О запахе страха и чемодане конфет




 

«Я уходила на фронт… Стоял прекрасный день. Светлый воздух и мелкий‑мелкий дождичек. Так красиво! Вышла утром, стою: неужели я больше сюда не вернусь? Не увижу наш сад… Нашу улицу… Мама плакала, схватит меня и не отпускает. Я уже пойду, она догонит, обнимет и не пускает…»

 

Ольга Митрофановна Ружницкая, медсестра

 

«Умирать… Умирать я не боялась. Молодость, наверное, или еще что‑то… Вокруг смерть, всегда смерть рядом, а я о ней не думала. Мы о ней не говорили. Она кружила‑кружила где‑то близко, но все – мимо. Один раз ночью разведку боем на участке нашего полка вела целая рота. К рассвету она отошла, а с нейтральной полосы послышался стон. Остался раненый. “Не ходи, убьют, – не пускали меня бойцы, – видишь, уже светает”.

Не послушалась, поползла. Нашла раненого, тащила его восемь часов, привязав ремнем за руку. Приволокла живого. Командир узнал, объявил сгоряча пять суток ареста за самовольную отлучку. А заместитель командира полка отреагировал по‑другому: “Заслуживает награды”.

В девятнадцать лет у меня была медаль “За отвагу”. В девятнадцать лет поседела. В девятнадцать лет в последнем бою были прострелены оба легких, вторая пуля прошла между двух позвонков. Парализовало ноги… И меня посчитали убитой…

В девятнадцать лет… У меня внучка сейчас такая. Смотрю на нее – и не верю. Дите!

Когда я приехала домой с фронта, сестра показала мне похоронку… Меня похоронили…»

 

Надежда Васильевна Анисимова, санинструктор пулеметной роты

 

«Маму свою я не помню… В памяти остались только смутные тени… Очертания… То ли ее лица, то ли ее фигуры, когда она наклонялась надо мной. Была близко. Так мне потом казалось. Когда мамы не стало, мне было три года. Отец служил на Дальнем Востоке, кадровый военный. Научил меня кататься на лошади. Это было самое сильное впечатление детства. Отец не хотел, чтобы я выросла кисейной барышней. В Ленинграде – там я себя помню с пяти лет – жила с тетей. А тетя моя в русско‑японскую войну была сестрой милосердия. Я ее любила, как маму…

Какая я была в детстве? На спор прыгала со второго этажа школы. Любила футбол, всегда вратарем у мальчишек. Началась финская война, без конца убегала на финскую войну. А в сорок первом как раз окончила семь классов и успела отдать документы в техникум. Тетя плачет: “Война!”, а я обрадовалась, что пойду на фронт, буду воевать. Откуда я знала, что такое кровь?

Сформировалась первая гвардейская дивизия народного ополчения, и нас, несколько девчонок, взяли в медсанбат.

Позвонила тете:

– Ухожу на фронт.

На другом конце провода мне ответили:

– Марш домой! Обед уже простыл.

Я повесила трубку. Потом мне ее было жалко, безумно жалко. Началась блокада города, страшная ленинградская блокада, когда город наполовину вымер, а она осталась одна. Старенькая.

Помню, отпустили меня в увольнение. Прежде чем пойти к тете, я зашла в магазин. До войны страшно любила конфеты. Говорю:

– Дайте мне конфет.

Продавщица смотрит на меня, как на сумасшедшую. Я не понимала: что такое – карточки, что такое – блокада? Все люди в очереди повернулись ко мне, а у меня винтовка больше, чем я. Когда нам их выдали, я посмотрела и думаю: “Когда я дорасту до этой винтовки?”. И все вдруг стали просить, вся очередь:

– Дайте ей конфет. Вырежьте у нас талоны.

И мне дали.

На улице собирали помощь фронту. Прямо на площади на столах лежали большие подносы, люди шли и снимали, кто перстень золотой, кто серьги. Часы несли, деньги… Никто ничего не записывал, никто не расписывался. Женщины снимали с рук кольца обручальные…

Эти картины в моей памяти…

И был знаменитый сталинский приказ за номером двести двадцать семь – “Ни шагу назад!”. Повернешь назад – расстрел! Расстрел – на месте. Или – под трибунал и в специально созданные штрафные батальоны. Тех, кто туда попадал, называли смертниками. А вышедших из окружения и бежавших из плена – в фильтрационные лагеря. Сзади за нами шли заградотряды… Свои стреляли в своих…

Эти картины в моей памяти…

Обычная поляна… Мокро, грязно после дождя. Стоит на коленях молодой солдат. В очках, они без конца у него падают почему‑то, он их поднимает. После дождя… Интеллигентный ленинградский мальчик. Трехлинейку у него уже забрали. Нас всех выстроили. Везде лужи… Мы… Слышим, как он просит… Он клянется… Умоляет, чтобы его не расстреливали, дома у него одна мама. Начинает плакать. И тут же его – прямо в лоб. Из пистолета. Показательный расстрел – с любым так будет, если дрогнет. Пусть даже на одну минуту! На одну…

Этот приказ сразу сделал из меня взрослую. Об этом нельзя было… Долго не вспоминали… Да, мы победили, но какой ценой! Какой страшной ценой?!

Не спали мы сутками – столько было раненых. Однажды трое суток никто не спал. Меня послали с машиной раненых в госпиталь. Сдала раненых, назад машина ехала пустая, и я выспалась. Вернулась, как огурчик, а наши все с ног падают.

Встречаю комиссара:

– Товарищ комиссар, мне стыдно.

– Что такое?

– Я спала.

– Где?

Рассказываю ему, как отвозила раненых, назад ехала пустая и выспалась.

– Ну и что? Молодец! Пусть хоть один человек будет нормальный, а то все засыпают на ходу.

А мне было стыдно. И с такой совестью мы жили всю войну.

В медсанбате ко мне хорошо относились, но я хотела быть разведчицей. Сказала, что убегу на передовую, если меня не отпустят. Хотели из комсомола за это исключить, за то, что не подчиняюсь военному уставу. Но все равно я удрала…

Первая медаль “За отвагу”…

Начался бой. Огонь шквальный. Солдаты залегли. Команда: “Вперед! За Родину!”, а они лежат. Опять команда, опять лежат. Я сняла шапку, чтобы видели: девчонка поднялась… И они все встали, и мы пошли в бой…

Вручили мне медаль, и в тот же день мы пошли на задание. И у меня впервые в жизни случилось… Наше… Женское… Увидела я у себя кровь, как заору:

– Меня ранило…

В разведке с нами был фельдшер, уже пожилой мужчина. Он ко мне:

– Куда ранило?

– Не знаю куда… Но кровь…

Мне он, как отец, все рассказал…

Я ходила в разведку после войны лет пятнадцать. Каждую ночь. И сны такие: то у меня автомат отказал, то нас окружили. Просыпаешься – зубы скрипят. Вспоминаешь – где ты? Там или здесь?

Кончилась война, у меня было три желания: первое – наконец я не буду ползать на животе, а стану ездить на троллейбусе, второе – купить и съесть целый белый батон, третье – выспаться в белой постели и чтобы простыни хрустели. Белые простыни…»

 

Альбина Александровна Гантимурова, старший сержант, разведчица

 

«Жду второго ребенка… У меня сыну – два года, и я беременная. Тут – война. И муж на фронте. Я поехала к своим родителям и сделала… Ну, вы понимаете? Аборт… Хотя это тогда запрещалось… Как рожать? Кругом слезы… Война! Как рожать среди смерти?

Окончила курсы шифровальщиц, отправили на фронт. Хотела отомстить за своего ребеночка, за то, что я его не родила. Мою девочку… Должна была родиться девочка…

Просилась на передовую. Оставили в штабе…»

 

Любовь Аркадьевна Чарная, младший лейтенант, шифровальщица

 

«Уходили из города… Все уходили… В полдень двадцать восьмого июня сорок первого года мы, студенты Смоленского пединститута, тоже собрались во дворе типографии. Сбор был недолгим. Вышли из города по старой Смоленской дороге в направлении города Красное. Соблюдая осторожность, двигались отдельными группами. К концу дня жара спала, идти стало легче, пошли быстрее, не оглядываясь. Оглядываться боялись… Остановились на привал, и только тогда взглянули на восток. Весь горизонт был охвачен багровым заревом, с расстояния сорока километров казалось, что оно заняло все небо. Ясно стало, что не десять и не сто домов горят. Горит весь Смоленск…

Было у меня новое, такое воздушное платье с оборочками. Нравилось оно Вере, моей подружке. Несколько раз она его примеряла. Я обещала подарить его ей на свадьбу. Замуж она собиралась. И парень у нее был хороший.

А тут вдруг война. Уходим на окопы. Вещи свои в общежитии сдаем коменданту. А как же платье? “Возьми, Вера”, – говорила я, когда мы уходили из города.

Не взяла. Мол, как и обещала, подаришь на свадьбу. Сгорело в том зареве платье.

Все время мы теперь шли и оборачивались. Казалось, что нам печет в спину. Всю ночь не останавливались, а с рассветом вышли на работу. Рыть противотанковые рвы. Семь метров отвесная стена и три с половиной метра вглубь. Копаю, а лопата огнем горит, песок кажется красным. Стоит перед глазами наш дом с цветами и сиренью… Белой сиренью…

Жили мы в шалашах на заливном лугу между двух рек. Жара и сырость. Комаров тьма. Перед сном выкурим их из шалашей, а с рассветом все равно просачиваются, спокойно не поспишь.

Увезли меня оттуда в санчасть. Там на полу вповал мы лежали, Много нас тогда заболело. Температура высокая. Озноб. Лежу – плачу. Открылась дверь в палату, доктор с порога (дальше и пройти нельзя было, матрацы вплотную лежали) говорит: “Иванова, плазмодий в крови”. Это у меня, значит. Она не знала, что для меня страха большего не было, чем этот плазмодий, с того раза, как я о нем в учебнике еще в шестом классе прочитала. А тут репродуктор заиграл: “Вставай, страна огромная…”. Впервые я тогда услышала эту песню. “Вот выздоровлю, – думаю, – и сразу уйду на фронт”.

Привезли меня в Козловку – недалеко от Рославля, выгрузили на лавку, сижу, держусь изо всех сил, чтобы не упасть, слышу будто во сне:

– Эта?

– Да, – сказал фельдшер.

– Ведите в столовую. Сначала накормите.

И вот я в кровати. Вы можете понять, что это такое, не на земле у костра, не в плащ‑палатке под деревом, а в госпитале, в тепле. На простыне. Семь дней я не просыпалась. Рассказывали: сестры будили и кормили меня, а я не помню. А когда через семь дней проснулась сама, пришел врач, осмотрел и сказал:

– Организм крепкий, справится.

И я опять провалилась в сон.

…На фронте сразу попала со своей частью в окружение. Норма питания – два сухаря в день. Хоронить убитых не хватало времени, их просто засыпали песком. Лицо закрывали пилоткой… “Если выживем, – сказал командир, – отправлю тебя в тыл. Я раньше думал, что женщина здесь и двух дней не выдержит. Как представлю свою жену…” Я расплакалась от обиды, для меня это было хуже смерти – сидеть в такое время в тылу. Умом и сердцем я выдерживала, я не выдерживала физически. Физические нагрузки… Помню, как таскали снаряды на себе, таскали орудия по грязи, особенно на Украине, такая тяжелая земля после дождя или весной, она как тесто. Даже вот выкопать братскую могилу и похоронить товарищей, когда мы все трое суток не спали… даже это тяжело. Уже не плакали, чтобы плакать тоже нужны силы, а хотелось спать. Спать и спать.

На посту я ходила без остановки взад‑вперед и стихи вслух читала. Другие девчонки песни пели, чтобы не упасть и не заснуть…»

 

Валентина Павловна Максимчук, зенитчица

 

«Вывозили раненых из Минска… Я шла на высоких каблуках, стеснялась, что малая ростом. Каблук один сломался, а тут кричат: “Десант!”. И я босиком бегу, а туфли в руке, жалко, очень красивые туфли.

Когда нас окружили и видим, что не вырвемся, то мы с санитаркой Дашей поднялись из канавы, уже не прячемся, стоим во весь рост: пусть лучше головы снарядом сорвет, чем они возьмут нас в плен, будут издеваться. Раненые, кто мог встать, тоже встали…

Когда я увидела первого фашистского солдата, я не смогла слово выговорить, у меня отнялась речь. А они идут молодые, веселые и улыбаются. И где бы они ни остановились, где бы ни увидели колонку или колодец, начинали мыться. Рукава у них всегда закатаны. Моются, моются… Кровь вокруг, крики, а они моются, моются… И такая ненависть поднималась… Я пришла домой, я две блузки поменяла. Так все внутри протестовало против того, что они здесь. Я не могла спать ночами. Ка‑а‑а‑ак?! А соседку нашу, тетю Клаву, парализовало, когда она увидела, что они ходят по нашей земле. В ее доме… Она скоро умерла, потому что не могла это перенести…»

 

Мария Васильевна Жлоба, подпольщица

 

«Немцы въехали в деревню… На больших черных мотоциклах… Я глядела на них во все глаза: они были молодые, веселые. Все время смеялись. Они хохотали! Сердце останавливалось, что они здесь, на твоей земле, и еще смеются.

Я только мечтала отомстить. Воображала, как погибну, и обо мне напишут книгу. Останется мое имя. Это были мои мечты…

В сорок третьем году родила дочку… Это уже мы с мужем пришли в лес к партизанам. На болоте родила, в стогу сена. Пеленочки на себе сушила, положу за пазуху, согрею и опять пеленаю. Вокруг все горело, жгли деревни вместе с людьми. В школы сгоняли, в церкви… Обливали керосином… У меня моя пятилетняя племянница – она слушала наши разговоры – спросила: “Тетя Маня, когда я сгорю, что от меня останется? Только ботики…”. Вот о чем наши дети нас спрашивали…

Я сама огарки собирала… Собирала своей подруге семью… Косточки в золе находили, и где остался кусочек одежды, хоть окраечек какой, узнавали, кто это. Каждый своего искал. Подняла я один кусочек, подруга говорит: “Мамина кофта…”. И упала. Кто в простынку, кто в наволочку косточки собирал. Что принесли. Мы с подругой – в сумочку, и полсумочки не набрали. В могилку общую все складывали. Все черное, только косточки белые. И костная зола… Я ее уже узнавала… Она – белая‑белюсенькая…

После этого куда бы меня не посылали, я не боялась. Ребеночек у меня был маленький, в три месяца я его уже на задание брала. Комиссар меня отправлял, а сам плакал… Медикаменты из города приносила, бинты, сыворотку… Между ручек и между ножек положу, пеленочками перевяжу и несу. В лесу раненые умирают. Надо идти. Надо! Никто другой не мог пройти, не мог пробраться, везде немецкие и полицейские посты, одна я проходила. С ребеночком. Он у меня в пеленочках…

Теперь признаться страшно… Ох, тяжело! Чтобы была температура, ребеночек плакал, солью его натирала. Он тогда красный весь, по нем сыпь пойдет, он кричит, из кожи лезет. Остановят у поста: “Тиф, пан… Тиф…”. Они гонят, чтобы скорее уходила: “Вэк! Вэк!”. И солью натирала, и чесночок клала. А дитятко маленькое, я его еще грудью кормила.

Как пройдем посты, войду в лес, плачу‑плачу. Кричу! Так дитятко жалко. А через день‑два опять иду…»

 

Мария Тимофеевна Савицкая‑Радюкевич, партизанская связная

 

«Узнала ненависть… Впервые узнала это чувство… Как они могут ходить по нашей земле! Кто они такие? У меня поднималась температура от этих сцен. Почему они тут?

Пройдет колонна военнопленных, и сотни трупов оставались на дороге… Сотни… Тех, кто падал без сил, их тут же пристреливали. Их гнали, как скот. По мертвым уже не голосили. Не успевали хоронить – столько их было. Они долго лежали на земле… Живые жили с мертвыми…

Встретила сводную сестру. Их деревню сожгли.

У нее было трое сыновей, всех уже нет. И дом сожгли, и детей сожгли. Она сядет на землю и качается из стороны в сторону, качает свою беду. Поднимется – и не знает, куда идти. К кому?

Мы ушли в лес все: папа, братья и я. Никто нас не агитировал, не заставлял, мы – сами. Мама осталась только с коровой…»

 

Елена Федоровна Ковалевская, партизанка

 

«Я даже не задумывалась… У меня была специальность, нужная фронту. И я ни секунды не размышляла и не колебалась. Вообще я мало тогда встречала людей, которые хотели пересидеть это время. Переждать. Одну помню… Молодую женщину, нашу соседку… Она мне честно призналась: “Я люблю жизнь. Я хочу пудриться и краситься, я не хочу умирать”. Больше таких не видела. Может быть, они молчали, таились. Не знаю, что вам ответить…

Помню, что вынесла цветы из своей комнаты и попросила соседей:

– Поливайте, пожалуйста. Я скоро вернусь.

А вернулась через четыре года…

Девчонки, которые оставались дома, нам завидовали, а женщины плакали. Одна из девушек, которая ехала со мной, стоит, все плачут, а она нет. Потом взяла и помочила водой себе глаза. Раз‑другой. Носовым платочком. А то, мол, неудобно, все плачут. Разве мы понимали, что такое война? Молодые… Это теперь я просыпаюсь ночью от страха, когда мне приснится, что я на войне… Самолет летит, мой самолет, набирает высоту и… падает… Я понимаю, что я падаю. Последние минуты… И так страшно, пока не проснешься, пока этот сон не улетучится. Старый человек боится смерти, а молодой смеется. Он – бессмертный! Я не верила, что умру…»

 

Анна Семеновна Дубровина‑Чекунова, гвардии старший лейтенант, летчица

 

«Окончила медучилище… Приехала домой, у меня болел отец. И тут – война. Запомнила, что было утро… Я узнала эту страшную новость утром… Еще роса на листве деревьев не высохла, а уже сказали – война! И вот эта роса, которую я вдруг увидела на траве и деревьях, так ясно увидела – мне и на фронте вспоминалась. Природа находилась в контрасте с тем, что происходило с людьми. Ярко светило солнце… Расцвели ромашки, мои любимые, их было видимо‑невидимо в лугах…

Помню, прячемся где‑то в пшенице, день солнечный. Автоматы немецкие та‑та‑та‑та – и тишина. Только слышишь, как пшеница шумит. Опять немецкие автоматы та‑та‑та‑та… И думаешь: услышишь ли ты когда‑нибудь еще, как пшеница шумит? Этот шум…»

 

Мария Афанасьевна Гарачук, военфельдшер

 

«Эвакуировали нас с мамой в тыл… В Саратов… Где‑то за три месяца выучилась там на токаря. По двенадцать часов стояли у станков. Голодали. В мыслях одно – попасть на фронт. Там питание какое‑никакое. Будут сухари и сладкий чай. Дадут масло. От кого мы это услышали, не помню. Может, от раненых на станции? Спасались от голода, ну и, ясно дело, были комсомолки. Пошли с подружкой в военкомат, но не признались там, что работаем на заводе. Тогда бы нас не взяли. А так записали.

Направили в Рязанское пехотное училище. Выпустили оттуда командирами пулеметных отделений. Пулемет тяжелый, на себе его тащишь. Как лошадь. Ночь. Стоишь на посту и ловишь каждый звук. Как рысь. Каждый шорох сторожишь… На войне, как говорится, ты наполовину человек, а наполовину зверь. Это так… Другим способом не выжить. Если будешь только человек – не уцелеешь. Башку снесет! На войне надо что‑то о себе вспомнить. Что‑то такое… Вспомнить что‑то из того, когда человек еще был не совсем человек… Я не сильно ученая, простой бухгалтер, но это я знаю.

До Варшавы дошла… И все пешочком, пехота, как говорится, пролетариат войны. На брюхе ползли… Не спрашивайте больше меня… Не люблю я книг о войне. О героях… Шли мы больные, кашляющие, не выспавшиеся, грязные, плохо одетые. Часто голодные… Но победили!»

 

Любовь Ивановна Любчик, командир взвода автоматчиков

 

«Мой отец, я знала, убит… Брат погиб. И погибнуть или не погибнуть – уже не имело для меня значения. Жалко было только нашу маму. Из красавицы она мгновенно превратилась в старую женщину, очень обиженную на судьбу, она не могла жить без папы.

– Зачем ты идешь на войну? – спросила она.

– Отомстить за папу.

– Папа бы не перенес, когда бы увидел тебя с винтовкой.

А папа мне в детстве косички заплетал. Банты завязывал. Он и сам любил красивую одежду больше, чем мама.

Служила я в части телефонисткой. Больше всего запомнила, как командир кричал в трубку: “Пополнение! Прошу пополнение! Требую пополнение!”. И так каждый день…»

 

Ульяна Осиповна Немзер, сержант, телефонистка

 

«Я – не героиня… Я была красивая девочка, меня в детстве баловали…

Пришла война… Умирать было неохота. Стрелять страшно, я никогда не думала, что буду стрелять. Ой, что вы! Я темноты боялась, густого леса. Конечно, зверей боялась… Ой… Не представляла, как это можно встретиться с волком или диким кабаном. Даже собак с детства боялась, маленькую меня укусила большая овчарка, и я их боялась. Ой, что вы! Такая я… А всему в партизанах научилась… Стрелять научилась – из винтовки, пистолета и пулемета. И сейчас, если надо, покажу. Вспомню. Нас даже учили, как действовать, если нет никакого другого оружия, кроме ножа или лопаты. Темноты перестала бояться. И зверей… Но змею обойду, к змеям не привыкла. По ночам в лесу часто выли волчицы. А мы сидели в своих землянках – и ничего. Волки злые, голодные. У нас были такие маленькие землянки, как норы. Лес наш дом. Партизанский дом. Ой, что вы! Я стала бояться леса после войны… Я сейчас никогда не езжу в лес…

Но всю войну думала, что могла бы просидеть дома, возле мамы. Моей красивой мамы, мама была очень красивая. Ой, что вы! Я бы не решилась… Сама – нет. Не решилась… Но… Нам сказали… Город взяли немцы, и я узнала, что я – еврейка. А до войны мы все жили дружно: русские, татары, немцы, евреи… Были одинаковые. Ой, что вы! Даже я не слышала этого слова “жиды”, потому что жила с папой, мамой и книгами. Мы стали прокаженными, нас отовсюду гнали. Боялись нас. Даже некоторые наши знакомые не здоровались. Их дети не здоровались. А соседи нам говорили: “Оставьте все свои вещи, они все равно вам уже не нужны”. До войны мы с ними дружили. Дядя Володя, тетя Аня… Что вы!

Маму застрелили… Случилось это за несколько дней до того, как мы должны были переселиться в гетто. Везде по городу висели приказы: евреям не разрешается – ходить по тротуарам, стричься в парикмахерской, покупать что‑либо в магазине… Нельзя смеяться, нельзя петь… Ой, что вы! Мама к этому еще не привыкла, она всегда была рассеянная. Наверное, не поверила… Может, она зашла в магазин? Ей что‑нибудь грубое сказали, и она засмеялась. Как красивая женщина… До войны она пела в филармонии, ее все любили. Ой, что вы! Я представляю… Если бы она не была такая красивая… Наша мама… Была бы она со мной или с папой… Я все время об этом думаю… Чужие люди принесли нам ее ночью, принесли мертвую. Уже без пальто и ботинок. Это был кошмар. Ужасная ночь! Ужасная! Пальто и ботинки кто‑то снял. Снял золотое обручальное кольцо. Папин подарок…

В гетто у нас не было дома, нам достался чердак в чужом доме. Папа взял скрипку, самая дорогая наша довоенная вещь, папа хотел ее продать. У меня была тяжелая ангина. Я лежала… Лежала с высокой температурой и не могла разговаривать. Папа хотел купить каких‑нибудь продуктов, он боялся, что я умру. Умру без мамы… Без маминых слов, без маминых рук. Я, такая балованная… Любимая… Ждала я его три дня, пока знакомые не передали, что папу убили… Сказали, что из‑за скрипки… Не знаю, была ли она дорогая, папа, уходя, сказал: “Хорошо, если дадут банку меда и кусок масла”. Ой, что вы! Я – без мамы… Без папы…

Пошла искать папу… Хотела найти его хотя бы мертвого, чтобы мы были вдвоем. Была я светлая, а не черная, светлые волосы, брови, и меня в городе никто не тронул. Я пришла на базар… И встретила там папиного друга, он уже жил в деревне, у своих родителей. Тоже музыкант, как и мой папа. Дядя Володя. Я все ему рассказала… Он посадил меня на телегу, накрыл кожухом. На телеге пищали поросята, кудахтали куры, ехали мы долго. Ой, что вы! До вечера ехали. Я спала, просыпалась…

Так попала к партизанам…»

 

Анна Иосифовна Струмилина, партизанка

 

«Был парад… Наш партизанский отряд соединился с частями Красной Армии, и после парада нам сказали, чтобы сдали оружие и шли восстанавливать город. А у нас не укладывалось в сознании: как это – еще идет война, еще только одна Белоруссия освобождена, а мы должны отдать оружие. Каждая из нас хотела идти воевать дальше. И мы пришли в военкомат, все наши девчонки… Я сказала, что я медсестра и прошу отправить меня на фронт. Мне пообещали: “Хорошо, мы вас возьмем на учет, и если вы потребуетесь, то вызовем. А пока идите и работайте”.

Жду. Не вызывают. Снова иду в военкомат… Много раз… И наконец мне откровенно сказали, что нет такой надобности, уже достаточно медицинских сестер. Надо вот кирпичи в Минске разобрать… Город в руинах… Какие у нас были девчонки, спрашиваете? У нас была Чернова, уже беременная, она несла мину на боку, где рядом билось сердце будущего ребенка. Вот и разбирайтесь с этим, что это были за люди. Нам зачем в этом разбираться, мы такими были. Нас воспитали, что Родина и мы – это одно и то же. Или другая моя подруга, она водила по городу свою девочку, а у той под платьицем тело было обернуто листовками, и она поднимала ручки и жаловалась: “Мама, мне жарко. Мама, мне жарко”. А на улицах везде немцы. Полицаи. Немца еще можно обмануть, а полицая трудно. Он – свой, он твою жизнь знает, твое нутро. Твои мысли.

И даже вот дети… Их мы забрали к себе в отряд, но это же дети. Как спасти? Решили отправить за линию фронта, так они из детприемников бежали на фронт. Их ловили в поездах, по дорогам. Они опять вырывались, и опять на фронт.

История еще сотни лет будет разбираться: что это такое? Что это были за люди? Откуда? Вы представляете: беременная идет с миной… Ну, ждала же она ребенка… Любила, хотела жить. И конечно, боялась. Но она шла… Не ради Сталина шла, а ради своих детей. Их будущей жизни. Она не хотела жить на коленях. Покориться врагу… Может быть, мы были слепые, и даже не буду отрицать, многого мы тогда не знали и не понимали, но мы были слепые и чистые одновременно. Мы были из двух частей, из двух жизней. Вы должны это понять…»

 

Вера Сергеевна Романовская, партизанская медсестра

 

«Начиналось лето… Я окончила медучилище. Получила диплом. Война! Сразу вызвали в военкомат и приказ: “Вот вам два часа времени. Соберитесь. Отправляем на фронт”. Я сложила все в один маленький чемоданчик.

– Что вы взяли с собой на войну?

– Конфеты.

– Как?

– Целый чемодан конфет. Мне там, в той деревне, куда меня после училища распределили, дали подъемные. Деньги были, и я на все эти деньги купила целый чемодан шоколадных конфет. Я знала, что на войне деньги мне не понадобятся. А наверх положила фотографию курса, где все мои девочки. Пришла в военкомат. Военком спрашивает: “Куда вас направить?”. Я ему говорю: “А подруга моя куда пойдет?”. Мы с ней вместе в Ленинградскую область приехали, она работала в соседней деревне за пятнадцать километров. Он смеется: “Она точно так же спросила”. Взял мой чемодан, чтобы поднести к полуторке, которая везла нас к станции: “Что у вас там такое тяжелое?” – “Конфеты. Целый чемодан”. Он замолчал. Перестал улыбаться. Я видела, что ему не по себе, даже как‑то стыдно. Это был немолодой человек… Он знал, куда меня провожает…»

 

Мария Васильевна Тихомирова, фельдшер

 

«Моя судьба сразу решилась…

В военкомате висело объявление: “Нужны шоферы”. И я окончила курсы шоферов… Шестимесячные… Даже не обратили внимания на то, что я учительница (до войны в педтехникуме училась). Кому в войну нужны учителя? Нужны солдаты. Нас много девочек было, целый автобат.

Однажды на учениях… Я не могу это без слез почему‑то вспоминать… Была весна. Мы отстрелялись и шли назад. И я нарвала фиалок. Маленький такой букетик. Нарвала и привязала его к штыку. Так и иду.

Возвратились в лагерь. Командир построил всех и вызывает меня. Я выхожу… И забыла, что у меня фиалки на винтовке. А он меня начал ругать: “Солдат должен быть солдат, а не сборщик цветов”. Ему было непонятно, как это в такой обстановке можно о цветах думать. Мужчине было непонятно… Но я фиалки не выбросила. Я их тихонько сняла и в карман засунула. Мне за эти фиалки дали три наряда вне очереди…

Другой раз стою на посту. В два часа ночи пришли меня сменять, а я отказалась. Отправила сменщика спать: “Ты днем постоишь, а я сейчас”. Согласна была простоять всю ночь, до рассвета, лишь бы послушать птиц. Только ночью что‑то напоминало прежнюю жизнь. Мирную.

Когда мы уходили на фронт, шли по улице, люди стояли стеной: женщины, старики, дети. И все плакали: “Девчонки идут на фронт”. Нас шел целый батальон девушек.

Я – за рулем… Собираем после боя убитых, они по полю разбросаны. Все молодые. Мальчики. И вдруг – девушка лежит. Убитая девушка… Тут все замолкают…»

 

Тамара Илларионовна Давидович, сержант, шофер

 

«Как я собиралась на фронт… Вы не поверите… Думала, что ненадолго. Скоро врага победим! Взяла одну юбку, притом любимую, две пары носков и одни туфли. Из Воронежа мы отступали, но я помню, как мы забежали в магазин, и я купила там себе еще одни туфли на высоких каблуках. Вот помню, что отступаем, все черное, дымное (но магазин открыт – чудо!), и мне почему‑то захотелось купить туфли. Как сейчас помню, такие изящные туфельки… И духи еще купила…

Трудно сразу отказаться от жизни, которая до этого была. Не только сердце, а весь организм сопротивлялся. Помню, что радостная выбежала из магазина с этими туфельками. Вдохновенная. А везде дым… Грохот… Я уже была на войне, но о войне еще думать не хотела. Не верила.

А вокруг все гремело…»

 

Вера Иосифовна Хорева, военный хирург

 

 

О быте и бытии

 

«Мечтали… Хотели воевать…

Разместили нас в вагоне, и начались занятия. Все было не таким, как нам представлялось дома. Надо было рано вставать, и весь день ты на бегу. А в нас еще жила прежняя жизнь. Мы возмущались, когда командир отделения, младший сержант Гуляев, имевший четырехклассное образование, учил нас уставу и произносил неправильно отдельные слова. Нам казалось: чему он может научить? А он учил нас, как не погибнуть…

После карантина, перед принятием присяги, старшина привез обмундирование: шинели, пилотки, гимнастерки, юбки, вместо комбинации – из бязи пошитые по‑мужски две рубахи с рукавами, вместо обмоток – чулки и американские тяжелые ботинки с металлическими подковами во весь каблук и на носках. В роте по своему росту и комплекции я оказалась самой маленькой, рост сто пятьдесят три сантиметра, обувь тридцать пятого размера и, естественно, военной промышленностью такие мизерные размеры не шились, а уж тем более Америка нам их не поставляла. Мне достались ботинки сорок второго размера, надевала и снимала их, не расшнуровывая, и такие они тяжелые, что я ходила, волоча ноги по земле. От моего строевого шага по каменной мостовой высекались искры, и ходьба была похожа на что угодно, кроме строевого шага. Жутко вспомнить, каким кошмарным был первый марш. Я готова была совершить подвиг, но не готова была вместо тридцать пятого носить сорок второй размер. Это так тяжело и так некрасиво! Так некрасиво!

Командир увидел, как я иду, вызвал из строя:

– Смирнова, как ты ходишь строевым? Что, тебя не учили? Почему ты не поднимаешь ноги? Объявляю три наряда вне очереди…

Я ответила:

– Есть, товарищ старший лейтенант, три наряда вне очереди! – повернулась, чтобы идти, и упала. Выпала из ботинок… Ноги были в кровь стерты….

Тогда и выяснилось, что ходить я уже не могла. Ротному сапожнику Паршину дали приказ сшить мне сапоги из старой плащ‑палатки, тридцать пятого размера…»

 

Нонна Александровна Смирнова, рядовая, зенитчица

 

«А сколько было смешного…

Дисциплина, уставы, знаки различия – вся эта военная премудрость не давалась сразу. Стоим, охраняем самолеты. А в уставе говорится, что если кто идет, надо останавливать: “Стой, кто идет?”. Подружка моя увидела командира полка и кричит: “Стойте, кто идет? Вы меня извините, но я буду стрелять!”. Вообразите это себе. Она кричит: “Вы меня извините, но я буду стрелять!”. Вы меня извините… Ха‑ха‑ха…»

 

Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик

 

«Девушки приехали в училище с длинными косами… С прическами… У меня тоже косы вокруг головы… А как их промыть? Сушить где? Вы их только помыли, а тревога, вам надо бежать. Наш командир Марина Раскова велела всем косы состричь. Девчонки стригли и плакали. А Лиля Литвяк, впоследствии прославленная летчица, никак не хотела со своей косой расстаться.

Я иду к Расковой:

– Товарищ командир, ваш приказ выполнен, только Литвяк отказалась.

Марина Раскова, несмотря на свою женскую мягкость, могла быть очень строгим командиром. Она меня отправила:

– Какой ты парторг, если не можешь добиться выполнения приказа! Кругом шагом марш!

Платья, туфельки на каблуках… Как нам жалко их, в мешочки позапрятывали. Днем в сапогах, а вечером хоть немножко в туфельках перед зеркалом. Раскова увидела – и через несколько дней приказ: всю женскую одежду отправить домой в посылках. Вот так! Зато новый самолет мы изучили за полгода вместо двух лет, как это положено в мирное время.

В первые дни тренировок погибло два экипажа. Поставили четыре гроба. Все три полка, все мы плакали навзрыд.

Выступила Раскова:

– Подруги, вытрите слезы. Это первые наши потери. Их будет много. Сожмите свое сердце в кулак…

Потом, на войне, хоронили без слез. Перестали плакать.

Летали на истребителях. Сама высота была страшной нагрузкой для всего женского организма, иногда живот прямо в позвоночник прижимало. А девочки наши летали и сбивали асов, да еще каких асов! Вот так! Знаете, когда мы шли, на нас мужчины смотрели с удивлением: летчицы идут. Они восхищались нами…»

 

Клавдия Ивановна Терехова, капитан авиации

 

«Осенью меня вызвали в военкомат… Принял военком и спрашивает: “Прыгать умеете?”. Я призналась, что боюсь. Долго он агитировал за десантные войска: красивая форма, шоколад каждый день. Но я с детства боялась высоты. “Хотите в зенитную артиллерию?” А очень я знаю, что это такое – зенитная артиллерия? Тогда он предлагает: “Давайте направим вас в партизанский отряд.” – “А как маме оттуда писать в Москву?” Он берет и пишет красным карандашом на моем направлении: “Степной фронт…”

В поезде влюбился в меня молодой капитан. Всю ночь в нашем вагоне простоял. Он уже был обожженный войной, несколько раз раненый. Смотрел‑смотрел на меня и говорит: “Верочка, только не опускайтесь, не становитесь грубой. Вы такая сейчас нежная. Я уже всего повидал!”. И дальше что‑то в таком духе, что, мол, трудно выйти чистым из войны. Из ада.

Месяц добирались мы с подругой до четвертой гвардейской армии Второго Украинского фронта. Наконец догнали. Главный хирург вышел на несколько минут, посмотрел на нас, завел в операционную: “Вот ваш операционный стол…”. Санитарные машины одна за другой подходят, машины большие, “студебеккеры”, раненые лежат на земле, на носилках. Мы спросили только: “Кого брать первыми?” – “Тех, кто молчит…” Через час я уже стояла за своим столом, оперировала. И пошло… Оперируешь сутками, после чуток подремлешь, быстренько протрешь глаза, умоешься – и опять за свой стол. И через два человека третий – мертвый. Не успевали всем помочь. Третий – мертвый…

На станции в Жмеринке попали под страшную бомбежку. Состав остановился, и мы побежали. Замполит наш, вчера ему вырезали аппендицит, а он сегодня уже бежал. Всю ночь просидели в лесу, а состав наш разнесло в щепки. Под утро на бреющем полете немецкие самолеты стали прочесывать лес. Куда денешься? В землю, как крот, не полезешь. Я обхватила березу и стою: “Ох, мама‑мамочка! Неужели я погибну? Выживу, буду самым счастливым человеком на свете”. Кому потом ни рассказывала, как за березу держалась, все смеялись. Ведь что было в меня попасть? Стою во весь рост, береза белая… Умора!

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: