Вдоль главной аллеи полосатые зонты топили в затонах тени пустые столики, за которыми не обнаружилось ни одного едока мороженого, хотя на них и осталось немало замаранных липкими натеками блюдечек, а еще – стаканы, до половины наполненные розовыми, зелеными и оранжевыми напитками, в которых не успел растаять лед, а верхние кончики бумажных соломинок все еще были сплющены недавним прикосновением губ. Ничто не оживляло тусклые акры песка, если не считать нескольких разгуливавших вперевалку морских птиц, да еще я заметил труп, валяющийся прямо там, где песок ушел у него из-под ног, позаброшенный всеми, кроме тучи мух. У турникета при входе на пирс не было никого, чтобы взять с меня монету. Ставни на некоторых балаганчиках оказались задвинуты, но тут же с полдюжины шариков для пинг-понга подпрыгивали на водяных фонтанчиках, а выставленные напоказ винтовки коварно манили взломщика. Хотя кровать была разобрана и ждала, когда на нее опрокинут дамочку, сама дамочка куда-то подевалась. Громкоговорители, впрочем, горланили бравурную музыку, и нигде не было видно никаких следов запустения. Все в целом смотрелось так, будто жители города поголовно ускользнули поглазеть на какое-то событие, на которое не получил приглашение только я, и будут обратно на своих местах минут через пять. Легкий бриз развевал то туда, то сюда яркие флажки. Я прошел мимо кабинки предсказательницы судьбы, мимо еще одного киоска, из которого на меня пахнуло горячими сардельками, кипящими, должно быть, сами по себе в жестяном баке с водой, и наконец подозрительно легко обнаружил свою первую добычу – пресловутый порно-кинетоскоп.
Он и в самом деле оказался раскрашенной репликой брезентовой палатки, которую в черно-белом воспроизведении я видел в картотеке Управления, – цветной, но выцветшей, слишком долго – годами – предоставленной всем дождям и ветрам покосившейся хибаркой из обвисшей розовой парусины, испещренной полосами: ветер норовил задрать ей, как подол, полог, но его удерживала на месте растрепанная веревка. Пожелтевшая афиша старомодным шрифтом возвещала, что внутри вас ждут СЕМЬ ЧУДЕС СВЕТА, ТРЕХМЕРНЫКАК В ЖИЗНИ, и я, пригнув голову, шагнул в теплую темную пещеру. Освещали ее единственно лучи послеобеденного солнца, проникавшие туда сквозь многочисленные прорехи в ее конструкции. Перепуганная чайка, неистово взмахивая крыльями, снялась, когда я вошел внутрь, с железного колеса, на котором до сих пор восседала, к принялась пикировать куда попало, пока не отыскала выход. От этих звуков с криками и руганью проснулся старик, спавший под покровом густых темно-бурых теней. Раздалось звяканье, громыхание катящейся по полу бутылки, и в воздухе разлился густой аромат паров неразбавленного спирта.
|
– Неужто нет покоя мне? – спросил старик, приподнявшись, словно тюлень, с шуршащей охапки соломы, и тут же со стоном повалился назад. Он оказался первой живой тварью, которую я повстречал по приезде в этот город, – и был всего-навсего вынесенным на поверхность отвратительным, кишащим паразитами обломком кораблекрушения, заросшим белесыми сорняками волос. Во рту у него не осталось ни одного зуба и по нижней части лица беспорядочно кустилась спутанная и замаранная борода, в то время как верхнюю скрывали зеленые очки в проволочной оправе, левое стекло которых делила пополам трещина. Он носил ветошь, бывшую некогда полосатыми брюками, и смокинг, пережиток, вероятно, поры его процветания; рубашки на нем не было – один рваный и грязный жилет. Он был бос, почерневшие ногти отросли у него на ногах в настоящие когти. Некоторое время он на ощупь шарил вокруг себя, потом схватился за одно из странных приспособлений, заполнявших всю внутренность палатки, и с его помощью добился некоторой устойчивости, чтобы приподняться еще раз. Он глядел в мою сторону, но меня не видел; потом осмотрел всю палатку, словно пытаясь обнаружить мое местопребывание, и, потеряв терпение, встряхнул лохматой головой.
|
– Хоть это вовсе не Газа, но я слеп, – проговорил он, и у меня не осталось ни тени сомнения в том, что он незряч. – Если вы клиент, – сказал он, – опустите, пожалуйста, двадцать пять центов в копилку, что стоит на коробке из-под чая у самой двери, и наслаждайтесь своей порцией чудес света. Ну а если нет, – добавил он, и его голос пополз куда-то прочь, – так нет… Но кем бы вы ни были, будьте милостивы, верните мне мою бутылку.
Пока она выкатывалась на середину пола, все ее содержимое расплескалось.
– В ней не осталось ни капли, – предупредил я, протягивая бутылку. Он встряхнул ее как погремушку – послушать, не брякнет ли что внутри, плотоядно обнюхал горлышко и, отклонившись назад, раздвинул парусиновые стенки и швырнул ее в плескавшееся внизу море, где она побулькала и пошла ко дну.
– В любом случае я испил достаточно унижений, – сказал он. – Пожалуйста, платите четвертак, делайте свое дело и уходите.
|
Он повалился обратно на соломенное ложе; единственным звуком в палатке оставался ворчливый посвист его дыхания. На блюдечке лежали две пуговицы от брюк, гильза и одинокая монета, в которой я узнал давно вышедшую из обращения японскую монетку в один сен; тем не менее я положил туда квортер. Машины были изготовлены из старого заржавевшего литья, украшенного оттисками купидонов, орлов и заузленных лент. По размеру и форме каждая напоминала старомодную духовку, к которой спереди на длинном пустотелом стебле были прицеплены два стеклянных окуляра. По очереди я обследовал все экспонаты. Внутри каждого, под тем сюжетом, который он собственно представлял, коряво выведенная от руки вывеска сообщала его название.
Экспонат первый: Я БЫЛ ЗДЕСЬ РАНЬШЕ.
Женские ноги, задранные и раздвинутые – словно в ожидании любовника, – образовывали криволинейную триумфальную арку. Ступни прикрывали черные кожаные лодочки на шпильках. Такого рода анатомический срез, построенный на основе розоватого, чуть морщимого у колен воска, не оставлял торсу возможностей к существованию. Щетинящаяся на лобке растительность торчала, образуя своеобразный геральдический щит, над округлым просцениумом, который она со всех сторон окружала; но, хотя волоски, чтобы достичь максимальной степени правдоподобия, были высажены поодиночке, один за другим, общее впечатление наталкивало на мысль об ошеломляюще искусной поделке. Бордово-пурпурная бахромка, окружавшая влагалище, служила обрамлением для совершенно круглого отверстия, через которое зритель мог бросить взгляд на влажный и пышный ландшафт, открывающийся внутри утробы.
Там бесконечно отступала назад, увлекая за собой взгляд зрителя, миниатюрная, но неотразимо захватывающая перспектива субтропического леса, где с деревьев свисали изумительные фрукты, в то время как пестро разукрашенные чашечки громадных – размером с жернов – цветов источали запахи такой сверхъестественной мощи и действенности, что они становились видны на глаз в виде нежной лиловой росы. В ветвях безмолвно выводили рулады крохотные, сверкающие оперением птахи; животные изысканных очертаний и расцветок, среди них – единороги, жирафы и травоядные львы, пощипывали лютики и анютины глазки на немыслимо зеленых лужайках; бабочки, стрекозы, бесчисленные насекомые-самоцветы порхали, пикировали или суетились среди зелени, так что все находилось в постоянном движении, и к тому же непрерывно изменялась и сама растительность. Прямо у меня на глазах долго сдерживаемый напор сладкого сока прорвал наконец хурму, и из-под лопнувшей кожуры на волю вылетел целый выводок распевающих рыжевато-оранжевых пичуг. Буквально в момент раскрытия продолговатый бутон передумал и вместо водяной лилии превратился в землянику. Рыба выпрыгнула из реки на берег, превратилась в белого кролика и поскакала прочь.
Казалось, зиме и жестоким ветрам никогда не коснуться этого яркого, дарующего забвение края, никогда не смять поверхность прозрачной реки, которая неспешно несла свои воды по центральной долине. Глаз очевидца следовал против течения, вверх, к истокам реки, и там после нескольких секунд восхищения увиденным впервые замечал окутанные туманом зубчатые стены замка. Чем дольше смотрел он на смутные очертания башен и донжонов, тем мрачнее казался замок, словно его гранитные потроха кишели камерами пыток под стать замку Силлинг.
Остальные машины содержали следующие сюжеты.
Экспонат второй: ВЕЧНЫЕ ПЕРСПЕКТИВЫЛЮБВИ.
Заглянув в окуляры этой машины, я увидел два глаза, в упор уставившиеся на меня, – и только. Каждый из них имел в ширину не менее трех футов, был снабжен веками, слезным протоком и т. п. и висел в воздухе безо всякой видимой опоры. Как и волосы на лобке предыдущей модели, ресницы были скрупулезно воткнуты одна за одной в узкую каемку розового воска, но на этот раз рука ремесленника добилась смущающей степени правдоподобия, которое жутко накладывалось на искусственный характер образа. Округлые белки глаз изысканно испещряли малиновые прожилки, порождая тот же эффект, что свойствен драгоценнейшему сорту мрамора, из которого в Италии на закате барокко изготовляли алтари для часовен властей предержащих; радужные оболочки оказались всего-навсего кольцами темно-коричневого бутылочного стекла; ну а в зеркальных дисках зрачков отражались – увеличенными и возвеличенными – мои собственные глаза. Поскольку мои зрачки, в свою очередь, отражали находящиеся перед ними поддельные глаза и в то же время эти отражения отражали те отражения, я вскоре сообразил, что созерцаю модель вечного возвращения.
Экспонат третий: МЕСТО ВСТРЕЧИ ЛЮБВИ И ГОЛОДА.
На блюде из граненого стекла, на каких обычно подают десерт, лежали две совершенно шарообразные порции ванильного мороженого, каждая увенчанная вишенкой, так что сходство с парой женских грудей было почти полным.
Экспонат четвертый: КАЖДЫЙ ЗНАЕТ, ДЛЯ ЧЕГО СЛУЖИТ НОЧЬ.
Здесь в луже нарисованной крови валялось обезглавленное тело изуродованной женщины. На ней были одни лишь остатки черных чулок и разорванный лоснящийся пояс с черными же резинками. Растопыренные руки окоченели по сторонам от туловища, и я в очередной раз отметил любовное тщание, с которым старательный ремесленник воспроизвел растительность. Правая грудь была частично разделана и свисала нараспашку, выказывая два ровных пласта мякоти – столь же яркой и фальшивой, как и гипсовый филей в игрушечной мясной лавке; тогда как живот был вымазан какой-то краской, умудрявшейся все время казаться влажной, и прямо из нее торчала рукоятка огромного ножа, который непрерывно подрагивал под действием (вероятно) пружины.
Экспонат пятый: ОХОТНИЧИЙ ТРОФЕЙ ИЗ НОЧНОГО ЛЕСА.
Голова, снятая, как, вероятно, подразумевалось, с плеч жертвы предыдущей картины, висела прямо в воздухе, и опять не видно было никаких веревок, ниток или крюков, объясняющих, как достигается подобное положение. Из среза вытекали медленные капли искусственной крови – кап, кап, кап, – но сосуд, в который они падали, оставался вне поля зрения наблюдателя. Вокруг мертвенно-бледного лица, несшего на себе ужасное выражение покорности, ерошился необычайно пышный черный парик. Глаза ее были закрыты.
Экспонат шестой: КЛЮЧ ОТ ГОРОДА.
Свеча в виде гипертрофированного пениса с прилепившейся к нему мошонкой, пенис в состоянии ярко выраженного разбухания. Сморщенная крайняя плоть оттянулась далеко назад и выказывала во всей ее докучливой целостности грубо раздутую закатно-багровую головку вместе с порцией несущего ее ствола, а в крохотной щелочке в самом центре, куда, вероятно, был вставлен фитиль, пылал малюсенький чистенький огонек. Пока зритель ее разглядывал, свеча наклонялась на яичках вперед, обличительно на него указуя.
Я содрогнулся, когда понял: предполагалось, что это – изображение пениса Министра.
Экспонат седьмой: ВЕЧНОЕ ДВИЖЕНИЕ.
Как я и ожидал, здесь на кушетке из черного конского волоса мужчина и женщина занимались совокуплением. Фигуры, опять же с изумительной тонкостью изготовленные из воска, выглядели так, будто их изваяли из единого куска, и, благодаря спрятанному в кушетке заводному механизму, бесперебойно колебались туда-сюда. Это спаривание носило неотвратимый, обреченный характер. Невозможно было вообразить катаклизм, пусть даже самый яростный, который смог бы оторвать друг от друга слитые воедино фигуры, как невозможно было представить себе и начало совокупления, ибо они так крепко соединились друг с другом, что казалось, так вот и возникли в начале времен, чтобы, параллельно замкнувшись друг на друге, длиться и длиться до бесконечности. Они были не столь эротичны, как патетичны, жалкие паломники желания, которым никогда не продвинуться в своем бесконечном паломничестве дальше чем на дюйм. Лицо мужчины, отлитое вместе с шеей партнерши, не было поэтому видно, но голову женщины соорудили так, что она колебалась в гнезде шеи и, перекатываясь из стороны в сторону, с перебоями открывала свое лицо.
Я мгновенно узнал его, хотя оно и застыло в мучительном оскале оргазма. Какое-то время я провел уставившись на него. Это было прекрасное лицо посла д-ра Хоффмана. Мои мечты хриплым, как у петуха, голосом прервал старик.
– Хватит ли на блюдце денег, чтобы купить мне бутылку? – спросил он.
– С удовольствием угощу вас выпивкой, – сказал я.
– Премного благодарен, – ответил он и, поднатужившись, с трудом поднялся на ноги. Он покопался в своем углу, пока не нашел наконец кепку излюбленного Лениным и большевиками фасона. Небрежно надвинув ее на голову, он углубился было в очередные поиски, но я быстренько отыскал его белую трость.
На сей раз у причала появились люди. Какой-то нечесаный, оборванный юнец с запекшимися в желобке под носом соплями стоял за стойкой тира, лениво ковыряясь веточкой в ухе, а растрепанная неряшливая женщина в лифчике и трусах из искусственного шелка, волосы которой были выкрашены в абрикосовый цвет, смачно скребла себе пятерней зад у входа в кабинку прорицательницы судьбы. Три мальчугана, зацепившись ногами за перила ограды, одной рукой протягивали над морем удилища, а другой сжимали веревочные ручки, обвязанные вокруг горловин наполненных водой банок из-под варенья. Пляж тоже являл собой будничную отпускную панораму: резвящиеся собаки, детишки, возводящие из песка замки, огромное количество подставленной солнцу кожи. Но все эти появившиеся вдруг откуда ни возьмись люди отличались заспанным, отсутствующим видом, свойственным только что пробудившимся от глубокого сна; они разгуливали неуверенно, то и дело ни с того ни с сего бросались, спотыкаясь, бежать, потом так же внезапно замирали на месте как вкопанные, дабы оглядеться вокруг испуганными пустыми глазами; обернувшись, чтобы сказать что-то спутнику, они враз замирали с разинутыми ртами, словно его не узнавая. Для такого большого скопления людей они, ко всему прочему, производили на удивление мало шума, словно догадываясь, что не имеют никаких экзистенциальных прав на пребывание здесь.
Владелец порно-шоу был слеп и хром, но назубок знал путь через город и безошибочно вывел меня к занюханному бару, так глубоко утонувшему в рыбацком квартале, что улицы там уже не удосуживались работать напоказ и с благодарностью предавались трущобному существованию. Мы уселись за стол с мраморной столешницей и не успели еще ничего заказать, как какой-то черный принес нам две рюмки неочищенного спирта, который среди бедняков сходил за бренди. Бутылку он оставил на столе. Владелец аттракциона осушил свою рюмку одним глотком.
– Цель моей выставки, – заметил он, – показать разницу между рассказом и показом. Знаки говорят. Картины показывают.
Я вновь наполнил его рюмку, и он отблагодарил меня, перегнувшись через стол и обстоятельно ощупав мое лицо узловатыми пальцами; он словно изучал мои пропорции, перед тем как меня изваять.
– Кто прислал вас? – отрывисто спросил он.
– Я прибыл расследовать исчезновение мэра, – сдержанно ответил я.
– А, да, – сказал он. – Бедная девочка, она сидит, как Мариана в окруженной рвом мызе. Мэри-Энн, прекрасная сомнамбула.
Он снова выпил, на этот раз медленнее, и заметил:
– Моя жизнь – всего лишь развеваемый ветром лоскут.
После чего смолк. Мне предстояло узнать, что говорит он сериями несвязных, часто гномических утверждений, обычно окрашенных меланхолией, горечью или жалостью к самому себе, а подчас и всеми ими одновременно. Я спокойно потягивал свою eau-de-vie[11] и ждал, когда он заговорит снова. Как выяснилось, после третьей рюмки.
– Мне не довелось быть Мендосой. Я так и не удостоился этой чести.
– Кем же в таком случае вы были? Он сделался застенчивым и скрытным.
– Когда-то я и впрямь был очень важным человеком. Можно сказать, великим. Когда я шел по улице, передо мной снимали шляпы и заискивающе бормотали что-то, а бармен был счастлив меня обслужить. Да! Горд и счастлив! Вместо того, чтобы угрюмо терпеть меня.
Бармен, который, вероятно, слышал все это не раз и не два, ослепительно блеснул зубами и почти заговорщицки мне улыбнулся. Я подлил старику бренди.
– Они говорили: «Какая честь, что вы удостоили нас своим присутствием, профессор…» – Тут он остановился, будто сообразив, что сболтнул лишнего, – так оно и было – он выдал ключевые буквы разгадки, и теперь оставалось только заполнить пробелы. Я сделал первую попытку:
– Величайший успех, которым может гордиться учитель, – это превзошедший его ученик.
– Тогда почему он меня так унизил? – взвыл старик, и я тотчас понял, что когда-то, много лет тому назад, он учил в университете д-ра Хоффмана основам физики. Когда он допил пятую рюмку, от его осторожности не осталось и следа.
– Он даже не позволил мне работать в лабораториях. Дал мне набор шаблонов и выставил вон, отправил бродяжничать, бродить туда-сюда, скитаться там и сям, сшиваться то здесь, то там… толкая перед собой свою тачку… спотыкаясь о камни и гробя потроха гнусной выпивкой…
– Его набор шаблонов?
– У меня в мешке их до черта, – сказал он. – Чертова уйма шаблонов. Десятки, дюжины, сотни, тысячи шаблонов. Можно подумать, что они там плодятся и размножаются, а я просто запихиваю их в машины, а разве нет, и налепляю рядом надписи; и иногда люди платят мне за это, а иногда нет; иногда они вопят, а иногда хихикают; иногда полиция выставляет меня из города, и я опять толкаю по дороге свою тележку. С тех пор как он начал реализовывать все это на практике, времена становятся все хуже. Зачем сберегать деньги для отвратительных, хотя и поучительных демонстраций старикашки, когда можно получить все это прямо на дому? Скоро мне придется брать за показ булавки, банки, ярлыки от сигарет. И кто обменяет весь этот хлам на выпивку? Когда забрезжит новый день, бедному воробышку придется засунуть голову под крыло и сделать вид, что ему тепло, да-с!
– Но, – добавил он, самостоятельно наливая себе седьмую рюмку, – никогда не была мне дарована исключительная привилегия – стать Мендосой. Мне предоставили самому вершить свои превращения, и если вы взглянете на меня, то увидите, как я в этом преуспел.
Из-под очков закапали слезы, и я понял, что глаза у него, пусть и незрячие, все же имеются, и вроде бы припомнил вырезку из досье, в которой говорилось, что старый профессор д-ра Хоффмана пострадал много лет тому назад в результате несчастного случая в лаборатории. Я счел, что старик уже достаточно напился, и протянул бутылку обратно бармену.
– Я хотел бы убить его, – сказал владелец аттракциона. – Будь я на десяток лет помоложе, я бы отправился в замок и убил его.
– А вы знаете дорогу в замок?
– Я бы нашел ее чутьем, – сказал он.
Но тут закукарекал петух, и его пение странно подействовало на старика. Он выпрямился и стал внимательно прислушиваться; петух прокукарекал во второй, а затем и в третий раз.
– Изыди, Сатана! – завопил старик.
И с этими словами с размаху хватил меня тростью прямо по лицу; хлынувшая из рассеченного лба кровь залила мне глаза, и, когда я наконец вновь обрел зрение, его и след простыл. Я бросился назад к причалу, но, несмотря на его хромоту, не заметил старика по дороге, а когда добрался наконец до места, где стояла палатка, она тоже, конечно же, исчезла. И посему я отправился в Ратушу заниматься официальной рутиной.
Гипсовые завитки и гирлянды на напыщенном фасаде Ратуши крошились, как сухой бисквит, а все окна наглухо закрывали зеленые шторы, но тяжелые двери красного дерева распахнулись передо мной довольно-таки радушно, хотя у меня из-под ног, когда я шагал по темно-бордовой ковровой дорожке, поднимались клубы пыли, а большинство помещений было пусто – если не считать паутины, растянувшейся между чернильницей и карандашницей над замаранными чернилами крышками столов; наконец из приемной мэра вышел, чтобы меня встретить, заспанный клерк. Металлические браслеты удерживали в поддернутом состоянии рукава его рубашки, чтобы он мог работать «засучив рукава»: он был оставлен здесь за старшего.
Сам кабинет мэра оказался мавзолеем. После исчезновения хозяина кабинет прибрали, припрятав подальше бумаги и папки, а затем придвинули резное помпезное мэровское кресло к самому столу – столь близко к его тщательно заголенной поверхности, что, казалось, туда уже никогда не найдется доступа никакому будущему телу. Прикнопленный сверху к столу лист розовой бумаги оброс густой накипью плесени, а пересохший графин для воды, прикрытый перевернутым бокалом с отбитой ножкой, нарастил себе из осевшей пыли сутулые плечи. Неутомимые пауки сплели балдахин над висевшей на стене фотографией последнего президента. Клерк открыл стенной шкаф, где обнаружился наполовину наполненный мэровским хересом, ставшим ныне густым, как патока, графин, покопался на нижней полке и вытащил оттуда пальто с меховым воротником, оставленное мэром в то самое снежное утро, когда он исчез. В карманах не оказалось ничего существенного: одинокая скомканная перчатка да грязный носовой платок.
Но в результате самого поверхностного осмотра других помещений я с очевидностью установил, что в прошлом апреле некий владелец передвижного кинетоскопа заполнил официальное прошение об открытии своего аттракциона у местного причала; этот запрос, на котором вместо подписи красовался неуверенно выведенный крест, все еще дожидался официальной печати, а это значило, что мой дышащий на ладан приятель явно на свой страх и риск забежал вперед, бесцеремонно там обосновавшись. Здесь как-никак прослеживалась некая связь. Я изъял запрос, чтобы представить его Министру, узнал имя клерка и на скорую руку сверил его рейтинг реальности с имевшейся у меня информацией. Все оказалось в порядке. Тогда я попросил его позвонить мэру домой, где все еще на пару с экономкой жила его дочь. Клерк справился минут за семь-восемь, из чего я сделал вывод, что городские службы функционируют по-прежнему удовлетворительно, хотя клерк и рассказывал, что телефонный коммутатор осуществляет связь только с ближайшими окрестностями, причем даже эти местные переговоры постоянно перебиваются голосами, говорящими на неизвестных языках. Вволю натрепавшись с домом мэра на традиционные провинциальные темы, он договорился, что я несколько дней проведу в нем, вероятном источнике моей бюрократической тайны.
– Там у них все пошло под откос, с тех пор как исчез мэр, – с сомнением произнес он. – Всего-то старая женщина и, гм… девушка…
Что-то в его голосе указывало на необычность девушки. Я мысленно навострил уши, вкратце записал его указания касательно дороги и спустился к машине. Наступал вечер, и, поскольку по пути я остановился съесть на ужин несколько пирожков с мясом в засиженном мухами, слишком убогом, чтобы быть иллюзорным, кафе, когда я добрался до дома, уже почти стемнело. Он стоял чуть на отшибе, вне города, и вела к нему старомодная узкая дорога, вся израненная колеями; вокруг нее не было других пристанищ, кроме одинокого заброшенного сарая. Небо к тому времени исполнилось той нежной, прозрачной голубизны, что свойственна позднему летнему вечеру, а над макушками островка елей висел смутный намек на луну, хотя тигровая лилия заходящего солнца все еще рыкала на западе. Я остановил машину на обочине, и, когда мотор заглох, вокруг не осталось никаких звуков, кроме едва различимого мерцания птичьих песен да шороха оперенных сосновых ветвей.
Хотя я и знал, что он обитаем, поначалу я не удержался от мысли, что дом сей весьма и весьма заброшен, ибо окружавший его обширный сад годами погружался в небрежение. Тот, кто этот сад разбивал, наверняка любил розы, но сейчас розы эти заполонили все вокруг и образовали сплошную, неприступную живую изгородь, испуская к тому же непреодолимую завесу аромата, от которого у меня голова вскоре пошла кругом. Помимо того, розы выстреливали со своих макушек, клонящихся долу под весом сплошь усыпавших их цветов, клыкастыми, когтистыми розгами; розы становились на дыбы рослым штамбовым подростом, тягаясь размерами с молодыми дубками; розы рассыпали щупальца своих почти виноградных лоз по мрачным ветвям тисов, охватывали усиками декоративные рябины, вишни и яблони, уже наполовину задушенные омелой; в общем и целом казалось, что это столь радушное к розам лето сговорилось с садовником, чтобы породить оргиастические джунгли всевозможных их сортов, и я не мог различить по отдельности ни одной конкретной формы или цвета, а их индивидуальные запахи смешивались в единый, нестерпимо сладостный аромат, от которого каждый нерв в моем теле ныл и горячо пульсировал.
Розы вскарабкались на и без того буйно увитые плющом стены и в сложном арабеске рабаток расположились на крыше, где в расщелинах замшелой черепицы цвели полевые цветы; над ними возвышался огромный, необрезанный и нестриженый вяз с завшивевшей грачами шевелюрой; он, казалось, собирался обрушить на дом свои гигантские члены и сокрушить его, одновременно стискивая под землей корнями его фундамент в свирепых объятиях. Сад предъявил права на этот дом и постепенно разрушал его в свободное от своих древесных дел время. Жильцы уже были отданы на милость капризам природы.
Дремучие заросли полыни прорвались в открытые ворота, перегородив проход, и мне пришлось перелезать через полуобвалившуюся стену, обрушив при этом еще несколько камней. Глядя на косматые очертания дома, я заметил на первом этаже проблеск зеленоватого света, с трудом пробивающийся сквозь затеняющую окна листву, и выбрал его в качестве путеводной нити, чтобы выбраться из враждебной чересполосицы растительного лабиринта, который, пока я продвигался вперед, хлестал меня, язвил, жалил – и изверг из себя больным, кровоточащим, с кружащейся от его духовитого переизбытка головой. Подобравшись ближе к дому, я услышал сквозь биение крови в ушах, как с легким «шлеп» падают ноты музыки, словно золотые рыбки резвятся в тихом пруду. Затаив дыхание, я на миг замер, пытаясь понять, реальны ли эти звуки. Заунывные и задумчивые, они не исчезали. В этом заброшенном месте кто-то играл на фортепиано Дебюсси.
Наконец я добрался до освещенного окна и, раздвинув прикрывавшую его листву, заглянул внутрь. Я увидел гостиную с потертыми персидскими коврами на полу, стены ее были когда-то оклеены малиновыми, глядевшимися, должно быть, как парча, обоями, которые с тех пор выгорели, покрылись пятнами сырости, плесени и грибка, сморщились и покоробились на отсыревших стенах. Был там и алебастровый камин, на котором под колпаком дымчатого стекла покоился букет экзотических орхидей, а из-за решетки торчал веер из серебристой бумаги. Написанные маслом картины, залакированные до такой степени, что невозможно было разобрать их сюжеты, наперекосяк висели там и сям в покрытых потемневшей позолотой импозантных рамах, а незажженная люстра граненого стекла, прилепившаяся под потолком в самом центре комнаты, сверкала отблесками от двух свечей, вставленных в раздвоенный подсвечник, который стоял на большом рояле и отбрасывал мягкий свет на игравшую на нем девушку.
Она сидела спиной ко мне, но, сильно вытянув шею, я мог увидеть белые тонкие и нервные пальцы, пробегающие по клавишам, и мельком заметить бледный изгиб щеки. На черное платье сзади свисали ее темные волосы мертвенно-коричневого оттенка, свойственного зимнему лесу. Игра ее отличалась необыкновенной чувствительностью. Комнату наполняла пронзительная, ностальгическая тоска, которую, казалось, излучала стройная фигура со скрытым от меня лицом.
Я подумал, что лучше ее не беспокоить, и обогнул дом, надеясь войти через черный ход; там я обнаружил умывающуюся на перевернутой корзине черную кошку, а внутри открытых дверей – толстую пожилую женщину, которая сидела в полутемной кухне, экономя, как она сказала, электричество; по этой же причине она заставляла хозяйку дома играть на фортепиано при свете свечей. По моему бесформенному в сгущающихся тенях силуэту экономка догадалась, кто я такой. Она тепло меня встретила и зажгла в мою честь свет, явив моему взору блаженно заурядную кухню с газовой плитой, холодильником и блюдечком молока для киски. Усадив меня за чисто выскобленный стол, она налила чашку чая, пододвинула блюдце с песочным печеньем и принялась расспрашивать о путешествиях, с чрезмерной заботой беспокоясь, достаточно ли удобно мне здесь будет.
– Ну как нам принять вас с надлежащей роскошью – в сложившихся-то условиях, я имею в виду…
Вела она себя заискивающе и увертливо, стремясь меня этим обезоружить, но на самом деле это почему-то задело меня и вызвало раздражение; она же, распустив паруса, говорливо отправилась в плавание по энергично несущему свои воды потоку пустяков, а девушка тем временем продолжала утонченно играть в гостиной на пианино, и музыка эхом отдавалась по коридорам и комнатам. Старая женщина рассуждала об исчезнувшем мэре без тени замешательства или каких-либо предположений. По всей видимости, она настолько полно усвоила, что мэр покинул ее мир, что, если бы однажды он вдруг вернулся, она почувствовала бы себя в чем-то оскорбленной. Она намекнула лишь на свои подозрения, что за всем этим может стоять женщина, ибо, как она сказала: «Вряд ли кто из женщин захотел бы Мэри-Энн в приемыши. О нет, нет!» И, многозначительно закатив глаза, она непринужденно заболтала о трудностях с добыванием женских журналов и шерсти для вязания. Тут музыка прервалась и в кухню вошла сама Мэри-Энн, зачем – она тут же позабыла, как только увидела меня, ибо экономка не удосужилась ей сообщить, что к ним в дом прибудет нежданный гость. Прикованная к месту изумлением, она опасливо замерла в дверном проеме; на лице у нее жили лишь глаза цвета дождливого дня, они перебегали с предмета на предмет, словно в поисках пути для бегства.