ОБ ОЧИСТКЕ РУССКОГО ЯЗЫКА




А. МАРТИ

О ПОНЯТИИ И МЕТОДЕ ВСЕОБЩЕЙ ГРАММАТИКИ И ФИЛОСОФИИ ЯЗЫКА 1

 

 

Когда я включил наименование «всеобщая грамматика» в название моей работы «Исследования к обоснованию всеобщей грамматики и философии языка», я прекрасно понимал, что как сам предмет, так и его наименование не пользуются общей любовью. Но так как я поставил своей задачей совместно с выдающимися языковедами, имеющими подобные же намерения, воздать должное тому правильному, что, по моему мнению, лежало в основе ранних стремлений к установлению «всеобщей грамматики», и, насколько это в моих силах, пополнить его и развить дальше, то мне казалось целесообразным сохранить также и данное наименование, несмотря на то что оно вызывает ироническое отношение со стороны некоторых ученых.

Но как можно говорить о научной описательной грамматике отдельных языков, так возможно это и в отношении всеобщей грамматики, которая точным образом описывает общие черты и элементы всех форм человеческой речи. А то, что эти последние, несмотря на все частные различия, можно обнаружить повсюду, гарантируется совпадением подлежащего выражению содержания, а также общностью средств и путей, которыми человек, вследствие равных способностей и психофизической организации, располагает для выражения. Эта описательная всеобщая грамматика является необходимым добавлением к учению о всеобщих особенностях и законах развития языка, которое более правильно называть учением о принципах истории языка; между ними существуют такие же отношения, какие имеют место между описанием организмов и их частей, с одной стороны, и учением об органических изменениях или о генезисе и последовательности соответствующих явлений, с другой стороны. Как там, так и здесь совершенно невозможно удовлетворительное объяснение процессов становления и развития, кроме как на основе возможно более точного анализа и описания их компонентов, точно так

 

1 A. Marty, Über Begriff und Methode der allgemeinen Grammatik und Sprachphilosophie, «Zeitschrift für Psychologie», Bd. 55, 1910. Статья приводится с сокращениями.

 


же, как и особенностей и функций этих последних. Оба разветвления этого лингвистического учения о принципах, ориентированных на генетическое и описательное изучение, можно называть также «философской грамматикой» и разделом философии языка, постольку поскольку при этом речь идет о проблемах, решение которых является по преимуществу делом психологов, как это имеет место в описательных и генетических вопросах общей семасиологии.

Понятие философского и философии я определяю таким образом, что включаю в него все те направленные на вскрытие всеобщего и закономерного исследования, которые- касаются либо вопросов психологии, либо в интересах дальнейшего своего прогресса в такой мере вынуждены обращаться к психологическому познанию и методам, что объединение их в руках психологов обусловливается требованиями правильной организации и распределения труда.

В соответствии с этим общим понятием философии и философского, по моему мнению, надо толковать и специфическое понятие философии языка. Она охватывает все направленные на всеобщее и необходимое или закономерное языковые исследования и вопросы, главная трудность которых и поиски ответов на которые лежат в психологической области и где в соответствии с принципами практического разделения работы представляется желательным, чтобы в поисках решений психология принимала преимущественное участие.

Эти исследования в области философии языка можно далее, как это вообще имеет место в философии, подразделить на теоретические и практические. Теоретические исследования нечто иное, как то, что также можно назвать психолингвистическими исследованиями или «философской грамматикой», и львиная доля принадлежит здесь вопросам всеобщей описательной и генетической семасиологии.

Специально для описательной части всеобщей семасиологии мне представляется наиболее удачным наименование «философской грамматики».

Но я, как уже отмечалось, и ее причисляю к «психологии языка» и считаю неправильным и вводящим в заблуждение, когда эти исследования часто называют «логическими» или даже относящимися к теории познания. О последней точке зрения нет надобности распространяться. Что же касается первой, то, конечно, правильно поступают те, кто значение средств выражения, в противоположность грамматическим явлениям, часто называет «логическими явлениями». Точно так же не вызывает сомнения, что логика в качестве руководства к правильным суждениям оказывает влияние и на языковое выражение (и в особенности выражение понятий и суждений) и тем самым предоставляет место для определенных описательно-семасиологических соображений. Но было бы неправильно последние считать такими, которые представляют ценность и являются предметом этой практической дисциплины только в упомянутом объеме. Не только в отношении выражения понятий и суждений (чем непосредственно должны заниматься логики), но и имея в виду всю совокупность психической жизни они также представляют теоретический

 


интерес, и называть их просто «логическими исследованиями» значило бы недооценивать их теоретическое значение.

Еще более неправильно, с моей точки зрения, при описательных исследованиях говорить о «логическом» методе в противоположность психологическому. Подобные методы не в большей мере «логические», чем те, которые применяются при каждом точном научном анализе и расчленении, и такой описательный анализ явлений точно так же относится к основам всякой точной психологии и тем самым к подлинно психологическому методу.

Выше я употреблял наименование «психология языка». Я хочу отметить, однако, что я при этом не разумел какого-то особого ответвления психологии. Я должен согласиться с Г. Паулем, когда он говорит, что языкознание, конечно, должно быть насквозь психологическим даже тогда, когда речь идет о констатации отдельных фактов, но об особой «психологии языка» не больше оснований говорить, чем об особой психологии права или экономики. И если бы игры (шахматы, карточные игры и пр.) были бы не только играми, но и серьезным занятием, так что стоило бы заняться сопровождающими их психологическими проблемами и явлениями, то можно было бы с таким же самым правом говорить и о «психологии шахмат» или «психологии бриджа». В этом я полностью согласен с названным замечательным исследователем, которому «психология языка» обязана более, чем. кому-либо, хотя он и не выдавал себя за ее представителя.

На этой так называемой «психологии языка», так же как и на общей психологии, строятся и практические исследования. Я разумею под этим «руководство к правильной речи», но не в том смысле, что оно должно устанавливать стандарты для того или иного времени и места (такое руководство не имеет философского характера и вообще не является предметом науки), а в смысле того, что в идеале является правильным или целесообразным. И эта «правильность» имеет много значений соответственно целям, которым более или менее совершенным образом может служить употребление языковых, знаков. Так, речь может быть об идеальном языке, которому индивидуальные и коммуникативные логика и учение о методе предъявляют требования с учетом качеств языка, наиболее важных для формирования и сообщения элементов познания. Далее — об идеальном языке, которому дает предписания и указания ориентация на обычаи и право, а также примыкающие к ним социальная экономия и мировая политика. Наконец, и о таком идеальном языке, когда дается право эстетике определять, какие качества языка превращают его в наиболее совершенное средство на службе красоты и искусства. Именно для этих целей, по моему мнению, существуют практические разделы философии языка, которые занимаются исследованием и изложением общих закономерностей и методов, в соответствии с которыми происходит образование такого рода идеального языка. Я назвал их глоссономией и глоссотехникой и упоминаю их во вводной части своих «Исследований» в связи с их положением во всей системе философии языка, но из дальнейшего изло-

 


жения моей книги исключаю. Моя книга — теоретическое исследование и, исключая вводную часть и приложение, специально посвящена обоснованию всеобщей описательной семасиологии, которую я считаю для философов основой всех теоретических и практических исследований языка.

Среди вопросов этой области центральное место, по моему мнению, надо отвести тем, которые устанавливают различие между явлениями, называемыми в области семантики материей и формой. Они возникают в каждом языке, и на их основе среди языковых знаков различают материальные слова и формальные слова, или «формы», имея при этом в виду все средства выражения, которые действительно употребляются для обозначения тех или иных элементов значения, или же только такие способы и средства обозначения, которые по своему значению особенно пригодны для выражения формы или же материи и считаются «адекватными» им1. При этом обычно говорят: материальные слова означают «понятия» или «предметы», а формальные слова, или «формы», — «отношения» (понятий или предметов). Иногда вторая часть этой формулы имеет такой вид: формальные слова, или «формы», обозначают «отношения слов».

Все это представляется мне малоубедительным и вовсе не противопоставляется тому положению, что материальные слова означают понятия, а следовательно, должны обозначать и предметы. Более естественным противопоставлением всему этому является положение, что такие явления, как отношения предметов (или понятий), обозначаются формами, причем это точно так же будет характеристикой, несомненно, семантического порядка.

Но если эта констатация относительно того, что, собственно, в значении является материальным или же формальным элементом, как-то приближается к истине, то она все же еще не есть совершенная истина. И здесь мы оказываемся перед вопросом, который с очевидностью нам показывает, что обычные понятия грамматики, поскольку они носят семасиологический характер, для своего разъяснения, более точного толкования и отграничения нуждаются именно в таких исследованиях, которые Фосслер называет лишь «логическими», не относящимися к грамматике и «гетерогенными» ей. Я имею в данном случае в виду точный анализ и описание психических функций, а также их содержания, без чего данные о значении наших языковых средств будут в такой же степени неполными и туманными, как это имело место в отношении медицинского познания органов и функций человеческого тела, до того, как оно оперлось на научную анатомию и физиологию.

 

1 В связи с этим последним термином некоторые говорят о формальных и материальных языках, разумея под первыми такой языковый тип, где также и для так называемых формальных элементов значения имеются пригодные и «адекватные» средства выражения (таковыми могут быть, например, так называемые флексии), а материальными языками называют такие, у которых среди их средств выражения отсутствуют «действительные формы», иными словами, такие, которые формальные элементы значения выражают так же одинаковыми или сходными средствами, как и «материальные» элементы значения.

 


Что же касается понятия формы и материи в области значения, то более детальное изучение показывает, что в это различие вносят много путаницы и что если избавиться от нее и обратиться к рациональному зерну, то мы неизбежно натолкнемся на различие автосемантических и синсемантических составных частей человеческой речи, которое обнаруживается в каждом языке и рассмотрение которого находится в центре описательной семасиологии. Под автосемантическими языковыми средствами я разумею такие, которые сами по себе способны на полное выражение обладающих коммуникативными качествами психических явлений (или содержаний); как мне кажется, они распадаются соответственно основным классам видов психической деятельности (различаемых мною) на вызывающие представления (среди которых «имена» в широком смысле этого слова играют ведущую роль), высказывания и связанные с экспрессией выражения, или эмотивы. Поэтому главная задача всеобщей, или философской, грамматики в смысле всеобщей описательной семасиологии заключается в разрешении вопроса о функциях этих автосемантических элементов как в отношении того, что они выражают или (непосредственно) обнаруживают, так и того, что они (опосредствованно) значат. А это, естественно, приводит к обсуждению еще более глубоких психологических вопросов, а именно: о сущности сознания, о различии акта и содержания и о природе и подразделениях этого содержания в различных классах функций сознания.

Если отойти от функций и значения автосемантических языковых средств, как мы их каждодневно употребляем, и обратиться к вопросу о их форме и образовании, то мы неизбежно столкнемся с синсемантическими явлениями, т. е. частями речи, которые сами по себе ничего не значат и способны на это только в соединении с другими, и именно тогда, когда они помогают образовывать автосемантические элементы (высказывание, эмотив, имя и т. д.), хотя нашим языковым чувством воспринимаются как отдельные части речи. Короче говоря, мы сталкиваемся с фактом, что наши автосемантические средства выражения почти всегда обнаруживают соединение «частей речи», или «слов», что они образуются синтаксически и что очень многие из этих синтаксически объединенных для выражения целого частей функционируют только синсемантически. А так как вполне понятные причины, действующие во всех формах речи, всегда стимулировали и продолжают стимулировать синтаксические образования, то и явление синсемантики в том или ином виде свойственно всем языкам, а потому по праву является предметом исследования всеобщей грамматики. Однако эта последняя проводит при этом определенные различия. В частности, надо различать два важных класса — такой, где соединению знаков соответствует аналогичное соединение в мыслях или вообще в значении, где, следовательно, наличествует повод к синсемантическому образованию, и такой класс, где это не имеет места. Ориентация на экономию знаков и деятельность памяти проявляется и в первом классе, но она не является решающим фактором. Напротив того, это является характерным для второго из названных

 


классов. Учитывая то, что в противоположность грамматическому, или языковому, значению языковых средств этот тип значений часто именуют просто «логическим», я называю первый случай «логически обоснованной» синсемантикой, а второй — «логически необоснованной». Естественно, что всеобщая грамматика в первую очередь интересуется первой и ставит своей задачей выяснить и перечислить все причины, которые приводят к тому, что все факты человеческой духовной жизни и ее содержания, поскольку они поддаются языковому выражению, образуют синсемантические явления посредством соединения предназначенных для сообщения элементов.

Что касается логически необоснованной синсемантики, то в отношении нее всеобщая грамматика ограничивается тем, что приводит ее общие типы и иллюстрирует их примерами из существующих языков. Это будет сделано во втором томе наших «Исследований» и там же будут рассмотрены по отдельности причины разных случаев логически обоснованной синсемантики, но общая характеристика как первой, так и второй содержится уже и в первом томе.

Мы выше указывали, что неправильному пониманию того фактического, что лежит в основе традиционного разграничения формальных и материальных элементов в значении, способствовало смешение понятий. Со значением и его элементами путают то, что именуется также «формой», в частности явление так называемой внутренней формы языка, которая в действительности относится не к выражаемому содержанию, а к средствам выражения и понимания1. Она также является важным предметом всеобщей грамматики не только потому, что ее так или иначе можно обнаружить во всех языках (как то, что я называю «образной», так и конструктивной внутренней формой языка), но и потому, что для семасиологии очень важно четко и последовательно отграничить явления, которые так легко смешать со значением и фактически очень часто смешиваются с ним, от самого значения. О природе этих явлений и их отличии от «внешней формы языка», с примерами того, как они путаются и смешиваются со значением, также говорится в первом томе моих «Исследований», который, таким образом, посвящен главным образом описательно-семасиологическим вопросам и проблемам самого общего порядка. Второй том, кроме уже упомянутых задач, будет стремиться к критическому рассмотрению иных учений о формальных и материальных элементах в значении — на основе вскрытых нами отношений между автосемантическими и синсемантическими языковыми средствами.

 

1 А. Тумб жалуется, что выдвинутое Гумбольдтом понятие «внутренней формы» каждым толкуется по-своему. Это замечание не лишено основания. Но это происходит потому, что, начиная от самого Гумбольдта, вплоть до настоящего времени, подлинная природа этого явления (и особенно образная внутренняя форма языка, сущность и важность которой для различного формирования языков Гумбольдт только предугадывал) всегда понималась неправильно.

Различие внутренних форм языка (и особенно той, которую я называю конструктивной внутренней формой языка) и связанные с ними различные методы синсемантического выражения играют, разумеется, определенную роль в разных «типах языкового строя».


АЛАН ГАРДИНЕР

РАЗЛИЧИЕ МЕЖДУ «РЕЧЬЮ» И «ЯЗЫКОМ» 1

 

 

Фердинанду де Соссюру принадлежит заслуга в привлечении внимания к различию между «речью» и «языком», различию настолько важному по своим последствиям, что, по моему мнению, оно рано или поздно станет неизбежной основой всякого научного изучения грамматики. Впрочем, только в посмертном «Курсе общей лингвистики», составленном учениками де Соссюра по записям лекций, это различие получило печатное выражение. Составители великолепно справились со своей задачей, но, вне всякого сомнения, сама природа их материала создавала для них определенные трудности, и, кроме того, они не чувствовали себя вправе развить тезисы с такой же ясностью, с какой это сделал бы сам учитель. Я не имею возможности установить, насколько де Соссюр был бы согласен с теми идеями, которые возникли после его смерти и были стимулированы его теориями. Совершенно очевидно, однако, что устанавливаемое Ш. Балли и Г. Пальмером различие в некоторых отношениях отличается оттого, которое проводил де Соссюр, и точно так же я не могу приписать де Соссюру все выводы, которые я сам сделал в своей недавней книге «Теория речи и языка». Но в одном, впрочем, я уверен: высказанные де Соссюром взгляды, несомненно, очень отличаются от тех, которые были развиты профессором Есперсеном в его лекциях «Человечество, нация и индивид с лингвистической точки зрения», опубликованных в 1925 г. в Осло.

Профессор Есперсен поправит меня, если я в свою очередь неправильно истолкую его точку зрения. Если я не ошибаюсь, различие между «речью» и «языком» представляет для него лишь различие между лингвистическими привычками индивида и общества, к которому он принадлежит. Это явствует из многих утверждений его книги, из которых я приведу только некоторые. На странице 16 мы читаем: «В различии, проводимом между «речью» и «языком», я не вижу ничего другого, как вариант теории «народного разума», «коллективного разума» или «стадного разума», противопоставляемого индивидуальному разуму (или же возвышающегося над ним), тео-

 

1 Alan H. Gardiner, The distinction of «Speech» and «Language». Atti del III congreso internazionale dei linguisti, Firenze, 1935.

 


рии, которая содержится во многих немецких исследованиях и с которой среди прочих совершенно справедливо боролся Герман Пауль». На странице 19 мы обнаруживаем следующее: «Таким образом, каждый индивид обладает нормой для своей «речи», которая дается ему извне; фактически он получает ее посредством своего наблюдения над индивидуальной «речью» других. В известном смысле мы можем сказать, что язык (la langue) есть нечто вроде множественного числа речи (le parole), так же как «много лошадей» есть множественное число от «одной лошади», т. е. оно означает одну лошадь + лошадь № 2, которая несколько отличается от первой, + лошадь № 3, в свою очередь немного отличающаяся и т. д. Все различные индивидуальные языки в своей совокупности образуют национальный язык». В дальнейшем профессор Есперсен, как кажется, делает догадку, что в соссюровском понимании речь есть «мгновенное лингвистическое функционирование индивида», но он, по-видимому, все еще думает, что небольшое расширение этой точки зрения приведет к толкованию «речи» как совокупности лингвистических привычек индивида, и в подтверждение этого ссылается на то, что мы располагаем гомеровскими словарями и гомеровскими грамматиками.

Я должен сознаться, что испытываю большие затруднения относительно утверждения того, что де Соссюр думал или не думал, но в одном я уверен: между индивидуальным «языком» и «речью» он устанавливает такие же большие различия, как и между языком общества и речью каждого из его членов. Разумеется, де Соссюр не мог не понимать, что индивиды обладают своими лингвистическими привычками, так же как и группы индивидов. Существует английский язык Шекспира, Оксфорда, Америки и английский без всяких уточнений. Мы можем рассматривать язык ограниченным как географическими, так и временными пределами; когда мы говорим об английском, мы иногда разумеем английский на протяжении всей его истории, а иногда только английский какого-либо индивида, как, например, тогда, когда говорим, что английский Джона отвратительный. Но все видоизменяющееся собрание лингвистического материала есть «язык», а не «речь» в том смысле, в каком употреблял этот термин де Соссюр. Любое такое собрание, т. е. любой словарь и любая совокупность синтаксических моделей, образует «язык». «Язык» представляет основной капитал лингвистического материала, которым владеет каждый, когда осуществляет деятельность «речи». Но что такое тогда «речь»? Речь, как я ее понимаю и как, несомненно, понимал ее де Соссюр, есть кратковременная, исторически неповторимая деятельность, использующая слова. Речь имеет место, когда человек делает замечание или записывает предложение. Акт неповторим, закончен в себе, происходит только однажды и в силу этого диаметрально противоположен любому языку, любому собранию лингвистического материала. Поскольку, следовательно, деятельность речи и собрание лингвистических привычек, которое мы называем «языком», — совершенно несовместимые вещи, само проведение различий между ними может показаться бесполезным.

 


С тем чтобы сделать его полезным для грамматиков, это различие, по-видимому, следует свести к более простым терминам, и в соответствии с этим я устанавливаю, что «речь» в своем конкретном смысле означает то, что филологи называют «текстом». Этим словом обычно определяют то, что было написано каким-либо автором, но я хочу расширить его значение до обозначения всего, что написано или сказано. Как только будет усвоена эта точка зрения, будет невозможно не увидеть, к чему стремился де Соссюр, устанавливая свое различие. Возьмем любое предложение, любой кусочек «текста». Я приведу мою любимую цитату из Вольтера: II faut cultiver notre jardin. В этом предложении, типичном образце речи, плоде мгновенного импульса литературного вдохновения, отчетливо выступают два ряда явлений и именно слова, ни одно из которых Вольтер не создавал, и грамматическая схема, воплощенная в предложении, — употребление инфинитива после il faut и объект, следующий за инфинитивом. Эти два вида фактов совместно образуют первый из упомянутых мною рядов явлений; они являются фактами «языка». Они принадлежат языку Вольтера, языку его времени и его общества; они также являются фактами французского языка. Вместе с тем совершенно очевидно, что мы не исчерпываем состава этого предложения, когда перечисляем указанные факты языка. Не язык Вольтера подсказал ему данное конкретное утверждение, выбор cultiver в качестве конкретного инфинитива, следующего за il faut, или употребление конкретного сочетания notre jardin в виде объекта к cultiver. Эти явления — продукты его «речи», результат его целеустремленной мысли.

Все, что я сейчас сказал, ясно и понятно, но грамматисты могут все еще недоумевать, какое значение для них может иметь различие между «речью» и «языком». С моей точки зрения, — первостепенное значение. Даже в пределах короткого предложения, выбранного мною в качестве примера, я обнаружил грамматические термины двух порядков. Во-первых, эти определения слов, которые постоянно свойственны им, могут быть установлены независимо от контекста и соответственно являются составной частью их структуры, как она обусловливается «языком». Так, cultiver есть инфинитив, notre — прономинальное прилагательное, a jardin — имя существительное. Совершенно отличными являются факты «речи» и именно те характеристики, которые прилагаются к словам и сочетаниям слов каждым конкретным говорящим. В нашем примерном предложении это был Вольтер, кто сделал notre jardin объектом к cultiver, a notre — эпитетом к jardin. Итак, мы должны применять наименование «язык» ко всему тому, что является традиционным и органическим в словах и сочетаниях слов, и «речь» — ко всему тому в них, что обусловливается конкретными условиями, к «значению» или «намерению» говорящего.

Наблюдение тотчас покажет, что все грамматические термины относятся либо к первой, либо ко второй из этих категорий. Таким образом, «язык» и «речь» образуют основную дихотомию в грамматических явлениях. Я хочу, однако, предупредить возможные возраже-

 


ния. Я вовсе не предполагаю, что язык не используется в речи. Конечно, он функционирует в речи и главным образом для этой цели и существует. Когда я говорю, что определенные явления в данном тексте принадлежат «речи», но не «языку», я разумею, что, если вы исключите из текста все те традиционные элементы, которые следует называть элементами языка, получится остаток, за который говорящий несет полную ответственность, и этот остаток и является тем, что я понимаю под «фактами речи». Следует также отметить, что к «языку» я отнес грамматические схемы, обнаруживаемые конкретными языками. Так, для английского языка является правилом, что адъективный эпитет обычно ставится между артиклем и существительным, к которому он относится. Но только что я говорил о термине «эпитета как о явлении, скорее относящемся к «речи», чем к «языку». И все же здесь нет противоречия, и я объясню — почему. Я вовсе не отрицаю, что термины «объект», «эпитет», «аппозиция», «предложение» и т. д. являются грамматическими терминами, и поскольку они встречаются в английской грамматике, которая является описанием существующих в английском языке лингвистических условий и привычек, они необходимы для описания английского, так же как и других языков. Но они постольку являются терминами языка, поскольку они — термины общих схем, лингвистических моделей, которые можно выразить алгебраическими символами и которые в языке не связаны с определенными словами. Термин «эпитет» относится к языку постольку, поскольку он имеет в виду все английские прилагательные, помещенные между артиклем и существительным, но к «речи» постольку, поскольку он относится к конкретному слову, реализующемуся только в речи, как например в сочетании a good man. Самым недвусмысленным формулированием моих тезисов было бы такое: терминами языка и грамматики, относящимися к фактам «языка», являются такие, которые имеют дело с постоянным строением слов, и соответственно терминами «речи» являются такие, которые, относятся ad hoc1 к функциям слов, обусловленным причудой каждого говорящего в отдельности. Менее многословно и достаточно понятно определять термины вроде «прилагательное», «множественное число», «условное наклонение», «винительный падеж» как «термины языка», а такие термины, как «предикат», «объект», «настоящее историческое», «предложение», как «термины речи».

Больше всего я боюсь упрека не в том, что различие между «языком» и «речью», как я его попытался объяснить, неправильно, а в том, что оно слишком известно и очевидно, чтобы упоминать о нем. Именно подобной критике подверглась моя книга со стороны одного весьма известного ученого. Я беру на себя смелость не согласиться с этим. Просматривая грамматику, я снова и снова нападаю на ошибки, которые возникают вследствие неразличения явлений, связанных с функциями в речи и с постоянным характером языка. Как часто «восклицание» путают с «междометием», а «субъект» — с «именитель-

 

1 ad hoc (лат.) — для данного случая. (Примечание составителя.)

 


 

ным падежом»! Чтобы подкрепить мою точку зрения, я приведу несколько случаев, когда различие «терминов речи» и «терминов языка» Обнажает исконные противоречия и требует того или иного решения. Возьмем для начала вечные споры о природе «предложения». Большинство грамматиков ныне считает, что предложения можно сгруппировать, в четыре категории в зависимости от того, содержат ли они утверждение, вопрос, требование или восклицание. Но многие из них в то же время придерживаются точки зрения, что предложением является всякое сочетание слов, имеющее субъект и предикат или содержащее глагол с личным окончанием1. Такие взгляды едва ли возможны для тех из нас, кто пришел к заключению, что каждый точный грамматический термин должен быть термином либо «речи», либо «языка». Классифицируя предложения по четырем упомянутым мною категориям, грамматики фактически придерживаются того взгляда, что наименование «предложения» соотносится с функцией, обусловленной речью. Слово или сочетание слов только тогда предложение, когда из них самих явствует, что говорящий утверждает, спрашивает, требует или восклицает. Мнение, что предложение создается наличием субъекта и предиката или же глагола с личным окончанием, напротив того, имеет в виду черты, которыми данное сочетание слов обладает постоянно, т. е., следовательно, черты, которые являются фактом «языка». Таким образом, грамматики, которые одновременно придерживаются обеих точек зрения, считают, что термин «предложение» есть термин как языка, так и речи, а это невозможно, поскольку определения терминов «речи» и «языка» взаимоисключающи. Нельзя идти двумя путями. Либо мы должны считать, что термин «предложение» относится к функции в речи и тогда нужно его расширить и вместе с тем ограничить его применение всеми словами или сочетаниями слов, когда говорящий действительно утверждает, действительно спрашивает, действительно требует или действительно восклицает, либо мы должны с определенностью решить, что этот термин соотносится с постоянными чертами и в этом случае наличие субъекта и предиката дает основание для определения сочетания слов как предложения. В последнем случае мы должны сочетание слов Магу has a new hat (У Мери новая шляпа) называть предложением даже в том случае, если эти слова составляют только часть вопроса: Are you sure that Mary has a new hat? (Вы уверены, что у Мери новая шляпа?). Старые грамматики поступали вполне логично, когда они использовали термин «подчиненное предложение» (Nebensatz) для слов Магу has a new hat в вопросах, подобных настоящему, но их современные последователи, сталкиваясь с

 

1 Я должен признаться, что с логической точки зрения не может вызывать возражения определение предложения как «слова или сочетания слов, выражающих утверждение, вопрос, требование или восклицание и содержащих также субъект и предикат». Но этот термин останется все еще термином «речи», поскольку функция ad hoc будет conditio sine qua non. Мне только кажется, что от такого определения будет мало пользы. «Clause» является таким же функциональным термином, соединенным с формальной оговоркой.

 


подобными примерами, вступают в противоречие с самими собой, поскольку существуют случаи, когда Магу has a new hat не выражает ни утверждения, ни вопроса, ни требования, ни восклицания. Что касается меня, то я знаю, что четырехзначная классификация предложений привилась, но я считаю гораздо более удобным соотносить термин «предложение» с фактической функцией в речи. В соответствии с этим я без колебаний расширяю применение термина «предложение» и к таким случаям, как Of course! Really? Attention! и Alas! (Конечно! Действительно? Внимание! и Увы!), но считаю неправильным прилагать это к Mary has a new hat в вопросе Are you sure that Mary has a new hat?

Другим спорным вопросом, в связи с которым различие «языка» и «речи» может оказать значительную помощь, является вопрос о количестве падежей в современном французском и английском. Является «падеж» категорией «языка» или «речи»? Если бы покойный профессор Зонненшайн осознал важность этого основного вопроса, он без всякого сомнения не стал бы настаивать на парадоксальном положении, что французское существительное имеет четыре отдельных падежа, а английское — пять. В классических языках, которым мы обязаны самим понятием «падежа», он, несомненно, был категорией «языка». В латинских и греческих существительных, местоимениях и прилагательных существовало столько падежей, сколько было форм внешних различий, соответствующих группам синтаксических и семантических отношений, в которые могут вступать слова или обозначаемые ими предметы. Эти различия форм являются постоянными и основными чертами слов, обнаруживающих их, и, следовательно, фактами «языка». Вы можете взять слова вроде rosam или fontet, и рассматривать их вне контекста, и только на основании морфологических данных вы можете отнести их к винительному падежу. Конечно, существуют сомнительные случаи вроде res и impedimenta, но даже и в подобных примерах отличие от других форм того же самого слова (rebus, rerum, impedimentis) позволяет нам отнести их к тому или другому падежу. Можно ли то же самое сказать в отношении французских и английских существительных? Во французском, поскольку дело касается существительных, вообще невозможно говорить о падеже, если слово рассматривается вне контекста. Например, существительное chapeau получает полную грамматическую характеристику, когда мы говорим, что это существительное мужского рода в единственном числе. Если термин «падеж» брать в том значении, какое он имеет в латинском и греческом, слово chapeau в Elle a acheté un chapeau не является винительным падежом, хотя оно есть объект к глаголу acheté. Говорящий сделал из chapeau объект, но он не в состоянии сделать из этого слова винительный падеж; термин «объект» — термин «речи», но им не является термин «винительный падеж». В английском положение несколько иное, но применимы те же самые критерии. Возьмем английское слово John's. Совершенно независимо от контекста мы тотчас можем сказать, что John's стоит в родительном падеже. Но в отношении

 


формы John мы не столь уверены. Давая грамматическую характеристику этому слову, мы скажем, что это существительное мужского, рода в единственном числе, имя собственное, номы, наверно, забудем сказать что-либо относительно его падежа. Спорным является вопрос

О том, можем ли мы приписывать слову как факту языка черты, которые не подлежат немедленному определению на основании его внешней формы или того, что я назвал бы его «ощущением». Совершенно очевидно, что, если в нашем сознании возникает форма John's, мы тотчас устанавливаем, что John не соотносится с ней. Что касается меня, то я склонен в чисто описательных грамматиках английского языка называть существительные, подобные John, horse или turpitude, основными формами и добавлять при этом, что английские существительные знают только одно изменение падежа и именно родительный падеж. Придерживаясь этой линии, мы будем следовать за древнегреческими грамматиками, для которых «падеж» (πτωσις) есть «отпадение» от такого состояния, которое не является падежом. Но, может быть, лучше идти за профессором Есперсеном и обозначать формы вроде John, horse и т. д. тер<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: