Последнее время я все реже пишу стихи. Это обстоятельство меня очень беспокоит, учитывая, что предыдущие лет десять поэт исправно кормил во мне гражданина.
Чем же будет перебиваться поэт Иртеньев, лишившись кормильца-однофамильца? – задал я себе как-то тревожный вопрос и решил: воспоминаниями. Какие воспоминания публикуют охотнее всего? Естественно, о встречах со знаменитостями. К счастью, в моей жизни они были. Вот некоторые из них.
Две встречи с Евгением Александровичем Евтушенко навсегда запали в мою неокрепшую душу. Первая произошла в Москве лет семь назад во время книжной ярмарки. На стенде прогрессивной организации „Апрель“ среди произведений писателей-демократов была представлена трогательная ксерокопия газеты „Советский цирк“ с моими стихами. Книжек в ту пору у меня еще не было.
Помните строки из знаменитой дворовой песни: „Под вечер в этот порт ворвался теплоход в сиянии своих прожекторов“? Именно так в скромном апрелевском закутке возник Евгений Александрович Евтушенко.
Дав в течение нескольких минут ряд эксклюзивных интервью, он, не снижая темпа, приступил к осмотру экспозиции. Внезапно его взгляд остановился на ксерокопии. Видимо, мои бесхитростные строки задели какие-то струны в душе славного шестидесятника. Во всяком случае, он с чувством прочел стихотворение собравшимся, а затем, ласково потрепав меня по плечу, произнес несколько слов в мой адрес – в том смысле, что вот, мол, какая талантливая смена у нас подрастает. Но лиру, что характерно, не передал.
Второй раз мы встретились месяц спустя на заседании того же „Апреля“ в Большом зале ЦДЛ. Надышавшись воздухом свободы, я вышел малость перекурить. Внезапно тяжелая дверь резко отворилась и со всего размаху заехала мне по уху. Вслед за этим появился сам Евгений Александрович, напоминавший тот же теплоход, но на этот раз уже покидающий порт. Увидев скромного меня, потирающего ушибленное место, он, как воспитанный человек, собрался уже извиниться, но, видимо, узнав, внезапно передумал и произнес фразу, достойную олимпийца: „А нечего под дверью стоять!“ – после чего стремительно скрылся одновременно во всех направлениях.
|
С Андреем Вознесенским мы сталкивались неоднократно, но одна встреча запомнилась навек.
Увидев меня как-то в коридоре „Юности“, Андрей Андреевич широко улыбнулся и приветливо произнес:
„Такие люди и без охраны!“ – После чего приобнял за талию и живо поинтересовался: – Вы, случайно, не в Нью-Йорк летите?
– Нет, вроде бы, – смутился я.
Вознесенский чуть погрустнел, но тут же сообразил:
– А, так вы, наверно, в Копенгаген летите?
– И в Копенгаген не лечу, – чувствуя свою никчемность, повинился я.
– А куда же вы тогда летите? – удивился Андрей Андреевич.
– Да вроде пока никуда.
– Обязательно нужно куда-нибудь лететь, – наставительно заметил Вознесенский и в следующее мгновенье, превратившись в маленькую точку, растаял в небе весенней столицы.
Сводила меня жизнь и с третьим птенцом гнезда Хрущева – Василием Аксеновым. На излете перестройки, входя в редакцию все той же „Юности“, я столкнулся с выходящим оттуда Василием Павловичем. За полгода до этого, во время первого визита знаменитого изгнанника в преображенную Россию, я на одном из вечеров всучил ему номер „Юности“ со своей свежей подборкой.
|
– Василий Павлович, здравствуйте. Я Иртеньев. Помните, дарил вам журнал?
– Как не помнить, – радостно солгал демократичный кумир.
– Теперь вот хочу подарить книжку.
– Сделайте милость, – церемонно произнес Аксенов.
Я раскрыл свою неподъемную сумку, где, помимо книжек, имелся пакет белья из прачечной, десяток яиц, пара батонов хлеба, бутылка кефира, запустил туда руку – и похолодел. Поскольку вспомнил, что книжки, лежащие там, уже были подписаны. После редакции я как раз собирался зайти на почту и разослать их своим иногородним приятелям.
Отчетливо представил, как достаю из сумки одну книжку – извините, Василий Павлович, это не вам, вторую – пардон, опять не вам, третью – что за черт, и эта не вам. Ситуация, мягко говоря, идиотская. Проклиная свое тщеславие, вытащил наугад первую попавшуюся. Вообразите, единственную не подписанную!
– Подпишите, – строго сказал Василий Павлович, – непременно прочту.
Я подписал. Аксенов придирчиво перечитал надпись и, благосклонно кивнув мне, величественно побрел в далекий город Вашингтон (федеральный округ Коламбия).
Спустя год я оказался в Америке. Из Сан-Франциско позвонил профессору Эткинду, который накануне опубликовал в журнале „Время и мы“ мои стихи с весьма лестным предисловием, а к моменту моего приезда преподавал в университете маленького городка Юджин в штате Орегон.
– Как хорошо, что вы позвонили, – обрадовался Эткинд, – а мы тут как раз пару дней назад разговаривали с Аксеновым. Представляете, он так вас нахваливал!
|
Прошло еще месяца два. Лежу я у себя дома как-то ночью, не могу заснуть. От полной безнадеги включаю приемник, натыкаюсь на „Голос Америки“. Диктор объявляет программу. В самом конце должна состояться беседа Василия Аксенова и Игоря Губермана о современной иронической поэзии. Я даже приосанился. „Ну наконец-то, – думаю, – мир обо мне узнает“.
Прослушиваю всю программу. Захватывающая информация о повышении кредитных ставок. Феминистки за „круглым столом“. Жизненно необходимые сведения из истории мормонов. Веки постепенно тяжелеют. Наконец долгожданная беседа. Страшным усилием воли вырываюсь из объятий сна. Василий Павлович непринужденно общается с Игорем Мироновичем. Мелькают имена, цитаты, восторженные эпитеты. Обо мне ни звука. Остается секунд тридцать. Внезапно Аксенов хлопает себя по лбу:
– Да, чуть не забыл. Мне тут Эткинд рассказывал, есть в Москве один мальчонка, фамилию я, правда, забыл, но суть не в этом. Так вот, он написал замечательное четверостишие: „В здоровом теле – здоровый дух, на самом деле – одно из двух“. Скажите, лихо!
– Лихо, – согласился Губерман, и передача закончилась.
Заснуть неизвестным и проснуться знаменитым сможет любой дурак. Заснуть оплеванным и проснуться безымянным – по плечу не многим.
Впрочем, не буду кокетничать своей безызвестностью.
Одно время ко мне сильно благоволила программа „Взгляд“. В течение месяца они ухитрились выдать меня в эфир три раза. Тут-то я и понял, что значит настоящая слава.
Захожу как-то в туалет рядом с Белорусским вокзалом. Скромно стою. Мой сосед справа, занятый примерно тем же, время от времени любовно и как-то хитровато на меня поглядывает. Наконец, застегнувшись, он широким жестом протягивает мне шершавую ладонь, крепко пожимает руку и радостно сообщает: „Я вас узнал! Отличные стихи!“.
Вот так-то.
1995
Положение обязывает
В передней послышался длинный требовательный звонок, и я побежал открывать дверь.
– Слесаря вызывали? – без обиняков произнес он ставшую уже сакраментальной фразу.
– Вызывали, вызывали, – радостно подхватил я, искательно заглядывая ему в глаза. Он был одет в приталенное кожаное пальто, на голове у него была замшевая кепочка с большой декоративной пуговкой, в руках вишнёвого цвета кейс. Сбросив мне на руки пальто, он остался в тёмно-синем, дивного отлива велюровом пиджаке и в джинсах неизвестной мне фирмы, но, как видно, не из дешёвых.
– Что там у вас? – строго спросил он.
– Это… бачок, значит, течет… – начал было я, но он лёгким движением руки прервал поток моего красноречия. Затем, раскрыв кейс, в котором в операционном порядке был разложен блестящий, неотличимо похожий на хирургический инструмент, он достал оттуда тонкие резиновые перчатки, элегантно надел их и, повернувшись ко мне, отрывисто произнес:
– Проводите.
Я проводил его к месту работы, а сам пошел в комнату накрывать на стол. Я успел только достать из холодильника коньяк и порезать бисквит, как он уже показался из дверей. За его спиной торжествующе прошумел и тут же сам собой затих небольшой гигиенический водопад.
– Всё в порядке, – сказал он, – можете проверить.
Смущаясь, я протянул ему пять рублей. Слегка кивнув, он взял деньги и точным движением убрал их в бумажник.
– Прошу за стол, – сказал я, изо всех сил стараясь не выглядеть подобострастно.
Мы сели, я разлил коньяк по рюмкам. При взгляде на этикетку по лицу его пробежала еле заметная тень. Коньяк, конечно, был не из лучших.
– Извините, другого, к сожалению, нет.
– Пустяки.
– За ваш труд, – предложил я.
Мы чокнулись, выпили.
Лицо его на миг исказила гримаса. Я почувствовал себя совсем неловко.
– Может быть сигарету? – я протянул ему пачку „Стивенсона“, которую вот уже месяц прятал от дочери.
– Спасибо, я не курю сигарет. Предпочитаю это, – и он, сунув руку в карман, достал из инкрустированного футляра явно коллекционную трубку.
– Английская, из старого вереска, „три би“, – любовно произнес он.
Я протянул ему зажигалку, но он, посмотрев на циферблат своего „Ориента“, вдруг встал из-за стола:
– Извините, засиделся.
– А как же кофе? – растерялся я.
– Спасибо, не могу. Тайм из мани, – для большей доходчивости он пощёлкал пальцем по циферблату.
– Рад был познакомиться, – сказал он на прощание, влезая в подаваемое мной пальто. – В следующий раз звоните прямо домой, – добавил он, протягивая мне визитку.
Потом я ещё несколько раз встречал его на улице с неизменным вишневым кейсом. Каждый раз, отвечая на мое приветствие, он сдержанно кивал мне в ответ.
Последняя наша встреча произошла через год. В один из воскресных дней я возвращался из магазина. Проходя мимо пивной палатки, я почувствовал естественную в таких случаях жажду.
– Вы последний? – обратился я к стоящему впереди мужчине, демократично одетому в лиловую нейлоновую куртку отечественного пошива и традиционную кроличью шапку.
– Ну, я, – нехотя отозвался он, лениво поворачиваясь ко мне. Я не поверил своим глазам – передо мною был мой знакомец. Но что осталось от некогда покорившего моё воображение блистательного комильфо? Вместо неизменного кейса в его руке болтался невзрачный бидон, на стоптанные туфли волнами спадали замызганные брюки с бахромой. Под лиловой курткой при всём желании не угадывался знакомый мне велюровый пиджак.
– Здорово, земеля, – он хлопнул меня ладонью по плечу, – не узнал?
– Вообще-то узнал, – растерялся я, – но у вас такой непривычный вид… А где же ваше?..
– Кожан, что ли? Дома на вешалке, где ж ему быть? И пиджак там же, и джинсы эти, чтоб им. Всю неделю ходишь в этом сам не свой, как всё равно разведчик в тылу врага. Только и думаешь, как бы на ерунде какой не завалиться. Бычок там об стенку не затушить, мимо платка, не дай бог, не сморкнуться. Только в выходные и оденешься по-человечески.
– А зачем вы тогда это всё носите… пальто, джинсы? Это же кучу денег стоит.
– В том-то вся и загвоздка. Приди я к тебе домой вот так, как я сейчас перед тобой стою, дал бы ты мне больше рубля? Ни в жисть бы не дал. А так пятерку отвалил не задумываясь да ещё коньяк поставил. Это, правда, зря, потому что у меня от него только изжога, я, вообще-то, по два двадцать семь предпочитаю.
– А трубка? – ухватился я за последнюю соломинку.
– Что трубка? – не понял он. – А, трубка. Так я же объясняю тебе – выходной у меня сегодня, понял, выходной… – И, достав из пачки „беломорину“, воткнул её между крепкими прокуренными зубами.
Тир духа
Перефразируя Шекспира, можно без особой натяжки скаламбурить: „Весь мир есть тир, а люди в нём – мишени“. Но это сегодня, а во времена моего благословенного тинейджа, граждане стреляли организованно и чинно. Не палили как оглашённые абы где, а проделывали это исключительно в специально отведённых местах.
От дома, на углу Марксистского и Жевлюкова переулков, до ближайшего тира, находившегося в Ждановском парке, по прямой метров триста. Это расстояние я неизменно преодолевал бегом. „Куда так торопится этот интеллигентный мальчик со смышлёным выражением на хорошенькой мордашке? – ломали себе головы прохожие. – Быть может, он опаздывает на математическую олимпиаду? Или на занятия шахматного кружка? На концерт Имы Сумак, наконец?“. Наивные! Знали бы они, куда несла меня на своих трепещущих крыльях пионерская мечта. Вот уже, задевая облупившиеся поручни, я миную ворота парка, проношусь, овеваемый майским ветром, мимо районного стадиона, мимо доски Почета, где навеки застыли передовики забытых ныне производств, вот пробегаю мимо качелей-каруселей, мимо аттракциона с гордым названием „иммельман“, грубо именуемого в народе „Блохой“, а вот и приземистое, выкрашенное в маскировочную зеленую краску, сооружение, над дверью которого три заветные буквы. Здесь царит благородный полумрак. Над выщербленным деревянным прилавком, окованным по краям жестью, объявление „цена одного выстрела – 20 копеек“, рядом плакат „все ружья пристреляны под обрез“. С годами пришло знание, что есть в природе ружья и так называемого „центрального боя“. Шагах в десяти на ярко освещённом белом заднике… дальше перечисляю по порядку. В самом низу, то исчезая, то вновь появляясь, движутся по кругу гордый сохатый, мощный Топтыгин, серый разбойник волк, кургузый кабан, лисичка-сестричка, зайка-побегайка и странным образом затесавшийся в эту компашку лебедь. По этим попасть – плёвое дело. Дождался, когда очередной меньший брат сам въедет к тебе в прорезь прицела – и жми на спусковой крючок. Короче, для самых маленьких.
Выше уже для тех, кто понимает. Тут у каждой мишени сбоку на тонком стерженьке прикреплен чёрный кружок размером примерно со старый полтинник. Не такой вроде и маленький. Но это когда он лежит у тебя на ладони. Но не когда мушка рывками движется вокруг испещренной многочисленными (увы, не твоими) попаданиями бляшки. Здесь эклектично расположились рабочий с занесенным над земным шаром тяжким молотом, его антипод буржуй в цилиндре, угрожающе нависший над тем же шаром, но с мешком за плечами, ветряные мельницы, танки, броневики и пароход с неестественных размеров трубой. Тут же, по желанию тебе могут прикрепить взрослую бумажную мишень с концентрическими кругами, которую, если будет чем похвастаться, можно взять с собой. Под самым потолком расположились утки. Кружочки у них совсем крохотные, сколько себя помню, никогда мне в этой утиной охоте не везло. В левом верхнем углу – недостижимая цель, самолёт с кружком в булавочную головку. На моей памяти в него лишь однажды попал мрачный однорукий инвалид, видимо сводивший свои застарелые счёты с люфтваффе.
Ты протягиваешь сидящему за прилавком пожилому дядьке смятый в потном кулаке, оторванный от школьных завтраков рубль, высыпаешь рядом с собой пять тускло поблёскивающих пулек, переламываешь ствол, загоняешь пульку, отводишь ствол на место, упираешь в худое плечико отполированный приклад, прижимаешься к нему щекой, зажмуриваешь левый глаз и мускулистые советские ангелы под звуки райсоветовских труб несут тебя все выше и выше, туда, где на белом кудрявом облаке расположился всемогущий и грозный ДОСААФ.
Опубликовано в приложении „Вещь“ к журналу „Эксперт“, № 12(35), 2002
Разное
И. Иртеньев. О себе.
Родился я в Москве в 1947 году. Мои родители были так называемыми типичными представителями советской интеллигенции. Отец, Моисей Давыдович, – историк, мать, Ирина Павловна, по первому образованию также историк (вместе с отцом они перед войной окончили Московский историко-архивный институт), по второму – специалист по лечебной физкультуре. До начала 70-х жили в опять же типичной московской коммуналке в Марксистском переулке, чем мое знакомство с всесильным учением и ограничилось. Этого двухэтажного деревянного дома, фотография которого приведена на обложке, давно уже нет, как, впрочем, и патриархальной слободской Таганки. Сейчас это полновесный Центр, а когда я учился в первом классе, одна семья, притом еврейская, через два дома от нас, держала корову. Нет и родителей. Отец умер в 1980 году, мама – в 1995-м.
После окончания четвертой по счету школы нигде долго не задерживался, – покрутившись в какой-то конторе, поступил на заочное отделение Ленинградского института киноинженеров и почти одновременно пришел на телевидение механиком по обслуживанию киносъемочной техники. Работал в отделе хроники, за двадцать лет объездил всю страну, ни малейшей тяги к инженерству не испытывал, поэтому диплом так и не пригодился. Зато на шесть лет отодвинул действительную военную службу, каковую я мучительно проходил с 1972 по 1973 год в Забайкальском военном округе. Женился довольно рано, в двадцать один год. С Лорой Злобиной мы прожили четыре года легко и весело, а расставшись, сохранили добрые отношения на всю жизнь. Те же отношения сохранил и со второй женой, Соней Иртеньевой, хотя прожили мы значительно дольше и расставались, соответственно, куда тяжелей. Нашей дочке Яне сейчас девять лет, и сказать, что папу она она видит только по телевизору, было бы сильным преуменьшением. С третьей, и, надеюсь, последней, моей женой, известной, тщеславно отмечу, журналисткой Аллой Боссарт, мы вместе восемь лет, а Вера, которой сейчас уже семнадцать, стала мне второй дочкой.
Отец был большим любителем поэзии. Писал и сам, причем вполне складно, но, по природной скромности, не придавал этому серьезного значения, во всяком случае, никаких попыток напечататься не предпринимал, не считая нескольких публикаций во фронтовых газетах. Дома у нас имелась очень приличная поэтическая библиотека, многие книжки были с автографами. К пятнадцати годам я все это хозяйство перечитал по несколько раз, но странным образом избежал юношеской болезни стихописания, во всяком случае, ее наиболее тяжелой для окружающих лирической разновидности.
Писать начал в тридцать с небольшим, публиковаться – почти одновременно. Дебют состоялся в 1979 году. В еженедельнике „Литературная Россия“ в то время юмором заведовал блестящий автор знаменитого „Клуба 12 стульев“ „ЛГ“ Владимир Владин. Он и напечатал мой рассказик „Трансцендент в трамвае“, став, так сказать, крестным литературным отцом. Рассказы я писал до середины восьмидесятых параллельно со стихами, пока Андрей Кучаев, на чей семинар я ходил и чьим мнением дорожу до сих пор, мягко не объяснил мне, что стихи у меня получаются ловчей. В 1982 году я ушел с телевидения и пару лет проработал в газете „Московский комсомолец“, в отделе фельетонов у Льва Новоженова.
В середине восьмидесятых познакомился с группой поэтов схожего с моим направления – талантливейшей, но рано умершей Ниной Искренко, Евгением Бунимовичем, Юрием Арабовым, Владимиром Друком, Виктором Коркией, Дмитрием Александровичем Приговым, Андреем Туркиным (его сегодня тоже нет в живых), Тимуром Кибировым и другими широко известными сегодня литераторами. Все вместе мы создали, в пику тогдашнему Союзу писателей, наделавший немало шороху в перестроечные годы клуб „Поэзия“, который просуществовал до начала 90-х. Присущий мне общественный темперамент на этом не иссяк. Вот уже восемь лет я редактирую иронический журнал „Магазин“, учрежденный Михаилом Жванецким. На этом посту сменил прежнего главного редактора Семена Лившина, проживающего ныне в г. Сан-Диего, штат Калифорния. Журнал этот имеет мало общего с традиционными юмористическими органами. Это по-настоящему литературное, как утверждают недоброжелатели, снобистское, стильно оформленное издание, напечататься в котором для многих – вопрос престижа. Для нас же с моим другом, главным художником журнала Андреем Бильжо, это предмет гордости, способ самовыражения и бесперебойный источник головной боли.
Последние три года каждую неделю я появляюсь на экране в популярной программе „Итого“, куда пригласил меня другой мой друг, Витя Шендерович, придумав для меня мрачный образ „поэта-правдоруба“. Некоторые из этих стихов, написанных по поводу конкретных политических событий, как мне кажется, имеют самостоятельное значение, поэтому я включил их в предлагаемую вашему вниманию книгу.
Кроме того, в нее вошли также фотографии из моего семейного альбома. Хотя, честно говоря, как такового альбома у меня нет. Его составлением я, видимо, займусь, когда окончательно отойду от дел. А пока все фотки бессистемно рассованы по пакетам и лежат в самом нижнем ящике моего письменного стола.
Кто-то из людей, изображенных на них, знаком читателю больше, кто-то – меньше, кто-то не знаком вообще. Впрочем, это не важно. Важно то, что все они в той или иной степени оставили след в моей жизни, которая, что уж там лицемерить, удалась.
Игорь Иртеньев
Антология Сатиры и Юмора России XX века