Глава двадцать четвёртая. Глава третья. Глава четвёртая




Глава первая

Господи, если ты только есть, помоги. Мне страшно.

Месяц назад я появился на свет. И, клянусь, не впервые.

Помню, как находился внутри новой матери, как стенки матки начали сокращаться, выталкивая меня наружу, и я изнутри разрывал тело женщины, вопящей от боли. Помню, как мерзко, неправильно было вновь оказаться снаружи и своей липкой голой кожей ощущать холод. Я был в панике. Мне казалось, я не смогу справиться с этим! Не снова! И всё-таки сделал новый первый вдох, сопроводив его безумным отчаянным криком. Грубые руки акушеров причиняли моему хрупкому телу боль, воздух пах испражнениями и кровью, моя мать стонала и выражалась так, что я даже не сразу сообразил: я знаю эту речь. Когда-то я уже был в России. Или была? Чёрт бы побрал этот язык, с английским проще. Теперь я даже не знаю, как о себе говорить: ещё совсем недавно я был пожилой леди в длинной ночной сорочке, а теперь… Теперь все будто поклялись указывать на мой пенис и с глупой улыбкой выдавать что-то вроде «да это же мальчик» или «какой крохотный».

На дворе, я слышал, май - в комнате душно от жары за окном. Плотные тёмно-зелёные шторы задёрнуты, и полумрак скрывает неровный потолок над моей головой: не то белый, не то серый, с желтоватыми разводами по углам. Разводы эти перетекают и на обшарпанные стены, местами голые, местами оклеенные светло-жёлтыми обоями. Когда мне становится скучно (а если что-то иногда сменяет во мне тревогу, так это скука), я рассматриваю все эти пятна и изъяны, пытаясь угадать в них какой-нибудь силуэт или сюжет. У меня есть «Лицо» словно с картины Эдварда Мунка. А ещё «Тонущий человек и Дельфин»: с собственного корабля несчастный был брошен в море пиратами, но по-сказочному умный зверь готов прийти на помощь. В такие наивные истории меня иногда увлекает моё воображение.

Мои родители сейчас здесь же, проводят время с долгожданным сыном. Оба они лежат на узкой кровати у окна: он — на самом краю, обняв себя за плечи, а она — раскинув руки и разинув рот. Вчера они пили по случаю выходных (хотя я не думаю, чтобы для такого дела им нужен был повод), а теперь отсыпаются, храпят и пускают слюни. А я умираю от жары, от запахов, от голода, который с каждой минутой становится всё острее.

Я не ел со вчерашнего вечера, а теперь (если верить часам на стене), терпеть пустоту в желудке становится всё труднее. Но, конечно же, я терплю. Чёрт бы всё это побрал, я терплю, потому что не хочу, чтобы они приближались ко мне! Я ненавижу этих людей, я их презираю! Что хуже этого, я презираю и себя тоже.

Я даже не в состоянии контролировать своё беспомощное тело, потому что опять обделался в уже с прошлого раза грязные пелёнки и вынужден чувствовать задом собственное тёплое дерьмо. Это невыносимо. Если только всё-таки сообщить им о себе? И я начинаю плакать. Сначала тихо, для себя, только слёзы вытекают из глаз. Но затем я ору, громче, ещё громче, чтобы мне помогли. Помогите мне, наконец! Помоги мне, Господи!

Марина, моя мать, ворочается, её грязное платье ползёт вверх, обнаружив отсутствие трусов.

- Я хочу спать, - стонет она.

Но я не затыкаюсь, и она орёт:

- Яна!

Через несколько секунд в комнату вбегает девочка лет четырнадцати с тёмными взлохмаченными волосами и заспанными глазами. Это моя сестра. Она обо мне заботится, так что я, насколько это возможно, рад её появлению. Она подходит ко мне и вытаскивает меня из кроватки, морщит острый нос то ли от запахов, то ли от злости, потому что смотрит в этот момент на мать, но уходит, не говоря ни слова.

Вот мы в соседней комнате — такой же бедной и захламленной, но более чистой, чем первая. Здесь вместе живут Яна и Нина Петровна — бабка с Марининой стороны. Мой крик не разбудил её, и она по-прежнему спит, укрывшись тонким, колючим на вид одеялом, тихо сопя.

- Фу, ты воняешь, - шепчет мне Яна, морща нос, - мелкий засранец.

Я чувствую унижение и облегчение, пока она моет меня и одевает последний чистый подгузник; благодарность — когда она не сковывает меня ненавистными пелёнками, кормит дешёвой мерзкой смесью и относит спать.

- Я люблю тебя, - тихонько шепчет она, касаясь моей щеки, и уходит.

А я снова испытываю непонятное облегчение, никак не связанное с жаждой одиночества. Странное, неуловимое чувство Янино присутствие вызывает во мне — словно бы сердцу становится тесно в грудной клетке. Загадка не самая большая из тех, что Ты мне предлагаешь, но всё же и она мучает моё сознание, которое вот-вот разобьётся на многие осколки.

Куда больше меня тревожит другое, необратимое и, кажется, вечное: я забываю о своём прошлом с каждым днём, кусок за куском. Когда я появился на свет в предыдущий раз, то потерял прежнего себя окончательно, лишь произнеся первое слово. Разве сильно я сопротивлялся тогда? Кажется, что я только счастлив был утратить память: слишком больно во мне отзывалось пережитое, хотя сейчас об этом я мало что помню.

Всё так зыбко вокруг меня, всё так зыбко внутри меня. Но в этот раз я не хочу забывать, не собираюсь сдаваться так просто, как бы тяжело ни было сохранять ясный ум. Каждый день я отправляю себя в путешествие, пытаюсь собрать воедино оставшиеся осколки, пытаюсь сохранить себя. Потому что сейчас я словно бы на краю пропасти и вот-вот сорвусь в темноту, а внизу — неизвестность. Может быть меня поглотят бурлящие воды или острые скалы разорвут меня: неважно. Важно лишь, что мои воспоминания — это ветви сухого дерева, за которое я ухватился, они стирают кожу до крови, но пускай так! Всё равно они — единственное, что удерживает меня от падения.

Глава вторая

Нам, людям, нравятся определённого рода мучения. От одних тёмно-синих, кроваво-красных воспоминаний нам хочется освободиться, но другие, зелёные, словно болотная тина, фрагменты прошлого мы взращиваем в себе с особым упорством. Если нечто извне причинило боль нашим близким, мы, пусть скрепя сердце и со слезами, но отпускаем ярость — тогда взамен приходит грусть. Если же человек сам заставил страдать того, кого любит… О, эту память он не отпустит никогда.

Наверное, поэтому я и расстался с Хироши Охаяси без борьбы — в том, что случилось с его семьёй, его вины не было. Он, кажется, работал на фабрике и много курил. Рак лёгких поразил его в пятьдесят с лишним, так что ещё полтора года после он был обузой для семьи. У него была жена Аико и две дочери: Катсуми и Сидзуку. Он… я умер в под конец 1938-ого, оставил беспомощных детей и любимую женщину. И угораздило же нас родиться в чёртовой Хиросиме! Конечно, 6 августа 1945-ого я не застал, но моя семья… В день, когда «Малыш» упал и заплакал, его… меня со своей семьёй не было. Это они видели страх и смерть, они были живыми мертвецами, они плакали и стенали среди таких же мертвецов. И после того, как "Толстяк" опустил свой жирный зад прямо на Нагасаки, моя жена и наши дочери всё ещё дышали, измученные лучевой болезнью, молящие Тебя о милосердии смерти и проклинающие американцев. Я не был виновен. Я не мог ничего изменить! А потому только в этой жизни осознал прошлое: той семьи, как и той версии меня самого, уже нет. Нет и страданий.

Но совершенно другое дело — Барбара Джексон. То, как я с ней обошёлся, нельзя простить себе, даже если сама она меня простила искренне.

Свои семнадцать лет и лето 1956 года я, она же Тереза Шервуд, встретила в пригороде одного из крупных городов на юге США. Здесь странно думать о том времени и верить, что была его частью. Послевоенная Америка, общество потребления, бэби-бум и чья-то сбывшаяся «американская мечта» в каждом аккуратном доме за белым забором. Моя мать была счастливой домохозяйкой, как и все её подруги, а мой отец хорошо зарабатывал. Мамино лицо, с улыбкой или в слезах, я до сих пор помню отчётливо. Но если представить отца — перед глазами лишь силуэт в строгом костюме, а в ушах звук захлопывающейся входной двери и заведённого автомобиля.

Тем летом к нам переехала Барбара Джексон. Ей тоже было семнадцать лет. Я закрываю глаза, чтобы грязная комната не запятнала образ в голове, и на несколько коротких мгновений воскрешаю Барбару такой, какой она была в 1956-м. У неё загорелая кожа, не гладкая и мягкая, как у нимфы, а настоящая и немного обветренная. Я держу её за руку, моя белая ладонь потеет в её горячей ладони. У неё непослушные рыжеватые кудри, которые то и дело падают ей на лицо. Я заплетаю её волосы в причёску, когда она меня просит, потому что вокруг невыносимо душно. У неё глаза зелёные, словно трава осенью… Нет, смотреть в эти глаза теперь я не могу.

Впервые я встретила Барбару жарким и солнечным июньским днём, когда вместе с подругами вышла из прохладного кафе, где мы ели мороженое, на улицу. Мороженое летним днём… хотела бы я сейчас ощутить его мягкую прохладу на языке, но вместо этого во рту до сих пор держится привкус проклятой смеси.

Мы по-прежнему стояли на углу кафе и смеялись, потому что платье Кэти сзади сильно измялось и немного загнулось кверху, и она, изображая обиду, поправляла его — как раз в этот момент появилась Барбара. Выглядела она ужасно, до крайности неопрятно. Я заметила её первой, как только отвлеклась от подруг: она шагала в нашем направлении и глядела на меня таким взволнованным взглядом, будто боялась, что мы, не дождавшись её, растворимся в воздухе вместе с дымом проезжающей мимо машины. Я толкнула локтем Элис, та одёрнула болтавших Мэри и Кэти, указав на незнакомку, и тогда уже вчетвером мы уставились на неё. Та ещё картина! Барбара еле волочила ноги, её вьющиеся волосы лезли во все стороны, она щурилась от слепящего солнца. Когда наконец она остановилась прямо перед нами, свежими и белыми, как ангелы, наши лица нахмурились, как одно. В глаза тут же бросились её блестящее лицо и мокрые следы на платье подмышками.

- Эм. Мы можем помочь чем-то? - спросила Элис и изобразила на лице вежливое участие.

Барбара напоминала в этот момент рассеянную деревенщину. Потому мы немного растерялись, когда она улыбнулась, а затем её вспотевшее весёлое лицо приняло то же вежливое выражение, что и чистое личико Элис.

- Буду вам весьма признательна, - сказала она так серьёзно, словно бы вдохновенно и без тени улыбки.

И так похоже это было на нашу Элис! Я тогда подумала, какая же нахалка эта незнакомая девчонка — нуждается в помощи и при том позволяет себе насмешки. Но её умелая лёгкая пародия меня рассмешила, а Элис обиделась, кажется. Барбара, как ни в чём не бывало и в обыкновенной манере, продолжила: она представилась, объяснила, что недавно её семья переехала к нам, поэтому город ей был совсем незнаком — она пошла гулять одна и забыла дорогу. Элис нехотя узнала у неё адрес, и оказалось, что семья Джексонов поселилась неподалеку от Шервудов (моей семьи, то есть) — на противоположной стороне улицы.

Думаю, Элис и на меня тогда рассердилась за мой смех, и поэтому тут же ответила Барбаре:

- Ох, как удачно всё сложилось! Тереза живёт совсем неподалёку. Думаю, она не откажется тебя проводить.

Если честно, я бы лучше отказалась. Не хотелось мне идти рука об руку с такой неряхой, не хотелось поддерживать дружелюбную беседу ни о чём, но идти было недалеко, так что я всё же согласилась — так было проще, чем сочинять отговорку.

Я ужасно напряглась и, чем сильнее мы с новой знакомой удалялись от моих подруг, тем больше возрастало моё напряжение. Вот сейчас, думала я, она начнёт задавать мне самые бесполезные вопросы на свете — те самые, что каждый человек, не задумываясь, задаёт другим людям, хотя, по правде сказать, ни капли не интересуется тем, что ему ответят. Раздражения моего не убавляло и то, что Барбара всё время на меня посматривала, как будто заметила жирную муху на моей щеке.

- Что-то не так? - не выдержала я и сама смутилась того, как грубо прозвучал мой голос.

- Нет.

- Тогда почему ты так молчишь?

Я и сама не смогла бы объяснить, что означает «молчать так», и мне тут же стало неловко из-за глупого вопроса.

- Я подумала, тебе не хочется говорить, - ответила Барбара.

- Да, прости, - я взглянула на Барбару и приветливо улыбнулась, - веду себя ужасно.

И после из моих уст последовала череда рядовых вопросов, на которые Барбара охотно отвечала. Так, я узнала, что мы с ней ровесницы, что она переехала к нам из Аризоны, потому что здесь умерли её родственники и оставили семье Джексонов дом, больше и дороже, чем те имели на прежнем месте. Барбара же спрашивала у меня про школу, про моих подруг: тут же она попросила прощения за выходку с Элис:

- Передразнивать её было по-детски. Но я так устала, вокруг жара — мои манеры, видимо, испарились сквозь кожу.

- Тут не всегда так уж жарко, так что успевай насладиться солнцем.

Шли мы не дольше пятнадцати минут и к тому моменту, как я закончила эту фразу, уже стояли рядом с моим домом. Луиза, темнокожая пожилая (для юной девчонки вроде меня) женщина, наша прислуга, поливала розовые кусты, высаженные у низенького белого забора. Вид у неё был такой, словно бы и себя она облила водой с ног до головы, она рукавом платья стёрла пот со лба. Но, заметив меня, оживилась, выпрямилась и улыбнулась:

- Мисс Тереза, вас долго не было, - обратилась она ко мне, - миссис Шервуд просила передать, что скоро будет дома, чтобы вы не искали её.

- Спасибо, Луиза, - ответила я.

- Вам и вашей подруге, должно быть, очень жарко, - сказала Луиза, - с утра ваша матушка сделала лимонад, он как раз холодный и будет кстати в такую погоду.

- Барбара, ты к нам не зайдёшь? - я снова посмотрела на неё.

Не буду врать, будто уже в тот момент я жаждала не покидать мою Барбару никогда — так, наверное, не бывает. Напротив, после прогулки мне хотелось поскорее очутиться в своей комнате, выпить чего-нибудь холодного и до самого ужина запереться ото всех на пару с какой-нибудь книжкой. На мою удачу, Барбара сказала, что дома её заждались — так мы и расстались.

Ничего особенного во всём этом, вообще-то. Обычный день и обычный разговор, но столь необходимо для меня сохранить его в своей разрушающейся памяти. Кажется, это как раз один из таких дней, когда хочется отправить самому себе письмо из будущего, предупредить. Но что бы я мог себе написать? «Дорогая Тереза, не вздумай сблизиться с Барбарой Джексон?». Или же «останься рядом с ней и никогда не предавай»? Вот только для той Терезы из того дня все эти слова не значили бы ровным счётом ничего.

Глава третья

Не знаю, насколько глубокую дырку в своей заднице хочет сделать придурок из квартиры за стеной, но сверлит он, не переставая. Утром. Ночью. В обед. Стук, гудение, скрежет. Это сводит меня с ума. Я чувствую себя слабым и несдержанным: каждый приступ раздражения вызывает у меня слёзы.

А ещё эти странные фантомные, как я их прозвал, боли: посреди ночи меня словно охватывает пламя, я чувствую его жар и дым, или же чьи-то когти и клыки разрывают мою грудную клетку, или кинжал вонзается сначала в живот, а затем в сердце. Иногда мне невозможно вздохнуть, словно лёгкие заполнены солёной водой. Это длится не дольше нескольких секунд и изредка сопровождается скоротечными видениями. Вот я в теле пожилой женщины, одетой в сари, по собственной воле поднимаюсь на погребальный костёр, где возлежит истощённое тело старика. А через секунду мне заламывают руки за спину, связывают, вешают на шею камень такой тяжёлый, что я еле держусь на окровавленных ногах — меня толкают в мутные воды.

Плачу я теперь так часто, что Нине Петровне пришлось забрать меня в их с Яной комнату насовсем, ведь терпеть крики несносного младенца для моих матери и отца невыносимо. Удачно лишь то, что Яна редко сидит дома, и я могу хоть немного поспать днём, потому что ночью, когда она в комнате, совсем рядом, мне становится слишком тревожно, чтобы спать — беспокойное чувство в её присутствии по-прежнему со мной.

Удивляюсь, как эта семья вообще держится на плаву: кроме Нины Петровны, которая получает пенсию и где-то моет полы по вечерам, деньги в дом никто не приносит. Кирилл, мой отец, пропадает дни напролёт неизвестно где, распродаёт всякий хлам, иногда подрабатывает на стройках и покупает лотерейные билеты, хотя до сих пор ему не посчастливилось выиграть и ста рублей, вернув потраченное. Моя мать Марина в беспамятстве постоянно — она походит на увядающее вонючее растение, которое Яна, в прямом смысле, иногда поливает холодной водой из ковша, чтобы хоть как-то растормошить — без толку. И я уверен, Нина Петровна и Яна, обе они непременно плакали бы по ночам в подушку, будь для этого такое место, где их слёз не увидел бы никто. Но квартирный вопрос, самый гноящийся, болезненный для жителей России, сковал всех нас по рукам и ногам, но особенно сердца пострадали.

Яна несёт меня на кухню, чтобы покормить, хотя есть мне вовсе не хочется. Кухонька крохотная и грязная, с облупившейся зелёной краской на стенах, со следами раздавленных тараканов на них же, с почерневшим над газовой плитой потолком и тонкими жёлтыми занавесками на стеклянных окнах. Пахнет здесь рыбными консервами. Яна сидит на покачивающемся старом табурете, прижимает меня к своей груди, отчего мне становится жарко, и тихо говорит: «А кто у нас такой хороший мальчик? Кто хороший мальчик?». Улыбается. И мне даже хочется улыбнуться ей в ответ, но этот глупый порыв я давлю в себе — ни к чему мне здесь, среди этих людей привязанности, они лишь разжижат мой мозг и поспособствуют потере памяти.

Благо, что от чувства стыда и дальнейших самокопаний в этот момент меня спас стук во входную дверь — звонок сломан. И, раз в квартире помимо нас и спящей в своей комнате Марины никого нет, Яна со мной на руках спешит в прихожую. «И кто мог к нам прийти?» - спрашивает она меня, но я и понятия не имею.

Она не глядит в глазок, неосторожная девчонка, а просто открывает дверь, и в то же время держит меня одной рукой, что весьма неудобно. Я даже не в состоянии обхватить её шею своими похожими на сосиски ручонками, чтобы не дать уронить меня. На пороге стоит тип совершенно отвратительный и ни мне, ни моей сестре, судя по её удивлённому профилю, не знакомый. Одет он в прохудившиеся джинсовые штаны и кожаную куртку (совсем не под стать тёплой погоде), его худое лицо заросло шерстью, от него пахнет потом и дешёвыми сигаретами. На вид ему – то ли сорок, то ли старше сорока, а точнее и не скажешь.

- Марина, ты что ль? - спрашивает он громко и широко улыбается, так что в его рту я обнаруживаю отсутствие пары зубов, - с Кирюхой ещё одного заделать успели?

- Я не Марина, а Яна, - с недоверием отвечает Яна и обнимает меня обеими руками, - вам маму позвать?

- Янка, ты что ль так вымахала? Зрение не то уже, вот с мамкой вас и попутал — похожи. А это твой карапуз что ль? - загорелым грязным пальцем он указывает на меня.

- Нет, не мой, - смущается Яна, но тут же принимает боевой вид, - вам что вообще надо? Вы кто такой?

- Так и будешь меня на пороге держать? - он игнорирует её вопрос и протискивается в квартиру, отталкивая нас плечом, - тебе, наверно, лет пять было, когда мы виделись. Дядька я твой, дядя Матвей, ну. А мальца как звать?

- Данила.

- А мать где?

- Спит.

- А отец? Буди папку!

- Нету его, ушёл, а когда вернётся, не знаю. Может, в другом месте его подождёте?

- Ишь, дерзкая какая. Давай мне пацана и иди чайник поставь, - он вытягивает меня из Яниных объятий, и я еле сдерживаю отвращение, потому что запах его бьёт мне прямо в нос.

- Ну хорошо, только отдайте ребёнка, - Яна соглашается, хотя сомнений и не пытается скрыть, а когда я снова оказываюсь у неё на руках, добавляет, - идите на кухню, руки вымойте только.

Она спешит в нашу комнату и укладывает меня в кроватку, а сама бросается за сумкой и достаёт из неё телефон, кнопочный, какими и не пользуется никто уже.

- Ало, бабушка? - говорит она в трубку через некоторое время, - к нам мужик какой-то пришёл, я его впустила… Сказал, что дядя Матвей… Я не могу его выгнать… Да ей плевать на всё, она и не поднялась даже, ба!.. Хорошо, жду.

Я остаюсь один и в тишине лежу, не знаю сколько. Разговора на кухне сквозь стены практически не слышно, и опять я предоставлен самому себе. Думаю о мамином лимонаде, о котором недавно вспоминал. Надо же, а ведь несмотря на весь хаос, поглотивший меня, всю эту чёртову неразбериху, я всё равно считаю её, Джессику Шервуд, своей матерью. И тепло, и грусть разливаются в моей груди при мысли о ней. Нелепо до крайности. Хочется сплюнуть со злости, но боюсь лишь подавиться собственной слюной.

Слышу, как открывается входная дверь, топот ног в коридоре и прихожей и разные голоса моих родственников: кажется, что собрались там сразу все — домой вернулись Нина Петровна и Кирилл, Яна и Матвей вышли из кухни и даже Марина, видимо, выползла из вечной своей спячки, чтобы поглядеть на шум, потому что я слышу её кашель.

- Это что такое?.. - начинает старуха, но тут же её хриплый голос перекрывает другой.

- Киря, - орёт Матвей, - Кирюха, иди сюда, братишка!

А дальше – какофония невнятных, перемешанных друг с другом голосов и звуков, потому что кричать начинают сразу все. Из всей этой суматохи понимаю немногое, но суть, кажется, улавливаю. Матвей буквально на днях освободился (а сидел он то ли за воровство, то ли за грабёж) и, не предупредив брата, поспешил сюда, потому что некуда ему больше пойти. Кирилл не возмущён, а только рад старшему брату, он уже пообещал постелить тому где-нибудь на полу. Нина Петровна орёт, что этому не бывать, что нет у нас места для шестого человека, и уж тем более для такого, как Матвей. Яна просит успокоиться всех сразу, но в то же время спокойствие и равнодушие матери выводит её из себя, так что она и к ней лезет, и Марина тоже начинает кричать.

- А ты не смей так с дочерью! - голос Нины Петровны срывается.

- Но квартира-то моя! - гнёт своё Кирилл.

- У вас тут дурка, - хохочет Матвей.

- Буду, как хочу, говорить! - верещит Марина.

- Заткнитесь вы все уже! - умоляет Яна.

В этот момент я и решаю, что не буду дольше терпеть. Я открываю рот и издаю протяжный мерзкий требовательный крик, хотя и сомневаюсь, что буду услышан. Но через пару секунд, постепенно все друг за другом стихают, замолкают и кто-то торопится к моей комнате. Дверь открывается, и Нина Петровна берёт меня на руки и повторяет несколько раз: «Шшш, тише, мой хороший, прости». Со мной на руках она выходит в прихожую, где и без того тесно, а сейчас и вовсе яблоку негде упасть. Молча Нина Петровна протискивается к коляске, которая стоит здесь же (старая, четырнадцать лет назад в ней катали Яну, да и тогда, на сколько я знаю, она уже была не из первых рук). На секунду её морщинистое лицо приобретает злое выражение, и она оборачивается:

- Говорила я тебе, - смотрит на дочь в упор, - нечего за него замуж было идти. Посмотри, что он с тобой сделал, Марина. Разве ты такая была?

Все молчат, даже Кирилл не смеет что-нибудь ответить. Яна, кажется, готова вот-вот расплакаться: она прижимает покрасневшую ладонь ко рту, но Марина стоит на пороге комнаты, словно тень, не сам человек. Нина Петровна глядит на неё своими серыми живыми глазами ещё недолго, но больше не говорит ничего, и мне невыносимо быть свидетелем этой сцены, ведь я не имею ни малейшего права лицезреть происходящее, давать оценки, я чужой им человек! Проходит ещё несколько тихих секунд, прежде чем старуха тащит за собой коляску и мы уходим прочь.

Глава четвёртая

Время меня не щадит. И если некоторым изменениям моего непослушного организма я даже рад (мне удаётся не ронять голову и даже захватывать некоторые предметы), то первый прорезающийся зуб доставляет немалое неудобство. В добавок прошлой ночью со мной произошёл случай, напугавший меня всерьёз: в темноте я проснулся от того, что губы мои словно сами по себе что-то бормотали в попытке сложить одно из дурацких слов, которыми каждый день мой мозг компостируют Нина Петровна и Яна. Событие это лишило меня сна на весь остаток ночи: мне совсем не хотелось так глупо проиграть и потерять себя.

А в доме Одинцовых, как ни странно, перемирие. Вот уже две недели Матвей живёт с нами, расстилая матрац на кухне. Из-за выбранного им места для лежбища каждое утро начинается с ленивых, но озлобленных словесных перепалок — это Нина Петровна встаёт раньше остальных. От криков просыпается и Кирилл, и тогда они вместе с братом сбегают из дома — только Тебе известно, куда. Впрочем, ссоры их с Ниной Петровной стали столь будничны, словно ритуал, без которого день не начнётся и солнце не сядет на востоке, что обитатели квартиры не принимают их близко к сердцу.

Рядом со мной сидит Нина Петровна, уставившись в маленький телевизор: смотрит одно из тех шоу, где чужие проблемы в гротескном свете выносятся на потеху зрителю. По ту сторону экрана мать-алкоголичка, лишённая родительских прав над тремя малолетними детьми, рассказывает свою историю. Нина Петровна охает иногда и прикрывает рот ладонью, если там, в зале, начинают шуметь или если героиня плачет, а когда передача заканчивается, выключает телевизор и поворачивается ко мне. Она невидящим взглядом глядит перед собой, словно готовится сказать о чём-то, поджимает сухие губы, хмурится. И её мимика, короткие движения рук и головы заставляют меня напрячься.

- Как же ж теперь тем деткам без матери, - вздыхает она, - ты, Данила, тоже без матери у меня. Бабка да сестра — не то это вовсе. Ты и материнской любви не знаешь, обижаешься на мою Марину, может. А я-то знаю, что она всё равно тебя любит. Сказать, почём знаю?

Я гляжу на старуху неотрывно и с ужасом понимаю, что происходит. И в какой роли я выступаю сейчас? Священника? Или молчаливой домашней скотины, с которой можно поделится тревогами без страха осуждения? В любом случае, к исповеди я не готов — я вовсе не то невинное безгрешное дитя, каким она меня видит! Напротив, она в моих глазах — ребёнок. Я сам нуждаюсь в исповеди! А выслушивать чужую слезливую историю всегда так страшно — каждый раз боюсь, что не испытаю сочувствия. Теперь вот — особенно. Но Нина Петровна меня, конечно же, не слышит. Она глядит так, словно ждёт ответа. Я же не знаю, что предпочесть: сохранить молчание или же снова пустить вход единственную свою защиту — слёзы, но вместо этого мысленно произношу:

Я не нуждаюсь в её любви. Все мы здесь чужие друг другу.

- Все мы здесь живём так, будто чужие друг другу, - повторяет она тихо, - но Марину я знаю всю её жизнь. Веришь ли, она раньше совсем другая была. А сейчас, прости Господи, как не живая. Помню, как они с Кириллом только встретились: оба молодые, надеялись на что-то. Яной она до свадьбы ещё забеременела, так этот гад ей такого наобещал: буду, говорит, работать, будут деньги, давай, говорит, поженимся. А я ему сразу не верила… Он работать нигде не хотел — всё ему «мало платят», видите ли. А как Яна родилась, только я с ней и сидела, пока моя Марина на две работы бегала. Она деньги в семью несла, а он их по углам растаскивал, на свои глупые идеи выпрашивал, проигрывался даже, брату занимал.

На моих глазах моя девочка изменилась. На Яну у неё времени становилось всё меньше, сил тоже меньше, терпения, видимо, тоже. Она домой приходила всё позднее, перестала говорить с нами. А потом с твоим отцом у них крупный скандал был: так кричали, Яна так плакала, да и Марина моя. В конце концов пообещала уйти из дома, если и дальше всё так будет. И ушла.

Не ту притчу о материнской любви ты выбрала.

- Да… Ладно, что этого подонка, ладно, что меня! Но Яну бросила? Я и не поверила сначала. А она на год пропала, и ни слуху, ни духу, - Нина Петровна дрожащими руками цепляется за свои колени и часто моргает, смотрит на меня, как будто я могу поддержать словом, - она вернулась зимой, вся грязная, замёрзшая. Стоит на пороге, и Яночка тут же в прихожую выбегает. Смотрит на мать и спрашивает у меня: «Баба Нина, а кто эта тётя?» - так сильно Марина изменилась, так худо была одета.

Я замечаю, как пара слезинок стекает по обвисшей щеке, и мне на миг думается, что это не просто морщины на усталом лице, а борозды, русла слёзных рек, чьи бурные потоки проложили себе путь за многие годы материнства и бедности.

Рассказала она тебе обо всём, что произошло? Попросила ли прощения?

- Она ничего мне не объяснила. Когда я переодевала её, отмывала, расчёсывала её спутанные волосы, я видела синяки на её теле. Повсюду. Я глажу её по голове, плачу, прижимаю к себе и спрашиваю, кто и что с ней сделал. А она молчит. И лицо такое равнодушное… Кирилл ей пытался скандал устроить, ох и громко он верещал, но она ему даже и не ответила.

Вот только как ты из этого всего хочешь вывести, будто Яну она любила?

- Так и не скажешь, что ей до Яны было дело. Но той же ночью я проснулась от какого-то шороха, открываю глаза — Марина сидит на полу, в темноте, рядом с Яной. Яна спит себе, а Мариночка по волосам её гладит, шепчет что-то тихо-тихо и плачет. Я не стала тогда мешать ей, и она до утра просидела у постели дочки. Я подумала, что, ну всё, значит: успокоилась она, в себя пришла, и мне всё расскажет. Как бы не так. До сих пор не знаю, что тогда случилось.

Нина Петровна замолкает, взгляд её наполненных слезами глаз делается туманным, и я понимаю, что в этот момент она не здесь. Да и сам я словно бы в другом времени: чужие воспоминания задевают меня. И пусть моё отвращение к матери (и как это я согласился так её звать?) нисколько не угасает, зато старуха вызывает во мне чувства… неясные. Ностальгия, возможно? Верно, она напоминает мне Луизу: у служанки Джексонов тоже была непутёвая дочь, воровка, кажется, но таких подробностей я уже не в силах вспомнить. Видимо, те части памяти, что не связаны со мной на прямую, погибают быстрее всего. И ведь я сам виноват! Нечего пропускать через себя этот мир, эти эмоции! Пропускать сквозь сердце жалкую историю, задаваться вопросами — нет, это не моя забота. Господи, пусть все оставят меня!

Над моими мольбами Ты только смеёшься, наверно, потому что дверь открывается со скрипом, и в комнату заходит Яна. На меня тут же накатывает волна необъяснимых ощущений, подобная нервной дрожи, если бы только сердце могло дрожать от волнения, как целый человек. Яна выглядит измученно в мятой одежде и с несвежим макияжем. Её веки лишь полуоткрыты, но присмотревшись к своей бабке, она открывает глаза шире.

- Бабушка? - спрашивает она осторожно.

- Данилу я кормила, и он чистенький, - откликается Нина Петровна, - а я вот, представляешь, так сильно ногой о проклятую кровать…

- Ах, понятно.

Яна отворачивается, бросает сумку на пол и начинает бегать по комнате из угла в угол в поисках чего-то.

- Ищешь что?

- Ага. Носки.

- Так жарко же?

- Ноги натёрла.

- Так дома-то что? Или ты собралась куда опять?

- Ага.

- Я думала, ты с братом погулять сходишь, ты обещала.

- Мне некогда.

- Прекрати носиться, я говорю, - не выдерживает Нина Петровна, - я не могу справляться со всем одна! Мне сегодня готовить, а вечером полы мыть идти. Я на твою помощь рассчитываю.

Яна замирает к нам спиной и не шевелится пару мгновений: только и видно, как плечи её поднимаются от тяжёлого дыхания. Ох, как знакома мне эта маленькая борьба, когда решаешь, сорваться с цепи или же погасить огонь, разгорающийся на поленьях накопленной за день злости. Яна ещё слишком молода, чтобы вовремя замечать разницу между коротким раздражением на родного человека и гневом на весь несправедливый мир, думаю я. Но она поворачивается к нам лицом:

- Да, конечно, - соглашается она, - я возьму его с собой. Я с подругой хотела встретиться, ничего такого — могу и Даню взять.

Сказать по правде, я надеялся, что она откажется: тогда бы я имел возможность наконец остаться один и тщательно покопаться в архивах своих мыслей. Необходимость следить за собственным мозгом стоит как никогда остро. А в присутствии Яны, пусть я и сумею игнорировать писк и нависшее надо мной лицо, мне не удастся погрузиться в воспоминания — слишком сильно я чувствую её. Необъяснимость этого явления бесит. Но скажите, кто на самом деле считается с чувствами бессловесного существа? Все мы лишь хотим, чтобы оно не издавало неприятных звуков и нежно ластилось к нашим рукам. Вот и Яна берёт меня на руки и целует в макушку.

Июнь пасмурный и дождливый, но сегодня на улице сухо. Яна минут пятнадцать катала меня в коляске по ближайшей к нашему дому аллее (и серо-зелёный пейзаж утомил быстрее, чем стены квартиры, хотя свежий воздух будто прочистил лёгкие), а когда Маша, обещанная подружка, замаячила на горизонте, моя сестра снова взяла меня на руки. Во время ожидания я с неудовольствием думал, что мне всё-таки придётся слушать болтовню девушек со скуки. Всё обернулось иначе. Случилось нечто, отчего я ощутил себя последним идиотом: Янина Маша пришла не одна, а с ребёнком, с девочкой, с такой же крохотной, как и я, наверное. Удивительная моя слепота! Не знаю, слушаешь ли Ты, но мне самому себе стоит объяснить, как же так вышло, что меня удивляет ребёнок. За то время, что я жив в этом теле, ни разу я не видел другое дитя: дикость, но не могу вспомнить подобного случая. Моих ровесников и ровесниц от меня скрывали коляски, пустота провинциальных улиц, редкость моих прогулок… Но как же мне стыдно! Вот какой я теперь — самовлюблённый индюк, дальше своего носа не вижу! Зациклившись на собственный страданиях, в одночасье возомнил себя особенным, сам того не заметив. Да, да, единственным в своём роде, обречённым на вечные перерождения. А за что? За страшные, но великие грехи прошлого. За то, что я тот самый Прометей, наказанный Зевсом. Богом себя возомнил или нефилимом. Глупец! Потому и считал себя достойным обращаться на прямую к Тебе.

Теперь же смотрю в карие глаза этой девочки, и что же вижу — она как я. Что-то в её взгляде, такое осознанное… И как же люди, эти пустоголовые кретины, не замечают отличия? Понимаю, что она знает обо мне, она не удивлена. И пока девушки приветствуют друг друга, усаживаясь на скамейку под рябиной, мы смотрим друг на друга неотрывно. В глазах моей «собеседницы» нет и следа того отчаяния, что правит мной. Она умиротворённо глядит на меня и словно шепчет на ухо: «Не бойся, смирись, прими неизбежное». И от этого мне ещё страшнее. «Никогда! - кричу я мысленно, - Никогда! Убирайся из моей головы!».

Я разрываю зрительный контакт, который затягивает в бездну, словно воронка. Маша покачивает коляску, а свободной рукой подносит к губам бутылку пива (судя по запаху) в бумажном пакете. Яна крепко держит меня и глядит вдаль, на гуляющего с собачкой старика.

- Может уже скажешь, зачем позвала? - спрашивает Маша хриплым голосом и толкает Яну в плечо, отчего меня встряхивает.

- Мне нужен твой совет в одном деле, - отвечает Яна, не глядя на подругу, - ты же знаешь, мне не с кем об этом поговорить… Короче… я беременна.

Я поднимаю на неё взгляд, но вижу лишь подбородок и уголок глаза.

Глава пятая

Всего лишь маленькая прогулка, но какой сумбур она внесла в моё существование, протекающее, в основном, мысленно и бессмысленно!

Небольшая история, что я услышал, неудивительна для девчонки из семьи Одинцовых. Три месяца назад, на вечеринке (кажется, здешняя молодёжь называет такие собрания иначе, но я не молод) Яна познакомилась с неким Сергеем на десять лет старше неё. У них завязался роман. Ох, глупая, глупая Яна! Достигла того возраста, когда сверстники не кажутся особо привлекательными, и была неосторожна. Как она плакала, пока жаловалась подруге на жизнь. Говорила, что боится рассказать Сергею о беременности, матери с отцом на неё плевать, а бабушка возненавидит свою внучку, если узнает, ведь когда Марина обнаружила, что беременна мной, Нина Петровна настаивала на аборте (моих нежных чувств новость не задела). И пусть эта «песня» всколыхнула во мне жалостливые чувства, всё равно она стара как мир. Поразило меня совсем другое.

В этом крылась разгадка хотя бы одного вопроса из тех многих, что мучают меня. Мне стало ясно, что вызывает тревожное чувство каждый раз, как Яна оказывается поблизости. Я чувствую новую жизнь, зародившуюся в ней. Странно, конечно. Но разве не странно моё телепатическое общение с той девочкой, а с Ниной Петровной? По-видимому, это способность незамутнённой, не зашоренной рамками одной жизни души.

Я, как ребёнок (да, глупо сказано), радуюсь своему открытию. А ещё, хоть мне и стыдно за подобное, злорадство так же подогревает меня: от осознания того, что не один я хожу по кругу, становит



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: