следовало ехать. Пока все это путешествие складывается крайне неудачно.

– Давайте позавтракаем, отыщем машину и тронемся в путь, – сказал я.

– Отлично. Завтракать будем здесь?

– В кафе было бы быстрее.

– Но зато здесь, несомненно, хорошо кормят.

– Ну ладно.

Это был обильный завтрак на американский манер – с яичницей и ветчиной, очень хороший. Пока мы заказывали его, ждали, ели и снова ждали, чтобы расплатиться, прошел почти час. А когда официант принес счет, Скотт решил заказать корзину с провизией на дорогу. Я пытался отговорить его, так



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: