Арман Огюстен Луи Де Коленкур
Мемуары:Поход Наполеона в Россию
Дипломат, адъютант и сподвижник Наполеона Арман де Коленкур в дневниковых записях подробно рассказывает о подготовке Франции к войне 1918 года, о походе в Россию, о бесславном конце нашествия и гибели Великой Армии.
ГЛАВА I
ПОСОЛЬСТВО В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ
Предварительные замечания. – Вопрос о назначении Коленкура послом в Санкт-Петербург. – Коленкур отказывается. – Настояния Наполеона. – Коленкур назначен послом. – Эрфурт. – Разговор Наполеона с Коленкуром: германские и испанские дела, Польша, Австрия. – Эрфуртский конгресс. – Его цель. Взаимоотношения между двумя императорами. – Зондирование почвы по вопросу о браке Наполеона с русской великой княжной. – Возвращение Коленкура в Санкт-Петербург. – Просьба об отставке. – Отставка и возвращение во Францию. – Разговор с императором: Россия, Александр, угроза войны, Польша, Ольденбургское дело. – Коленкур в немилости у императора.
События, происходившие в Европе между 1807 и 1812 гг., имели огромное влияние на события, последовавшие за ними, ибо они отдали в руки России ключ к решению европейских судеб; я счел поэтому полезным сохранить касающиеся различных фактов заметки, которые я делал в то время.
Когда я начал вести свои записи, я не преследовал другой цели, кроме желания отдать себе отчет в своей жизни, в своих впечатлениях и своих поступках. Но потом эти заметки показались мне материалами, дающими необходимое дополнение к официальной части моей посольской корреспонденции и, может быть, даже к истории этой великой эпохи, ибо все, что относится к России, имеет для этой истории существенное значение, так как Россия в мировых делах занимала тогда первое место после Франции.
|
Моя цель будет достигнута, если эти заметки помогут также понять характер и политические взгляды императора Наполеона.
Мне думается, что его слова, его суждения, его размышления и даже его ошибки должны быть для его сына[1] лучшим руководством, а для публики единственным достойным этого великого человека объяснением тех событий, который она обсуждает и критикует, не зная их, но почти всегда несправедливо и недоброжелательно по отношению к великим заслугам тех, кому изменило счастье.
Конечно, читатели часто заметят, что энергичные выражения императора ускользнули из моей памяти, но те, которые знали его ближе, найдут, надеюсь, в моих записках знакомые им мысли императора и убедятся в неизменной добросовестности этих записок.
Перо человека, ведущего дневник, несомненно, не в состоянии справиться с такой темой, но намерение сохранить вместе с воспоминаниями о великих делах драгоценные материалы для истории должно снискать автору снисхождение читателя. Я до такой степени боялся быть льстецом, и мои взгляды в такой мере побуждали меня порицать политический курс и политические мероприятия той эпохи, что многие мои суждения, казавшиеся мне тогда беспристрастными, часто теперь кажутся мне скорее суровой критикой, чем рассказом дружественного повествователя. Тем не менее я с полной откровенностью передаю свои впечатления в том виде, какими они были тогда, предпочитая лучше подвергнуться нападкам, чем быть заподозренным в том, что я изменил записи, сделанные в эпоху, когда совершались эти события.
|
Я писал свои заметки всюду: в кабинете, па бивуаке, в любой день, в любой момент; они рождались во всякие мгновения. Я ничего не прикрашивал, ничего не замаскировывал, ибо хотя император проявлял порою человеческие слабости, тем не менее в нем чаще видели полубога. Я не раз говорил себе, что этот дневник, который я писал на глазах у императора, мог бы попасть в его руки, но это соображение не останавливало моего пера. Это – ответ тем, кто утверждал, будто в царствование Наполеона нельзя было ни думать, ни говорить, ни писать и что правдивость вызывала его непримиримую вражду. Нет спора, правдивость лишала человека благосклонности императора, но, обладая возвышенным и твердым характером, он допускал всякую добросовестную критику, и так как мои записки представляют лишь правдивое повторение того, что я говорил ему на словах, то я был уверен, что он не посмотрит на них как на прегрешение, если только при опубликовании я не придам им характера упрека его политике и его славе.
В этом дневнике имеются и некоторые подробности, относящиеся ко времени, предшествовавшему моему пребыванию в Санкт-Петербурге; все они были записаны в то время, когда происходили соответствующие события. Если не все они представляют действительный интерес, то во всяком случае они все отличаются точностью. Многие из них показались мне необходимыми для того, чтобы объяснить различные обстоятельства моей карьеры государственного деятеля.
В жизни людей, обремененных общественными делами, как и в ходе самих событий, все связано друг с другом, все сцепляется звено со звеном и сливается с историей. Подробности необходимы, потому что они часто объясняют те обстоятельства, из которых рождались события. В силу простой необходимости мне приходится поэтому говорить и о самом себе. Так как Эрфуртский конгресс происходил в то время, когда я был послом в России, то я счел, что рассказ о нем составляет необходимую часть рассказа о моем посольстве. Записи, которые я с щепетильной точностью вел после приезда императора в Дрезден в 1812 г. и вплоть до его возвращения в Париж после похода в Россию, точно так же показались мне необходимым дополнением к первой части моих записок.
|
Если когда-нибудь читатель увидит эти страницы и найдет меня строгим, то я надеюсь, что при оценке моих записок он учтет те события, под влиянием которых я их набрасывал.
Многое пришлось, впрочем, вычеркнуть, так как если я и стремился быть правдивым и точным, то я прежде всего старался никому не повредить.
Все, что говорил император, я записывал словно под его диктовку, и легко видеть, что этот дневник является только наброском. В тех случаях, когда император кого-либо порицал, я привожу только те его слова, которые безусловно необходимы для исторической правды и для того, чтобы оттенить ценность его похвал.
Начиная с Тильзита[2], император хотел назначить меня послом в Россию. Лишь после моего второго отказа в Кенигсберге в Петербург был послан генерал Савари[3], который тотчас же отправился туда на время, пока не будет назначен посол[4]. Я хотел в то время найти какой-нибудь повод, чтобы выйти в отставку и жениться[5]. Император, думая, что меня легче будет уговорить после моего возвращения в Париж, когда я повидаю моих друзей, которых он считал причиной моего отказа, несколько раз вновь говорил со мной об этом посольстве, по мое решение оставалось неизменным. Я даже не скрывал от генерала Дюрока[6], которому император поручил уговорить меня, мое желание покинуть службу и отдохнуть. Дюрок в конце концов сказал мне, что его величество требует, чтобы я принял это посольство хотя бы на шесть месяцев; он говорил, что это – единственное средство осуществить мой брачный проект; мое отсутствие уладит все; император даст свое согласие, и, пока я буду в Петербурге, все устроится к лучшему. Что же касается моих проектов отставки, то они казались ему недопустимыми, пока продолжается война. Император, говорил он, воспользуется этим как предлогом для того, чтобы расстроить то, что мне хотелось бы наладить. При всей искренней любезности Дюрока мне удалось добиться от него только обещания пользоваться всяким благоприятным случаем для того, чтобы поговорить с императором о моих брачных проектах, хотя мой отказ от поездки в Петербург отнюдь не способствовал их осуществлению.
Император, видимо, в конце концов отказался от моей кандидатуры для этого посольства, так как несколько месяцев спустя он назначил туда графа де ла Форе[7]. Граф закончил уже свои сборы и собирался выехать в Петербург в октябре, то есть в то время, когда ожидался в Париже российский посол Толстой[8], как вдруг прибытие в Фонтенбло офицера для поручений Евгения де Монтескью с депешами от генерала Савари, при котором он находился в течение двух месяцев, внезапно изменило все расчеты императора и побудило его вернуться к своему первоначальному плану.
Монтескью приехал в девять часов утра. Император беседовал с ним полчаса, а затем отправился на охоту.
Отделившись от свиты, которая следовала за ним, император возобновил со мной свои разговоры о России.
– Савари, – сказал он мне, – хочет остаться в Петербурге, но он мне там не подходит. Он нужен мне здесь!.. Он доказывает, что там нужен военный человек, который может посещать парады, человек, который своим возрастом, своими манерами, своими вкусами, своей откровенностью мог бы понравиться императору Александру и дипломатические приемы которого не подорвали бы доверия Александра. Монтескью сказал мне то же самое; мне нужен там человек хорошего происхождения, который своими манерами, своей представительностью и предупредительным обхождением с дамами и с обществом понравился бы двору. Монтескью говорил мне об этом откровенно. Дипломатическая важность де ла Форе испугала бы императора и не понравилась бы двору. Александр сохранил благосклонное отношение к вам. Вы сможете сопровождать его повсюду. Вы будете, когда это окажется нужным, генералом или адъютантом и, когда это будет необходимо, послом. Там вершатся дела всего мира. Ключ к всеобщему миру находится в Петербурге. Надо ехать.
Не давая мне вставить ни слова, он начал подробно говорить об императоре Александре, о России, о донесениях генерала Савари[9] и, не дожидаясь ответа, – так как он, по-видимому, не сомневался, что этот ответ едва ли будет более положительным, чем предыдущие, – дал шпоры лошади и замедлил аллюр только тогда, когда, оказавшись среди своей свиты, был уже уверен, то я не смогу ему отвечать. В конце охоты император снова заговорил о России, о том, что он называл моим смешным отвращением к делам, об услугах, которые можно оказать Франции, находясь при русском дворе, о необходимости иметь там человека прямого, далекого от всякой интриги и друга мира.
– От этого зависит, – прибавил он, – сохранение европейского мира. Вас удерживает в Париже прекрасная мадам де К…[10]. Но ваши дела, если вы хотите жениться, устроятся гораздо лучше на расстоянии, чем вблизи.
Я привел несколько соображений – лучших, какие только могли прийти мне в голову, чтобы направить его выбор на других. Но он, по-видимому, меня не слушал. По возвращении во дворец император сказал, чтобы я пришел к нему в кабинет через секретарский вход немедленно после обеда. Продолжавшийся в течение часа разговор сводился к стараниям доказать мне, что я должен отдать себя на служение своей стране и своему государю, что я не могу отказаться от миссии, которая будет полезна для них и почетна для меня. Император сказал, что я проведу в Петербурге только один год, а за это время будет подготовлено все для моего брака, так что по возвращении я смогу осуществить свои желания.
Я удивлялся терпению и даже, я сказал бы, доброте императора, потому что мои упорные отказы и мои неделикатные «нет», заменявшие серьезные доводы, способны были привести его в бешенство.
На другой день[11] он вызвал меня с раннего утра и снова отчитывал, но я все-таки не дал своего согласия. Он отпустил меня раздраженный, и я думал уже, что выиграл свое дело, но через час Дюрок пришел ко мне и сказал, что император требует, чтобы я принял назначение. Я не сдался и думал, что император выберет теперь кого-нибудь другого, тем паче что накануне он рассердился на меня. Вечером у императрицы, где собирался двор, он подчеркнуто не сказал мне ни слова, но моя надежда была недолговечной.
На следующий день, во время большого «леве"[12], хотя он не сказал мне ни слова во время малых церемоний, император объявил, что избрал меня на должность посла в Петербург. Так как через четыре дня он должен был отправиться в Венецию и Италию[13], то эта форма сообщения о моем назначении дала мне понять, к чему могли бы привести новые возражения. Я подчинился.
Часом позже император вызвал меня; его первыми словами было обращение ко мне: «Господин посол".
– Вы упрямец, – сказал он шутливо и потянул меня за ухо.
Повторив снова то, что он говорил во время предыдущих бесед, он приказал мне составить точные и ясные инструкции по моему ведомству в связи с его поездкой, а также инструкции, необходимые для того, чтобы работа моего ведомства[14] не пострадала во время моего отсутствия. Он взял с меня слово, что я отправлюсь в Петербург через шесть дней после его отъезда, а пока приказал мне оставаться в Фонтенбло, чтобы мы могли обстоятельно переговорить о делах.
Тем временем приехал Толстой[15]. Его встретили с большой предупредительностью и обласкали, но при первом же разговоре император понял, что это человек, на которого нельзя подействовать любезностями; он сказал мне, что у Толстого есть предвзятые мнения и даже много предрассудков, хотя в то же время он обладает прямотой и известной откровенностью. Он жаловался мне также, что Толстой недостаточно умен для того, чтобы понимать и обсуждать некоторые вопросы, что он недоверчив и что при таком настроении его деловая ценность невелика. Недоверчивость, которую Толстой действительно проявлял слишком заметно, говорила, что его нелегко в чем-либо убедить. Он понимал слишком буквально все то, что было сказано и обещано в Тильзите. Мало привыкший к делам, он чувствовал себя неловко на своем посту, чувствовал смущение на той великой сцене, на которой его заставили дебютировать. Да и события, разыгравшиеся потом, а также события, происходившие тогда в Испании, могли заставить призадуматься петербургское правительство и его посла.
В Тильзите император Наполеон очень далеко пошел навстречу императору Александру. В своих словах и обещаниях он пошел гораздо дальше, чем хотел идти в политике, и был раздосадован, когда встретил педантичного человека, который принял за чистую монету все то, что ему твердили и, как говорил император Наполеон, был вырублен из одного куска.
– Этот Толстой, – добавил император, – пропитан всеми идеями Сен-Жерменского предместья и всеми дотильзитскими предубеждениями старого петербургского двора. У Франции он видит только честолюбие и в глубине души оплакивает перемену политической линии России, в особенности перемену по отношению к Англии. Быть может, он очень светский человек, но его глупость заставляет меня пожалеть о Моркове[16]. С тем можно было разговаривать; он разбирался в делах. А этот дичится всего.
Император не ошибался насчет предубеждений Толстого.
После отъезда императора в Италию я выехал в Россию[17]. Я не успел сделать никаких приготовлений. Будучи вынужден обратиться к дельцам, я весьма дорого оплатил их услуги. По моем возвращении оказалось, что г. Д…, которому я доверил свои интересы, обокрал меня самым недостойным образом. Мне пришлось вторично оплатить счет за серебро в размере 100 тысяч франков и много других счетов, по которым он не расплатился, хотя и получил соответствующие суммы. Этот господин стоил мне 200 тысяч франков.
После года пребывания в Петербурге я сопровождал императора Александра в Эрфурт, надеясь и даже будучи уверен, что я более не возвращусь в Россию. Во время пребывания в Эрфурте император Наполеон довольно часто разговаривал со мною о делах, но обрывал разговор всякий раз, как я пытался заговорить о моем возвращении в Париж. Когда я один раз был более настойчив, чем обычно, он сказал мне:
– Мы устроим это по окончании конгресса. Когда приблизился этот момент, Дюроку снова было поручено убедить меня в необходимости вернуться в Петербург. Я напрасно ссылался на то, что мне было обещано продержать меня там только год.
Император не лишал меня надежды до самого последнего дня. А под конец в одно прекрасное утро он сказал мне, что я должен выбрать между министерством иностранных дел и моим посольством: я там полезен, надо там оставаться; при том положении, в котором находится Европа, сохранение отношении с Россией является гарантией мира, а сохранение этих отношений зависит от меня, потому что я нравлюсь императору Александру; Александр сказал ему об этом; он видит, что я внушил доверие императору Александру, и я могу покинуть свой пост лишь для того, чтобы принять на себя министерство; это единственное средство сохранить существующие хорошие отношения; Австрия проявляет враждебные намерения; только позиция петербургского правительства может поддержать мир на то время, пока он (император Наполеон) будет занят в Испании. Для этого нужно, чтобы никто не мог усомниться ни в намерениях императора, ни в сохранении союза между Францией и Россией, то есть необходимо, чтобы Европа верила в существование самого полного согласия между ними; наконец, он желает, чтобы я возвратился в Петербург еще и потому, что я буду там особенно полезен теперь, когда в Париж должен приехать Румянцев[18] для переговоров по английским делам; если можно будет установить соглашение с английским кабинетом, то ему важно иметь при императоре Александре человека, которого Александр знает и который находится уже в курсе дела.
С самого начала эрфуртского свидания император жаловался, что император Александр не разделяет его замыслов против Австрии. Он непрестанно говорил мне, что этот монарх переменился, что у него, по-видимому, есть какая-то задняя мысль, так как единственное средство помешать Австрии воевать и снова себя скомпрометировать – это поставить ее теперь же перед угрозой и показать решимость совместно выступить против нее; для достижения этого результата необходимо в первую очередь всеми способами оживить союз; нынешняя позиция Австрии подкрепляет надежды Англии на новую коалицию и удерживает ее от заключения мира; чем больше будут ждать, тем дольше будет продолжаться то стесненное положение, которое порождается войною с Англией; надо показать зубы Австрии, которая является последней надеждой Англии.
Разговор как на эту тему, так и об общих европейских делах возобновлялся несколько раз. Император, нисколько не обижаясь на мои возражения, как бы они ни противоречили тем идеалам, которые он хотел осуществить и которые он старался мне внушить, вызывал меня на откровенный разговор. Я часто указывал ему, что его настойчивые стремления побудить Россию занять агрессивную позицию против Австрии могут заставить Россию опасаться, что он решил отомстить Австрии еще до того, как его войска будут посланы в Испанию; это опасение и даже одно только сомнение на этот счет повредит его делам, тем более что император Александр, как мне кажется, решил сделать все, чтобы помешать этому; на мой взгляд, Александр больше всего заботится о сохранении мира с Австрией.
Я добавил еще, что, как известно по опыту, его величество всегда бывает готов бросить перчатку и не в меньшей мере будет готов поднять ее; его тайных намерений и его честолюбия боятся больше, чем какой-нибудь выходки со стороны Австрии; да и Россия думает, что она служит делу сохранения мира, проводя политику крайней сдержанности; на самом деле эта политика может повредить миру, вместо того чтобы поддержать его, если Австрия окажется достаточно безрассудной и пожелает вести войну в одиночку; принимая во внимание теперешнее положение вещей в Пруссии, Россия имеет достаточно оснований страшиться нашего влияния и даже бояться Австрии.
Я сказал еще, что наша настойчивость как раз способна увеличить это недоверие, и если император хочет оставить свои войска в Германии и в крепостях на Одере, то я его убедительно прошу не слишком останавливаться на этом вопросе, так как беспокойство Австрии может сообщиться и России, как бы она ни была заинтересована в союзе, цель которого – принудить Англию к миру. Эта цель полностью поглощает ее внимание как способ достижения прочного мира для всех; принудить Англию к миру – это и была так называемая великая идея Тильзита; эта благородная цель является основой союза, и вся политика императора Александра откровенно направлена на то, чтобы как можно скорее добиться ее осуществления, и именно для этого приносятся все те жертвы, на которые он заставил пойти свой народ; новую войну с Австрией нельзя изобразить как способ ускорить достижение этой цели, и один только призрак этой войны способен охладить пыл и повредить союзу; я прошу поэтому императора взвесить эти соображения, если он дорожит союзом, а также подумать о том, что нельзя надеяться заставить Россию желать того, чего она должна бояться; она считает, что ее соглашение с нами против Австрии, угрозы по адресу Австрии, а в особенности русская интервенция, дали бы его величеству возможность начать ту войну и разгромить Австрию, – результат, которого Россия боится больше всего.
Эти соображения, повторяемые при различных беседах, побудили меня заговорить и об испанских делах, в частности о том впечатлении, которое они произвели. Император ответил мне:
– Несомненно, там было стечение досадных, даже неприятных обстоятельств, но какое дело до этого русским? Испанские дела держат меня вдали от них: вот чего им надо; и они в восторге от этого. К тому же все интриги испанского царствующего дома не зависели от моей воли; я вмешался в их дела только тогда, когда король и его сын примчались в Байонну[19], чтобы изобличать друг друга. Я не принуждал Карла IV приезжать туда; он отрекся вполне добровольно. Что касается Фердинанда, то я не мог положиться на него, зная, как лицемерны и он сам и его советник, это было ясно, как только я их увидел вблизи. Ошибся ли я? Время ответит на этот вопрос. Действовать иначе значило бы упразднить Пиренеи. Франция и история справедливо упрекали бы меня за это. Да и на что в конце концов обижаются в Европе? Разве Франция, Англия и Голландия не разделили Испанию при живом короле Дон Карлосе в 1698 г.[20]? Разве этот первый опыт современной дипломатии был встречен такой же горькой критикой? Разве отвращение к таким делам, которое должно было бы со всей своей силой заклеймить этот первый пример, помешало другим разделам? Разве Польша не подверглась такой же жестокой участи? Позволили ли полякам, как байоннской хунте, дать стране конституцию и выбирать государя? Когда Людовик XIV принудил одного из наследников Карла V передать наследие этого государя династии Бурбонов, то чего только не говорили тогда. В самом деле, это наделало гораздо больше шума! Но после десятилетней войны одно сражение решило вопрос[21]. Теперешнее дело не будет продолжаться так долго. В политике все строится и все основывается па интересе народов, на потребности в общественном мире, на необходимом равновесии государств. Конечно, всякий объясняет эти великие слова на свой лад, и все же, кто сможет сказать, что я не действовал в интересах Франции и даже в интересах Испании? Может быть, скажут, что в политике только дураки не умеют приводить хороших доводов? Но на сей раз как дураки, так и добросовестные умники должны будут признать, что я сделал то, что должен был сделать при том положении, в которое интриги мадридского двора поставили эту несчастную страну.
Я говорил также с императором об осуществлявшейся им политической системе, о его позиции в Германии, о его образе действий по отношению к Пруссии, об оккупации всех крепостей на Одере и, наконец, о том направлении, в котором развивалась после Тильзита французская система в Германии. Я откровенно сказал ему, что каждый считает себя находящимся под угрозой, что страх заставляет молчать маленькие государства, а Австрия по существу прибегает к оружию лишь под влиянием того страха, который она испытывает так же, как и все; диверсия, которую представляют собой в настоящий момент события в Испании, бесспорно кажется Австрии единственным и последним моментом, остающимся ей для защиты своей независимости; война, которой она нам угрожает, при том состоянии, в котором Австрия находится, и при ее одиночестве после стольких поражений может быть только лишь войной отчаяния.
– Какой же проект мне приписывают? – спросил император.
– Быть единственным властелином, – ответил я.
– Но Франция достаточно велика! Чего я могу желать? Разве с меня недостаточно дел в Испании и войны против Англии?
– Этого бесспорно больше чем достаточно для того, чтобы занять кого угодно, кроме вашего величества. Но присутствие войск вашего величества в Германии, решение сохранить свои позиции на Одере – все это заставляет верить, признаюсь вашему величеству, я, со своей стороны, в этом убежден, – что у вашего величества есть другие проекты и честолюбие вашего величества не удовлетворено.
Император стал шутить насчет того, что ему приписывают честолюбие. Он пытался связать это мнение с войной в Испании, которую он старался оправдать. Он говорил о глупостях испанского короля, о бесчестном образе действий принца астурийского, о предшествовавшей войне с Австрией и о той войне, которой эта держава угрожает ему теперь, как о войнах, в которых он занимал чисто оборонительную позицию и которых он хотя бы просто в своих собственных интересах стремился избежать. Он сказал, что был увлечен на тот путь, по которому пошли события в Испании, вопреки своему желанию. Он жаловался на то, что он называл глупостью великого герцога Бергского[22], которую, по его словам, можно было сравнить только лишь с глупостью испанского короля, принца астурийского и их советников. Он соглашался, что война с Испанией неприятное дело, но, говорил он, «не от меня зависело помешать этому".
– Очень простое дело, которое со временем уладилось бы, превратилось в дело, которое осложняет все вопросы и досаждает мне гораздо больше, чем это думают. Я не мог включить в свои расчеты всего того, что сделали слабость, глупость, трусость и недобросовестность членов испанского царствующего дома.
Он говорил об отправке войск, которые покидали Германию для того, чтобы идти в Испанию, как о факте, который должен внести успокоение.
– Все очень довольны, – ответил я, – когда видят, как уменьшается численность войск; но их остается там еще слишком много для того, чтобы делать выводы, будто ваше величество изменили систему. К тому же люди не умеют правильно оценивать поступки, которые диктуются необходимостью.
Это соображение рассмешило его. Он несколько раз возвращался к вопросу об испанских делах, о враждебных намерениях Австрии, о заносчивости, которую та держава, по его словам, проявляет как раз в данный момент, так как она считает, что восстание в Испании поставило его в затруднительное положение.
– Один момент я думал, – сказал он, – что австрийский император приедет сюда. В его собственных интересах это было бы лучшее, что он мог бы сделать. Мы бы объяснились…
Я заметил императору, что австрийский император, как говорят, не был приглашен на эрфуртское свидание, о котором он узнал только из газет.
– Какое это имеет значение, если есть решимость и если знают, чего хотят? Но именно этого в Вене не знают. Венский кабинет хочет только возбуждать беспокойство; в результате вооружаются, угрожают друг другу, расходуют деньги, раздражаются, и приходится прибегать к пушкам. Спора нет, я вполне доволен, что австрийский император остался дома, так как мне пришлось бы вразумлять здесь двух противников вместо одного. Но он не приехал, потому что он готовится к войне; он не знал бы, как ему объяснить свои вооружения. Для государя всегда затруднительно лгать прямо в лицо. Он предоставил эту задачу Винценту, которому, впрочем, не придется жаловаться на мои нескромные вопросы, так как я знаю, какой линии мне надо держаться. Уверены ли вы, – спросил меня император, – что приезд Винцента не согласован с Румянцевым и что нет какого-то соглашения, уверены ли вы, наконец, что в связи с этим приездом не возникнут некоторые предложения, некоторые проекты, касающиеся Пруссии?
Эта мысль, по-видимому, сильно беспокоила императора. Я уверял, что его сомнения не имеют оснований, что русские были действительно изумлены, когда увидели здесь Винцента, что петербургский и венский кабинеты в данный момент переживали скорее период обострения отношений, чем период взаимного доверия; что же касается Пруссии, то Россия, конечно, весьма заинтересована в ее судьбе; ее собственное положение требует этого.
– Александр, – продолжал император, – заинтересован прежде всего в заключении мира с Англией. Если бы австрийский император приехал сюда, то его присутствие было бы полезно, поскольку оно придало бы больший вес тому демаршу, который мы предпримем по отношению к лондонскому кабинету; но при его проектах ему должно быть неудобно принимать на себя обязательства против тех, кто в близком будущем будет, конечно, его субсидировать…
Я сказал императору, что впечатление, произведенное в Европе похищением Фердинанда, может вызвать как в Вене, так и в Петербурге опасение, как бы император не разыграл плохой фокус с теми государями, которые приедут в Эрфурт.
– Ба! Вы думаете? – сказал император, – Австрийскому императору помешал приехать другой мотив. Он послал Винцента, чтобы разведать намерения Александра и выяснить, твердо ли он придерживается союза или же его можно отколоть от него. Надо присматривать за его демаршами. Так как австрийцы еще не готовы и так как их коалиция еще не налажена, то они хотят выиграть время. И я тоже, – оживленно продолжал он, – хочу выиграть время. Мы, следовательно, хотим одного и того же; это будет продолжаться, пока окажется возможным.
Постоянный припев императора заключался в том, что если Александр является его другом, то Россия должна откровенно идти вместе с ним и совместно выступать против Австрии, не думая о Германии, а тем паче об Испании.
Во время последних бесед со мною император распространялся о своих умеренных и миролюбивых планах по отношению к Германии; он проявил даже большое желание успокоить Австрию и найти подходящий способ для этого. Отвечая на мои рассуждения, которые он шутя назвал критикой своих идей, он сказал:
– Но в чем же заключаются ваши идеи? Какие средства применили бы вы для успокоения этих добрых людей, которых вы считаете такими перепуганными?
Часто император напускал на себя добродушный вид, который мог бы заставить меня поверить, что он решил переменить систему и чувствует необходимость усвоить более умеренную линию. Так как на сей раз он добивался, чтобы я высказал свое мнение, и так как я никогда не заставлял себя просить, чтобы откровенно высказать то, что я считал справедливым и отвечающим интересам как императора, так и моей страны, то я сказал ему, что эти средства заключаются в финансовом соглашении с Пруссией, точно определяющем размер тех жертв, ценою которых она восстановит свою независимость и свою территорию, получив при этом гарантию, что от нее не потребуют больше того, к чему ее принудили в Тильзите.
– Удалите ваши войска из Германии, государь, – прибавил я, – удержите только одну крепость в качестве гарантии уплаты контрибуции, и мир будет сохранен.
Я указал ему, что Европу надо скорее успокоить, чем запугать; все, что он сделает, чтобы рассеять опасения по поводу его будущих проектов, упрочит его дело, умиротворив умы и устранив всякое беспокойство за будущее; такой политический оборот даст ему больше, чем армия в 100 тысяч человек и десять крепостей на Одере, а следовательно, оставит в его распоряжении все силы, чтобы справиться с Испанией и с честью ликвидировать испанский вопрос прежде, чем восстание примет там организованный характер. Я обращал его внимание на то, что испанские дела производят дурное впечатление; длительное сопротивление со стороны испанцев – опасный пример при том состоянии, в котором находится Европа; мое предложение покажется ему, быть может, требующим большой жертвы, но результаты, которые будут достигнуты таким путем, заслуживают того, чтобы он сделал это всецело по собственной инициативе и еще до тех пор, как обстоятельства, быть может, примут такой оборот, что его вынудит к этому необходимость.
Император частично признавал справедливость моих замечаний, которые он называл, однако, «системой слабости". Он возразил, что таким путем он потеряет плоды всех жертв, уже принесенных для того, чтобы ослабить Англию, и что надо закрыть все порты для торговли этой державы, чтобы заставить ее признать торговую независимость других держав. Я ответил, что можно удалить войска и эвакуировать несколько крепостей, не удаляя таможенников; концентрация его военных сил даст ему еще большую мощь; в слабости его никогда не заподозрят, и так как никому не хочется, чтобы он вторгся в Германию с двумя или тремя стами тысяч человек, то никто и не пожелает подвергнуться такой опасности ради минутной выгоды, связанной с сопротивлением таможенному режиму, а его интересы требуют сохранения этого режима на побережье.
Император слушал меня по большей части благосклонно, но иногда с нетерпением. Он не раз говорил мне, правда, в шутливом тоне, что я ничего в делах не понимаю.
– Именно поэтому, государь, я и прошу о назначении мне преемника.
Император не очень был доволен этим ответом и сказал мне с раздражением, повернувшись ко мне спиной:
– Господин посол, надо отдавать себя прежде всего своей стране.
В тот же день вечером Дюрок пришел ко мне по поручению императора, чтобы объявить мне его волю. Он напомнил мне, что император хотел поручить мне министерство еще при установлении империи, и напомнил также то, что ему поручено было тогда сказать мне. Он добавил, что я не должен поэтому удивляться, если император имеет виды на меня теперь, так как мое вступление в министерство успокоит и удовлетворит Россию, позволив мне в то же время возвратиться домой; впрочем, император предоставляет мне самому сделать выбор: принять министерство иностранных дел или вернуться в Петербург. Я отказался от министерства. Я рассказал Дюроку о своих беседах с императором, в частности о сегодняшней беседе и о том, как она закончилась, причем спросил Дюрока, говорил ли ему об этом император. Он уверял меня, что нет; император только жаловался, что я слишком упорно держусь моих взглядов, добавив, что если верить мне, то Европа скоро будет относиться к нему как к мальчишке.
Накануне отъезда, когда должны были быть окончательно завершены все дела, император вызвал меня снова. Разговор начался, как и в предыдущие разы[24]. Император пустил в ход все обаяние своего гения и всю ту любезность, которой он так умел пользоваться, чтобы убедить меня в правоте его взглядов. Он сказал, чтовсецело доверяет мне, что я лучше кого бы то ни было могу сослужить ему хорошую службу и при случае я буду награжден за это. Чтобы уговорить меня ехать в Петербург, он сказал все, что только могло убедить честного гражданина. Мне не приходилось колебаться в выборе; я считал, что могу принести там пользу, а, с другой стороны, личные свойства императора Александра внушили мне привязанность к нему.
До сих пор я говорил только о моих беседах с императором, то есть о том, что так или иначе касалось меня непосредственно. Но так как я не чужд был тому, что делалось на Эрфуртском конгрессе, то мне следует рассказать и о том, что там происходило. Однако для того, чтобы читателю был понятен этот рассказ, надо начать его несколько издалека и прежде всего охарактеризовать политическое положение каждого государства в ту эпоху.
Поводом к эрфуртскому свиданию[25] – свиданию, которое составило эпоху, потому что послужило прологом к встречам монархов, правивших Европой после 1814 г., – была очевидная общая цель, а именно подлежащие согласованию меры, которые должны были принудить Англию к миру (это был вывод из того, что называли великой идеей Тильзита); эта цель требовала, чтобы государи непосредственно пришли к соглашению друг с другом и виделись ежегодно.