Нам дорого каждое чуткое слово,
внимание ближних, любимых, родных!
И вся эта близость кого-то живого,
быть может, и держит в пределах земных?
2011–2012
* * *
Памяти деревьев, уничтоженных ураганом
на Карельском перешейке 29 июля 2010 г.
За просекой, где небо, как холстина,
где ветер нынче бродит, пьян и глух,
дождей коротких тает паутина,
смеется время – мой тревожит слух.
И кажется, что вдоль горы высокой
еще шумит лесная полоса.
Но ураган – за тучей бледноокой –
сметает лес, и душит – в полчаса.
Осиротело сосны вздели руки
на светлом и убогом пустыре,
и плачут пни – в кольце посмертной муки –
на обожженной каменной горе.
Над мертвым полем сизая завеса,
и солнце распласталось вдоль болот,
а кладбище разрушенного леса –
застывшей жизни сломленный оплот.
Так близок космос, и пейзажи эти,
как будто марсианские холсты.
Великий ветер, мы дрожим, как дети,
и земли до отчаянья пусты!
Лето, 2012
* * *
Моя осовремененная Муза,
тебе ли ночь – никчемная обуза,
тебе ли день – единственный приют?
Для нас ли птицы звонко так поют?
Для нас ли желтый свет сквозным ажуром
ложится между старым абажуром
и пыльной шерстью ветхого ковра,
а на стенах – цветы и веера?
Такое настроенье стиховое,
что, посмотревшись в зеркало кривое,
не посмеешься над собою. Вздор!..
Сплошная книга – тесный коридор.
Куда стремиться нам? В слепые двери,
в чужие дебри, не боясь потери
ни голоса, ни светлого лица –
в пределах стихотворного кольца?
Какой мне прок в твоем, родная, нраве?
Земля дрожит, как бусинка в оправе,
а ты, невольно, ради рифмы лишь,
то шаль – на плечи, то совсем шалишь.
|
И сколько бы мечты не занимали –
я вписан в календарик аномалий
всей памятью о солнечной весне,
огнем на кровоточащей десне.
Неужто для меня твоя отчизна?
Душа нежна, певуча и капризна.
Мой храм высокий тает в облаках,
и только небо тонкое в руках…
Весна, 2012
* * *
Подари мне, Муза дорогая,
лепестки задумчивых цветов.
Не гони меня, за лень ругая, –
я тебе одной служить готов.
Да, ленив я, робок и наивен,
но зато – свободен ото всех.
Что мне тусклый блеск холодных гривен?
Что мне чей-то едкий в спину смех?
Точно песня, скромный мой гербарий,
и поют на разные лады
солнечные хоры Божьих тварей.
В воздухе весна, и тают льды.
Летопись искрящегося чуда –
вот мой труд, единственный мой труд.
Кто-то скажет: выскочка-зануда;
кто-то скажет: чистый изумруд…
В тесный узел сходств и расхождений
тел и душ мы лепет свой вплели.
Всех смертей страницы, всех рождений
на лице заплаканном земли.
Мне бы только очи в сонной дымке,
аромат чуть сладкий на платке,
и твое лицо на светлом снимке –
в память о засушенном цветке…
Весна, 2012
* * *
Ночь, крылата и невесома,
постучала в мое окно,
и осколки дальнего грома
пробудили во мне одно –
напряженное, волевое,
что и слова сказать не мог,
а движение болевое
вовсе сжало меня в комок.
Резко губы обдало жаром,
тонко сердце обдало льдом.
…
Дом земной окунулся в дымку,
и плывет в огне материк.
К своему шагну фотоснимку:
я ли это? – дитя-старик.
Нежный шар стихотворных нитей
в обветшалых углах страниц!
Мне бы стать небесам открытей,
|
к почве трепетной пасть бы ниц;
уловить бы дыханье камня
и впитать бы из лучших глав
общей жизни, что нет конца мне!
Ночью время летит стремглав.
Своего мне довольно груза –
гонит вдаль горизонта грань.
Цель – дорога? Не льсти мне, Муза,
темной речью связав гортань.
Ты в пустыне густого праха
сорок лет, а не ночь плутал, –
лег в глаза, что черны от страха,
топких дюн каленый металл.
На часах твоих восемь, пять ли?
Видно, время сошло с ума,
пол обрушился, стены спятили.
Глухо спят чужие дома.
Рассыпается мир на части,
в телефоне межзвездный вой,
и у неба во властной пасти
обрывается голос мой…
Свет стоит предо мной небесный,
и вращенье ловлю планет,
я, забившийся в угол тесный, –
а меня и в помине нет…
ТИХИЙ ДНЕВНИК
I
Как сокровище, спишь у меня на колене –
я воздушно твое обнимаю плечо.
Лоб твой жарок, и руки нежны – от мигрени…
Дождь в окне электрички, а нам горячо.
Что казалось земным, перешло в неземное…
Гул словесный гуляет по узким купе.
Ты – немыслимо рядом, а видишь иное.
Прорезается луч на небесной тропе.
То танцующий лес, то гранитная груда,
то просторное озеро в дымчатом сне.
Спи, родная, как птенчик, забывшись, покуда
не забрезжится наш полустанок в окне.
Низко-низко сомкнулись две сизые тучи.
Ты в малиновом платье так бархатно спишь!
И одна только мысль: до чего ж мы везучи!
Мчится поезд наш летний в осеннюю тишь.
II
Не печалься, мой друг, обо мне
и заботься о собственном благе.
Бьется сердце мое в тишине –
день колышется в солнечной влаге.
|
То кузнечики хором поют,
то лягушка шевелится в луже…
Нам бы только любовь да уют, –
дай-то Бог, чтобы не было хуже.
Ото всех мелочей и забот
взяты осенью – летом забыты,
и роса на заре, словно пот,
окна дымчатой пылью забиты.
Ты жива! Ты жива!! Ты жива!!!
А иного тепла и не надо.
Прело дышит густая трава,
льется сонного ветра прохлада.
Ровно в семь – телефонный звонок,
так мы в дружбу поверили нашу.
Ты не думай, что я одинок, –
я твое одиночество скрашу.
III
Всю ночь тебя трясло, мотало,
и голова болела жутко.
Душа – угрюмее металла –
в провалах речи и рассудка.
К полуночи нагнало тучи –
и засверкало, загремело.
Досада: как мы невезучи! –
в молитву вылилась несмело.
Я стал нечаянно сиделкой,
отчаяньем разбит, расколот,
и боли – судорожной, мелкой –
мне передался жар и холод.
А утро выдалось Господне –
вся в желтых бликах занавеска.
«– Что, если я умру сегодня?..» –
меня ты спрашиваешь резко.
Глухой вопрос повис над нами,
как будто и не ты спросила,
как будто в землю временами
нас тянет сумрачная сила…
Днем полегчало незаметно –
в окне затрепетали ветки,
дорожка высветилась медно
от летней кухни до беседки.
И покрывало, точно тесто
тяжелое, спадало на пол,
и становилось душно, тесно,
и свет янтарный капал, капал…
А в семь часов поднялся ветер,
настигло головокруженье,
и душный, неуклюжий вечер
застыл в последнем напряженье.
И ничего не вижу, кроме
заката. Плачет наша кошка, –
сиротство поселилось в доме.
Крыльцо… калитка… неотложка…
IV
В нашей комнате-светелке
шторы алые пылают,
солнца мелкие осколки
пол и стены застилают.
За листвой – намокшей, пестрой –
пляшет небо в круговерти.
Вечер смят тревогой острой,
как письмо в моем конверте.
То ли я накликал эту
грусть – и вот она, разлука,
то ли быть такому лету,
что беда вошла без стука.
Помню: на дорожке хлипкой –
в сумерках души и тела, –
слабой радуя улыбкой,
мотылька спасти хотела…
И горела, не мигая,
лампа до глубокой ночи.
Жизнь пригрезилась другая –
легче этой, но короче.
Из угла чужое око,
кажется, лишало зренья.
Но хотелось гнать жестоко
капли потные сомненья,
где твое цветное платье
пало холодом на стуле –
как молчащее распятье
в каменеющем июле.
Так бессмыслицей протеста
до сих пор еще горю я
и себе не знаю места,
тихо по тебе горюя.
…Коридор. Твоя палата.
Моему укор здоровью.
За мою нечуткость плата –
боль, объятая любовью…
V
Я проснулся – и дождь барабанит во мгле
и у самого сердца клокочет навзрыд.
Гладиолусы гаснут в углу на столе,
календарь голубыми тенями покрыт.
Неужели с тобою случилась беда? –
будто выпало время в осадок ночной.
Тяжким холодом улицы застит вода
до лежащей меж нами границы речной.
Город спит – за усталостью тянется сон.
Как мне скрыться от страшных предчувствий моих?
И молчит напряженно и зло телефон,
и одна только ночь, и тоска на двоих…
VI
Так мало нынче сновидений,
и смотрят – изо всех углов
чужие лица, тени слов, –
и нет с дневными совпадений;
и нет опоры, нет перил
на лестнице крылатой, белой
над поступью дождя несмелой.
А прежде в снах легко парил…
VII
Беда пришла неведомо откуда,
в просветах дня и ночи зрела боль,
а мы еще, как дети, ждали чуда.
К полуночи упала ртуть за ноль…
Обдало тонко сумеречным жаром
и кисти рук твоих, и бледный лоб,
и над Земным склонилось небо шаром,
приняв осенней слякоти озноб.
А ты почти бесчувственно молчала,
и было страшно резкий сделать шаг,
и осторожно – с самого начала –
ловлю твое тепло, твой зыбкий мрак.
И два крыла, два полюса больницы
застыли над беспамятством земли.
Легко устать, уснуть и облениться, –
как только тени окна замели…
А тишина, надежнее сиделки,
на каждый вздох и каждый всхлип в ответ,
переставляет судорожно стрелки
и незаметно приближает свет.
И сердцу жутко, если звук пружиной
бьет прежней жизни по рукам, в лицо…
Вслед за надрывно плачущей машиной –
дожди, дожди: аж взмокло пальтецо!..
Ведь в день глухой, когда тебя забрали
на «скорой» за немыслимой тоской,
дрожал закат на лестничной спирали,
будил нас вой сирены городской.
Тут солнечные капли сожаленья
смеются, как с унынием борюсь, –
и, что ни утро, снится исцеленье,
и веру в чудо потерять боюсь.
VIII
Ты по лестнице темной, в больничной тоске,
училась ходить без опаски.
Каждый шаг, отдающийся болью в виске,
помню смутно, как запах краски
на ступенях. Казалось, что пропасть преград
между нами на этом свете.
Но безудержно каждому шагу я рад
и за общую боль в ответе.
И держу я тебя, и дрожу, где ступень
обрывается вниз – как в бездну.
Пряно, пьяно в окно задышала сирень…
Как на этом пути исчезну?..
IX
Дней ночей всё короче, короче,
и ни шагу за узкий порог.
А заснешь на задворках у ночи
под больничный, скупой говорок.
Днем и ночью невнятица снится.
В семь разбудит тебя медсестра –
дрогнет локоть, зашепчут ресницы…
Вот и дожили мы до утра.
И опять – на ладони лекарство,
а в окне – дождевая роса…
Незаметно больничное царство
оживет – на четыре часа.
Вдоль больницы – тюремные стены,
и мольба заглушается сном,
где разрушенных жизней арены
развернулись за тесным окном.
Ледяное безмолвие камер
в равнодушном больничном окне.
День под вечер задумался, замер,
утопая в сиреневом сне…
Тускло светит вечерняя лампа
над бессонным больничным постом,
на бумагах – от штампа до штампа –
распластались вердикты крестом.
Опустела палата к субботе:
ты одна, в запыленном углу,
о моей вспоминаешь заботе, –
и спускается город во мглу.
X
Автобусы уходят и трамваи,
спешит народец в очередь тугую –
уж лучше у окна, чем в общей давке.
Но вот подходит мертвый наш маршрут:
ведущий до окраинной больницы.
Мне не хватило места в толчее.
И вот – провал. Во времени, в пространстве.
Ничто – ни снег, ни лед – не шелохнется.
Но тени нарождаются поодаль,
минута – в дымке вспыхнуло лицо! –
Попутчик мой в пальто заиндевелом…
А ты меня в больничном холле ждешь.
Маршрут наш мертвым называет всякий,
кто ездил до конечных остановок.
Не обреченных нет, и всех бы холить, –
и дело тут не в счете: в именах.
Затянут боль и стыд в железный узел,
к чему и подготовиться нельзя.
Жизнь каждому сюрпризы преподносит.
Украшены рождественские елки
на площадях непризнанной столицы.
А утро здесь – такое же, как ночь:
огнями всё пестрит, и сердцу тесно.
И ты призналась городу в любви.
XI
Любовь твоя настолько изменилась,
как перед небом тонким извинилась…
Да, ты осталась для меня жива.
…Спят мельницы разбитой жернова
на берегу подтопленном озерном,
где в мае плел о чем-то смелом, вздорном.
Звенящий голос мой дрожал баском,
и так хотелось бегать босиком!..
А лето озарилось тишиною,
молчаньем – вместо: «Будь моей женою!», –
хотя и Богу ведомо, что мы
любовь свою украли у зимы…
Ведь в Сретенье тебя впервые встретил:
была метель, а день остался светел!..
…Затмила лето новая зима,
завравшегося времени тюрьма.
Так рдяным, желтым, серым анекдотом
вступало в спор «My love!» с тяжелым «Autumn»,
с тревожным «Winter» – ветерком в окно,
а сердцу всё мерещилось одно.
Там девять крайних дней лежала в коме
на койке узкой, как в последнем доме,
как в сказочной палате. В твой покой
тянулось время мысленной рукой –
на ту же койку, где сидела прежде
задумчиво, в неряшливой одежде
старушка с тонкой рыжей сединой.
И пела нам, но пала в мир иной!..
И вот опять мы в комнате просторной –
не в той, контрастной, резкой, бело-черной;
И вот опять мы за одним столом
играем и двойной минуем слом…
И потому наш сладок хлебец к чаю,
и даже реже головой качаю,
и реже сам себе шепчу, шепчу,
но чаще улыбаюсь и шучу.
И прост – как луч – твой колокольчик смеха,
что в сгустках встреч разлука – не помеха!..
XII
Пространство слепоты и немоты!
Так страшно поделить на «мы» и «ты»,
на «мы» и «ты» морозный угол боли…
Сквозит низина (слышишь, как сквозит?),
что кровь по жилам холодом скользит.
Я жив, и ты жива – усильем воли.
Земля огнями зимними пестра,
и кажется: к тебе пора, пора,
на твой рубеж отчаянья, забвенья,
в смертельный холод, в каменный покой…
А ты обнимешь локоть мой рукой –
и темные рассыплются мгновенья.
На полдороге к дому моему,
у фонаря, ладонью сдвинув тьму,
я повернул тебя – к востоку, к югу,
и к западу, и к северу, – и мы,
одни-одни, в объятиях зимы,
мы вровень шли по световому кругу.
За нами месяц увязался в ночь,
и невозможно было превозмочь
друг к другу неземного тяготенья,
и нам смотрели по-сиротски вслед,
закутавшись в казенный снежный плед,
диковинные сонные растенья.
2012–2013
МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ
Ах, что нам останется кроме
сладчайшей и терпкой любви?!
…А сад по соседству – в истоме:
захочется – яблок нарви!
Босая, ты с яблоком этим
к веранде бежишь по песку.
Я чувствую, мы не заметим
бесхозного сада тоску.
А яблоко туго и сочно
в упругой своей кожуре!
Взаимное счастье непрочно –
как память о зле и добре.
Подобно Адаму и Еве,
пьянящий мы трогаем плод,
у спящего мира во чреве
наш древний колышется род.
Мы тянемся к райскому лету
и пробуем радость на вкус,
еще не готовы к ответу
за этот внезапный искус.
Срывается легкое слово,
и жалит печаль, как пчела.
Что было когда-то медово –
пыльцою слетело с крыла.
2011–2012
* * *
Ветер ночной, что ты ищешь во мгле –
жаркий костер – или искры в золе?
Ясную твердь – или сонную мякоть?
Птицу, припавшую к влажной земле?
Где научился ты тонко так плакать?
Ты ли охотник за жизнью моей –
древний, как млечный мерцающий змей?
Скульптор ли ты, обнажающий время?
Правды ли жаждущий ты Птолемей?
Всадник ли гордый – летучее стремя?
Ветер ночной, я в унылом дому
темных намеков твоих не пойму.
Ты ли меня изучаешь подробно?
Волен ли ты – или служишь кому?
Чей в тебе голос, звучащий утробно?
Поздний мой гость, вдохновенье мое,
странник убогий – пустое тряпье,
пьяный безумец, лишенный приюта;
песня ничейная, горе ничье,
крови бессонной кипящая смута!..
2012
* * *
Мой светящийся циферблат
На высокой ночной стене!
Темных мыслей бездонный клад,
Целый мир — на одной струне.
Долго ль будешь меня стеречь,
Мой загадочный верный страж?
Что твоя мне скупая речь —
То ли голос, то ли мираж?
И ползет, и дурманит сон —
Неуемный стоглавый зверь.
Мой отчаянный, жалкий стон
Вылетает в глухую дверь.
Но как только стекает с рук
Невесомая благодать,
Вновь спешит напряженный стук
Мне бессонницу нагадать.
И покой задремавших штор
И забытых на полках книг —
Как насмешка, немой укор:
«Что же ты головой поник?»
Леденеет моя кровать,
Мнутся простыни-облака, —
Словно скоро уже вставать,
Словно имя мое — тоска!
Словно нудный и злой комар
Мне диктует ночной кошмар,
Словно этот тягучий бред
Чертит в воздухе мой портрет,
Словно серая дребедень
Проглотила вчерашний день…
Лето, 2012
* * *
Я дошел до крайнего предела
лестницы – воздушной и живой,
как ребенок – от игры до дела…
И природа в спину мне глядела,
и качался свет над головой.
И на каждой солнечной ступени
ожидало чудо из чудес:
то мелькали радужные тени,
то шепталось озеро сирени,
то молчал зубчатый зимний лес.
И хотелось мне и петь, и плакать,
и нестись в отчаянную высь,
и топтать предмартовскую слякоть.
Сердца изленившегося мякоть
отвечала мне: «Угомонись!»
Но никак не мог угомониться –
и терял себя, и забывал…
Белый день – как белая страница,
ночь моя – глубокая криница,
настроений сумеречных вал.
Я, любви космической посланник,
в алгебру и музыку проник,
круг рисую, крест и многогранник…
Где мой дом? – Не я ли – вечный странник,
позабывший бабочек язык?
Увлеченный потаенной силой
темной речи посреди огня,
многоликий, гордый, легкокрылый,
то и знаю, что ловлю унылый,
тонкий, гулкий отголосок дня…
Лето, 2012