ФИЛОСОФ КАК ИЗОБРЕТАТЕЛЬ ВОЗМОЖНОСТЕЙ ЖИЗНИ




(…) Иногда жизнь так складывается, что трудности достигают невероятных размеров:

такова жизнь мыслителей; и когда об этом рассказывается, нужно слушать со вниманием,

так как здесь можно узнать кое-что о возможностях жизни; слушая подобные рассказы.

Испытываешь счастье и чувствуешь себя сильней, проливается свет даже на жизнь

потомков. Все здесь так полно изобретательности, осмысленности, отваги, отчаяния, все

так преисполнено глубокой надежды, словно речь идет о путешествиях величайших

кругосветных мореплавателей; и действительно тут нечто сходное: тоже плавание по

отдаленнейшим и опаснейшим областям жизни. Поразительно в подобной жизни то, что

два враждебных, направленных в различные стороны, стремления как бы вынуждены

здесь тащиться под одним и тем же ярмом; тот, кто хочет признать это, должен снова

всегда покидать ту почву, на которой живет человек, и устремляться в неизвестное; а тот,

кто стремиться к жизни, всегда вновь должен нащупывать себе почву, на которой он мог

бы стоять.(…)

Поэтому, я всегда охотно снова останавливаюсь умственным взором перед этим

рядом мыслителей, из которых каждый, непонятным и удивительным для нас образом,

все же нашел свою возможность жить: это мыслители, жившие в самое могучее и

плодотворнейшее время греческой истории, в столетие до персидских войн и во время

их: ибо они даже открыли прекрасные возможности жизни; и мне кажется, что

позднейшие греки забыли самое лучшее из всего этого; да и какой народ до сих пор мог

бы про себя сказать, что он снова открыл это?(…)

(…) В нашем положении и при наших переживаниях нам трудно понять те задачи,

которые намечал себе философ, вращаясь в центре настоящей единообразной культуры,

так как такой культуры у нас нет. Только одна культура, греческая, может дать ответ

на вопрос об этих задачах; только она, как я уже говорил, может оправдать философию

вообще, ибо только она знает и может доказать, почему и как философ становится не

случайным, бродящим то здесь, то там, странником. Железная необходимость

приковывает философа к культуре; но как быть, если этой культуры нет? Тогда философ

является неожиданной и поэтому внушающей ужас кометой, между тем как при

благоприятном случае он сияет в солнечной системе, как ее лучшее созвездие. Только у

греков философ не является кометой, так как право его существования у них не подлежит

никакому сомнению.

«Философия и век греческой трагедии».
Пер., просмотренный Л.П. Никифоровым*

ФИЛОСОФ-ЗАКОНОДАТЕЛЬ

Я настаиваю на том, чтобы наконец перестали смешивать философских работников и

вообще людей науки с философами,— чтобы именно здесь строго воздавалось "каждому

свое" и чтобы на долю первых не приходилось слишком много, а на долю последних —

слишком мало. Для воспитания истинного философа, быть может, необходимо, чтобы и

сам он стоял некогда на всех тех ступенях, на которых остаются и должны оставаться

его слуги, научные работники философии; быть может, он и сам должен быть критиком и

скептиком, и догматиком, и историком, и, сверх того, поэтом и собирателем, и

путешественником, и отгадчиком загадок, и моралистом, и прорицателем, и

"свободомыслящим", и почти всем, чтобы пройти весь круг человеческих ценностей и раз-

ного рода чувств ценности, чтобы иметь возможность смотреть различными глазами и с

различной совестью с высоты во всякую даль, из глубины во всякую высь, из угла во

всякий простор. Но все это только предусловия его задачи; сама же задача требует кое-

чего другого — она требует, чтобы он создавал ценности. Упомянутым философским

работникам следует, по благородному почину Канта и Гегеля, прочно установить и втис-

нуть в формулы огромный наличный состав оценок — т. е. былого установления

ценностей, создания ценностей, оценок, господствующих нынче и с некоторого времени

называемых "истинами", — все равно, будет ли это в области логической, или

политической (моральной), или художественной. Этим исследователям надлежит сделать

ясным, доступным обсуждению, удобопонятным, сподручным все случившееся и

оцененное, надлежит сократить все длинное, даже само "время", и одолеть все

прошедшее: это колоссальная и в высшей степени удивительная задача, служение которой

может удовлетворить всякую утонченную гордость, всякую упорную волю. Подлинные же

философы суть повелители и законодатели; они говорят: "так должно быть!", они-то и

определяют "куда?" и "зачем?" человека и при этом распоряжаются- подготовительной

работой всех философских работников, всех победителей прошлого, — они простирают

творческую руку в будущее, и все, что есть и было, становится для них при этом средством,

орудием, молотом. Их "познавание" есть созидание, их созидание есть законодательство, их

воля к истине есть воля к власти.:— Есть ли нынче такие философы? Были ли уже такие

философы? Не должны ли быть такие философы?..

"По ту сторону добра и зла", VI, 211.

Пер. Н. Полилова

В) ДИОНИС-ФИЛОСОФ

Герой радостен, вот что не понимали до сих пор авторы трагедии.
Запись 1888 года

7. Дионис и Аполлон:
ИХ ПРИМИРЕНИЕ (ТРАГИЧЕСКОЕ)

Было бы большим выигрышем для эстетической науки, если бы не только путем логического

уразумения, но и путем непосредственной интуиции пришли к сознанию, что

поступательное движение искусства связано с двойственностью аполло-нического и

дионисического начал, подобным же образом, как рождение стоит в зависимости от

двойственности полов, при непрестанной борьбе и лишь периодически наступающем

примирении. Названия эти мы заимствуем у греков, разъясняющих тому, кто в силах

уразуметь, глубокомысленные эзотерические учения свои в области воззрений на искусство

не с помощью понятий, но в резко отчетливых образах мира богов. С их двумя божествами

искусств, Аполлоном и Дионисом, связано наше знание о той огромной противоположности

в происхождении и целях, которую мы встречаем в греческом мире между искусством

пластических образов — аполлоническим — и непластическим искусством музыки —

искусством Диониса; эти два столь различных стремления действуют рядом одно с

другим, чаще всего в открытом раздоре между собой и взаимно побуждая друг друга ко

все новым и более мощным порождениям, дабы в них увековечить борьбу названных

противоположностей, только по-видимому соединенных общим словом "искусство"; пока

наконец чудодейственным метафизическим актом эллинской "воли" они не явятся

связанными в некоторую постоянную двойственность и в этой двойственности не создадут

наконец столь же дионисического, сколь и аполлонического произведения искусства —

аттической трагедии.

Чтобы уяснить себе оба этих стремления, представим их сначала как разъединенные

художественные миры сновидения и опьянения, между каковыми физиологическими

явлениями подмечается противоположность, соответствующая противоположности

аполлонического и дионисического начал. [... ] [2]

 

[2] Мы не можем привести здесь развитие этой темы. Ницше характеризует Аполлона

через сновидение; предсказание как истина сновидения; мера как предел сновидения;

принцип индивидуа-ции как прекрасная кажимость. Он характеризует Диониса

через опьянение; безмерность как истина опьянения; разрешение или растворение индивида

в Первоначале. В дальнейшем своем творчестве Ницше найдет другие черты

для определения Диониса (но тогда он будет определять его уже

не через отношение к Дионису).

 

На основании всего нами узнанного мы должны представлять себе греческую трагедию

как дионисический хор, который все снова и снова разряжается аполлоническим миром

образов. Партии хора, которыми переплетена трагедия, представляют, таким образом, в

известном смысле материнское лоно всего так называемого диалога, т. е. совокупного мира

сцены, собственно драмы. В целом ряде следующих друг за другом разряжений эта

первооснова трагедии излучает вышеуказанное видение драмы, которое есть исключительно

сновидение и в силу этого имеет эпическую природу, но, с другой стороны, как объектива-

ция дионисического состояния, представляет собой не аполлоническое спасение в иллюзии,

а, напротив, разрушение индивидуальности и объединение ее с изначальным бытием. Таким

образом, драма есть аполлоническое воплощение дионисических познаний и влияний [...].

[... ] Аполлонические явления, в которых объективируется Дионис, не представляют уже

"вечного моря, непрестанной смены, пылающей жизни"*, как музыка хора; это уже не те

данные лишь в ощущении, не сгущенные еще в образ силы, в которых вдохновенный

служитель Диониса чует приближение бога, — теперь со сцены говорит отчетливость и

устойчивость эпических образов, теперь Дионис ведет свою речь уже не через посредство

сил, но как эпический герой, почти языком Гомера.

"Рождение трагедии", 1, 8.
Пер. Г. А. Рачинского

8. Дионис и СОКРАТ:
ИХ ОППОЗИЦИЯ (ДИАЛЕКТИЧЕСКОЕ)

Ключ к природе Сократа дает нам то удивительное явление, которое известно под именем

"демон Сократа". В тех исключительных положениях, когда его чудовищный ум приходил

в колебание, он находил себе твердую опору в божественном голосе внутри себя. Этот

голос всегда только отговаривал. Инстинктивная мудрость показывалась в этой

совершенно ненормальной натуре только для того, чтобы по временам проявлять свое про-

тиводействие сознательному познаванию. Между тем как у всех продуктивных людей

именно инстинкт и представляет творчески-утвердительную силу, а сознание обычно

критикует и отклоняет, — у Сократа инстинкт становится критиком, а сознание творцом —

воистину чудовищность per defectum*! [... ]

[... ] Сократ, диалектический герой платоновской драмы, напоминает нам родственные

натуры еврипидовских героев, принужденных защищать свои поступки доводами "за" и

"против", столь часто рискуя при этом лишиться нашего трагического сострадания; ибо

кто может не заметить оптимистического элемента, скрытого в существе диалектики,

торжественно ликующего в каждом умозаключении и свободно дышащего лишь в ат-

мосфере холодной ясности и сознательности? — И этот оптимистический элемент, раз он

проник в трагедию, должен был мало-помалу захватить ее дионисические области и по

необходимости толкнуть ее на путь самоуничтожения, вплоть до смертельного прыжка в

область мещанской драмы.

Достаточно будет представить себе все следствия сократовских положений: "добродетель

есть знание", "грешат только по незнанию", "добродетельный есть и счастливый", — в этих

трех основных формах оптимизма лежит смерть трагедии. Ибо в таком случае

добродетельный герой должен быть диалектиком, между добродетелью и знанием, верой и

моралью должна быть необходимая и видимая связь; в таком случае трансцендентальная

справедливость в развязке Эсхила должна быть унижена до плоского и дерзкого принципа

"поэтической справедливости" с его обычным deus ex machina.

[... ] Оптимистическая диалектика гонит бичом своих силлогизмов музыку из трагедии, т.

е. разрушает существо трагедии, которое может быть толкуемо исключительно как

манифестация и явление в образах дионисических состояний, как видимая символизация

музыки, как мир грез дионисического опьянения.

"Рождение трагедии", 13, 14. Пер. Г. А. Рачянского

9. Дионис и ХРИСТОС:
их ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЬ (РЕЛИГИЯ)

Два типа: Дионис и Христос. — Установить, не является ли религиозный тип человека

формой декаданса (величайшие новаторы все до одного были людьми болезненными или

эпилептиками); но не опускаем ли мы при этом некий тип человека религиозного, именно

языческий тип? Не является ли языческий культ формой благодарения,утверждения

жизни? Не будет ли его высочайший представитель своего рода апологией и обо-

жествлением жизни? Типом того духа, что достиг полного расцвета и исступленно бьет

через край! Типом того духа, что поглощает и внутри себя разрешает противоречия и

загадки бытия! Сюда и ставлю я греческого Диониса: религиозное утверждение жизни —

не той, что прошла через отрицание, не той, что была ополовинена, но всей полноты жизни

(типично — половой акт будит чувство глубины, таинства, благоговения).

Дионис против "Распятого": тут перед нами противоположность. Различие это не в

отношении к смертной муке — последняя, однако, заключает в себе различные смыслы.

Сама жизнь, ее вечная плодотворность и возвращение обусловливают собой терзание,

разрушение, волю к уничтожению... В другом случае дело идет о страдании,

"невиновности Распятого", протесте против этой жизни, формуле ее осуждения. — Легко

догадаться: проблема в смысле страдания: либо христианский смысл, либо смысл

трагический... В первом случае путь к священному бытию; в последнем дело идет о

бытии, которое настолько священно, что оправдывает даже чудовищное страдание. Да,

трагический человек утверждает жесточайшее страдание: он для того достаточно силен,

одарен, наделен властью обожествления жизни; христианский же человек отрицает

счастливейший на земле удел: он настолько слаб, беден, обездолен, что страдает во

всякой форме жизни... Бог на кресте — проклятие жизни, перст, указующий на

избавление от жизни; растерзанный в клочья Дионис — обещание жизни: он будет вечно

возрождаться и возвращаться из глубины разрушения.

1888 "Воля к власти", IV, 483. Пер. С. Л. Фокина*

10. Дионис и АРИАДНА:
ИХ ВЗАИМОДОПОЛНИТЕЛЬНОСТЬ (ДИФИРАМБ)

Ариадна

[...]

Ха-ха!

Истязаешь меня ты, дурак (а кто ты еще?),

терзаешь гордость мою?

Дай мне любовь — кто еще согреет меня?

Кто еще любит меня?

Дай горячие руки,

дай сердце-жаровню,

дай мне в моем одиночестве,

когда меня заставляет лед,

ах! лед семикратный,

жаждать хотя бы врага,

дай, отдай,

враг лютейший,

мне — тебя!

Прочь!

И он убежал,

мой товарищ единственный,

мой великий противник,

мой неведомый,

мой бог-истязатель!..

Нет!

Воротись!

Со всеми твоими пытками!

К тебе текут мои слезы,

когда с тобою мы врозь,

и напоследок сердце ради тебя зажглось. Вернись, мой неведомый Бог, вернись, моя боль,

вернись, мой последний вздох!

Молния. Дионис является в изумрудной красоте.

 

Д и о н и с

 

Образумься, Ариадна!

Малы уши твои, мои уши твои:

умное слово вмести!

Если не ненавидишь себя, как любить?

Я твой лабиринт...

Дионисовы дифирамбы. Жалоба Ариадны. Пер. В. Микушевича*

11. Дионис и ЗАРАТУСТРА:
их РОДСТВО (ИСПЫТАНИЕ)

Тогда заговорила беззвучно тишина ко мне: "Ты знаешь это, Заратустра?" —

И я вскрикнул от страха при этом шепоте, и кровь отхлынула от моего лица, — но я

молчал.

Тогда во второй раз сказала она мне беззвучно: "Ты знаешь это, Заратустра, но ты не

говоришь об этом!" —

И я отвечал наконец, подобно упрямцу: "Да, я знаю это, но не хочу говорить об этом!"

Тогда опять сказала она мне беззвучно: "Ты не хочешь, Заратустра? Правда ли это?

Не прячься в своем упорстве!"

И я плакал и дрожал, как ребенок, и наконец сказал: "Ах, я хотел бы, но разве могу я!

Избавь меня! Это свыше моих сил!"

Тогда опять сказала она мне беззвучно: "Что тебе за дело, что случится с тобой,

Заратустра? Скажи свое слово и разбейся!" —

И я отвечал: "Ах, разве это мое слово? Кто я такой? Я жду более достойного; я не

достоин даже разбиться о него".

Тогда опять сказала она мне беззвучно: "Что тебе за дело, что случится с тобой? Ты еще

недостаточно кроток для меня. У кротости самая толстая шкура". —

И я отвечал: "Чего только не вынесла шкура моей кротости! У подножия своей

высоты я живу; как высоки мои вершины? Никто еще не сказал мне этого. Но хорошо знаю

я свои долины".

Тогда опять сказала она мне беззвучно: "О Заратустра, кто должен двигать горами, тот

передвигает также долины и низменности". —

И я отвечал: "Еще мое слово не двигало горами, и что я говорил, не достигало людей. И

хотя я шел к людям, но еще не дошел до них".

Тогда опять сказала она мне беззвучно: "Что знаешь ты об этом\ Роса падает на

траву, когда ночь всего безмолвнее". —

И я отвечал: "Они смеялись надо мной, когда нашел я свой собственный путь и пошел

по нему; и поистине, дрожали тогда мои ноги.

И так говорили они мне: ты потерял путь, а теперь ты отучиваешься даже ходить!"

Тогда опять сказала она мне беззвучно: "Что тебе до насмешек их! Ты тот, кто

разучился повиноваться: теперь должен ты повелевать!

Разве ты не знаешь, кто наиболее нужен всем? Кто приказывает великое.

Совершить великое трудно; но еще труднее приказать великое.

Самое непростительное в тебе: у тебя есть власть, и ты не хочешь властвовать".

И я отвечал: "Мне недостает голоса льва, чтобы приказывать".

Тогда, словно шепотом, сказала она мне: "Самые тихие слова — те, что приносят

бурю. Мысли, ступающие голубиными шагами, управляют миром.

О Заратустра, ты должен идти, как тень того, что должно наступить: так будешь ты

приказывать и, приказывая, идти впереди".

И я отвечал: "Мне мешает стыд".

Тогда опять сказала она мне беззвучно: "Ты должен еще стать ребенком, чтобы стыд

не мешал тебе.

Гордыня юноши тяготеет еще на тебе, поздно помолодел ты, — но кто хочет

превратиться в дитя, должен преодолеть еще свою юность".

И я решался долго и дрожал. Наконец сказал я то же, что и в первый раз: "Я не

хочу".

Тогда раздался смех вокруг меня. Ах, смех этот разрывал мне внутренности и

надрывал мое сердце!

И в последний раз сказала она мне: "О Заратустра, плоды твои созрели, но ты не

созрел для плодов своих!

И оттого надо тебе опять уединиться: ибо ты должен еще дозреть

".

"Так говорил Заратустра", П. Самый тихий час. Пер. Ю. М. Антоновского

С) СИЛЫИ ВОЛЯ К ВЛАСТИ

Всегда должно сильных защищать от слабых.
Запись 1888 года

ЗА МНОГООБРАЗИЕ

Философы имеют обыкновение говорить о воле как об известнейшей в мире вещи;

Шопенгауэр же объявил, что одна-де воля Доподлинно известна нам, известна вполне, без

всякого умаления и примеси. Но мне постоянно кажется, что и Шопенгауэр сделал в этом

случае лишь то, что обыкновенно делают философы: принял народный предрассудок и

еще усилил его. Мне кажется, что хотение есть прежде всего нечто сложное, нечто име-

ющее единство только в качестве слова — и как раз в выражении его одним словом

сказывается народный предрассудок, господствующий над всегда лишь незначительной

осмотрительностью философов. Итак, будем же осмотрительнее, перестанем быть

"философами" — скажем так: в каждом хотении есть, во-первых, множество чувств, имен-

но: чувство состояния, от которого мы стремимся избавиться, чувство состояния,

которого мы стремимся достигнуть, чувство самих этих стремлений, затем еще

сопутствующее мускульное чувство, возникающее, раз мы "хотим", благодаря не-

которого рода привычке и без приведения в движение наших "рук и ног". Во-вторых,

подобно тому как ощущения — и именно разнородные ощущения — нужно признать

за ингредиент воли, так же обстоит дело и с мышлением: в каждом волевом акте есть

командующая мысль; однако нечего и думать, что можно отделить эту мысль от

"хотения" и что будто тогда останется еще воля! В-третьих, воля есть не только

комплекс ощущения и мышления, но прежде всего еще и аффект — и к тому же

аффект команды. То, что называется "свободой воли", есть в сущности превосходящий

аффект по отношению к тому, который должен подчиниться: "я свободен, "он" должен

повиноваться", — это сознание кроется в каждой воле так же, как и то напряжение

внимания, тот прямой взгляд, фиксирующий исключительно одно, та безусловная

оценка положения "теперь нужно это и ничто другое", та внутренняя уверенность,

что повиновение будет достигнуто, и все, что еще относится к состоянию

повелевающего. Человек, который хочет, — приказывает чему-то в себе, что

повинуется или о чем он думает, что оно повинуется. Но обратим теперь внимание на

самую удивительную сторону воли, этой столь многообразной вещи, для которой у

народа есть только одно слово: поскольку в данном случае мы являемся одновременно

приказывающими и повинующимися и, как повинующимся, нам знакомы чувства

принуждения, напора, давления, сопротивления, побуждения, возникающие

обыкновенно вслед за актом воли; поскольку, с другой стороны, мы привыкли не

обращать внимания на эту двойственность, обманчиво отвлекаться от нее при помощи

синтетического понятия Я, — к хотению само собой пристегивается еще целая цепь

ошибочных заключений и, следовательно, ложных оценок самой воли, — таким образом,

что хотящий совершенно искренне верит, будто хотения достаточно для действия. Так

как в огромном большинстве случаев хотение проявляется там, где можно ожидать и

воздействия повеления, стало быть, повиновения, стало быть, действия, то видимая

сторона дела, будто тут существует необходимость действия, претворилась в чувство;

словом, хотящий полагает с достаточной степенью уверенности, что воля и действие

каким-то образом составляют одно, — он приписывает самой воле еще и успех, ис-

полнение хотения и наслаждается при этом приростом того чувства мощи, которое

несет с собою всяческий успех. "Свобода воли" — вот слово для этого многообразного

состояния удовольствия хотящего, который повелевает и в то же время сливается в

одно существо с исполнителем, — который в качестве такового наслаждается

совместно с ним торжеством над препятствиями, но втайне думает, будто в сущности

это сама его воля побеждает препятствия. Таким образом, хотящий присоединяет к

чувству удовольствия повелевающего еще чувства удовольствия исполняющих, успеш-

но действующих орудий, служебных "под-воль" или под-душ, — ведь наше тело есть

только общественный строй многих душ. L'effet c'est moi*: тут случается то же, что в

каждой благоустроенной и счастливой общине, где правящий класс отождествляет себя

с общественными успехами. При всяком хотении дело идет непременно о повелевании и

повиновении, как сказано, на почве общественного строя многих "душ", отчего фило-

соф должен бы считать себя вправе рассматривать хотение само по себе уже под углом

зрения морали, причем под моралью подразумевается именно учение об отношениях

власти, при которых возникает феномен "жизнь".

"По ту сторону добра и зла", I, 19. Пер. Н. Полилова

13. ДВА ТИПА СИЛ:
АКТИВНЫЙ И РЕАКТИВНЫЙ

[... ] Сообразно этому "развитие" вещи, навыка, органа менее всего является

progressus к некой цели, еще менее логическим и наикратчайшим, достигнутым с

минимальной затратой сил progressus, — но последовательностью более или менее

укоренившихся, более или менее не зависящих друг от друга и разыгрывающихся здесь

процессов возобладания, включая и чинимые им всякий раз препятствия, пробные

метаморфозы в целях защиты и реакции, даже результаты удавшихся противоакций.

Форма текуча, "смысл" еще более... Даже в каждом отдельном организме дело обстоит

не иначе: всякий раз с существенным ростом целого смещается и "смысл" отдельных

органов — при случае их частичное разрушение, их сокращение в числе (скажем,

путем уничтожения средних звеньев) может оказаться признаком возрастающей силы и

совершенства. Я хочу сказать: даже частичная утрата полезности, чахлость и

вырождение, исчезновение смысла и целесообразности, короче, смерть принадлежит к

условиям действительного progressus, каковой всегда является в гештальте воли и пути

к большей власти и всегда осуществляется за счет многочисленных меньших сил. [... ]

Я подчеркиваю эту основную точку зрения исторической методики, тем более что она в

корне противится господствующему нынче инстинкту и вкусу дня, который охотнее

ужился бы еще с абсолютной случайностью и даже с механистической бессмыслен-

ностью всего происходящего, нежели с теорией воли власти, разыгрывающейся во всем

происходящем. Демократическая идиосинкразия ко всему, что господствует и хочет

господствовать, современный мизархизм (дабы вылепить скверное слово для скверной

штуки) постепенно в такой степени переместился и переоделся в духовное,

духовнейшее, что нынче он уже шаг за шагом проникает, осмеливается проникнуть в

наиболее строгие, по-видимому, наиболее объективные науки; мне кажется даже, что он

прибрал уже к рукам всю физиологию и учение о жизни, продемонстрировав,

разумеется в ущерб последним, фокус исчезновения у них одного фундаментального

понятия, собственно понятия активности. Под давлением этой идиосинкразии

выпячивают, напротив, "приспособление", т. е. активность второго ранга, голую

реактивность, и даже саму жизнь определяют как все более целесообразное внутреннее

приспособление к внешним условиям (Герберт Спенсер). Но тем самым неузнанной

остается сущность жизни, ее воля к власти; тем самым упускается из виду

преимущество, присущее спонтанным, наступательным, перестунательным, наново тол-

кующим, наново направляющим и созидательным силам, следствием которых и

оказывается "приспособление"; тем самым в организме отрицается господствующая

роль высших функционеров, в которых активно и формообразующе проявляется воля

жизни.

"К генеалогии морали", II, 12. Пер. К. А. Свасьяна

14. ДВА ТИПА ВОЛИ К ВЛАСТИ:
УТВЕРЖДЕНИЕ И ОТРИЦАНИЕ

[... ] — Я впервые узрел истинную противоположность — вырождающийся инстинкт,

обращенный с подземной мстительностью против жизни (христианство, философия

Шопенгауэра, в известном смысле уже философия Платона, весь идеализм, как его

типичные формы), и рожденная из избытка, из преизбытка формула высшего

утверждения, утверждения без ограничений, утверждения даже к страданию, даже к

вине, даже ко всему загадочному и странному в существовании... Это последнее, самое

радостное, самое чрезмерное и надменное утверждение жизни есть не только самое

высокое убеждение, оно также и самое глубокое, наиболее строго утвержденное и

подтвержденное истиной и наукой. Ничто существующее не должно быть устранено,

нет ничего лишнего — отвергаемые христианами и прочими нигилистами стороны

существования занимают в иерархии ценностей даже бесконечно более высокое место,

чем то, что мог бы одобрить, назвать хорошим инстинкт йёсайепсе. Чтобы постичь это,

нужно мужество и, как его условие, избыток силы: ибо, насколько мужество может

отважиться на движение вперед, настолько по этой мерке силы приближаемся и мы к

истине. Познание, утверждение реальности для сильного есть такая же необходимость,

как для слабого, под давлением слабости, трусость и бегство от реальности — "идеал"...

Слабые не вольны познавать: decadents нуждаются во лжи — она составляет одно из

условий их существования.

"Ессе Ното", Рождение трагедии, 2. Пер. Ю. М. Антоновского

15. КАК РЕАКТИВНЫЕ СИЛЫ
ОДЕРЖИВАЮТ ВЕРХ: ЗЛОПАМЯТСТВО

Восстание рабов в морали начинается с того, что ressentiment* сам становится

творческим и порождает ценности: ressentiment* таких существ, которые не способны к

действительной реакции, реакции, выразившейся бы в поступке, и которые воз-

награждают себя воображаемой местью. В то время как всякая преимущественная

мораль произрастает из торжествующего самоутверждения, мораль рабов с самого

начала говорит Нет "внешнему", "иному", "несобственному": это Нет и оказывается ее

творческим деянием. Этот поворот оценивающего взгляда — это необходимое

обращение

вовне, вместо обращения к самому себе — как ра; и принадлежит к геззеп^ипеп!;: мораль

рабов всегда нуждается для своего возникновения прежд* всего в противостоящем и

внешнем мире, нуждается, говоря физиологическим языком, во внешних раздражениях,

чтобы вообще действовать, — ее акция в корне является реакцией.

"К генеалогии морали", I, 10 Пер. К. А. Свасьянг

16. ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕГО:
НЕЧИСТАЯ СОВЕСТЬ, ИЛИ ЗЛОБА НА СЕБЯ

[... ] священник есть переориентировщик ressentiment. Ибо каждый страждущий

инстинктивнс подыскивает причину к своему страданию; точнее, зачинщика, еще

точнее, предрасположенного к страданию виновника — короче, нечто живое, на котором

он мог бы кулаками или in effigie* разрядить под каким-либо предлогом свои аффекты:

ибо разряжение аффекта для страдающего есть величайшая попытка облегчения, т. е.

обезболивания, непроизвольно вожделеемый им наркотик против всякого рода мучений.

Тут-то, подозреваю я, и следует искать действительную физиологическую причину

resseentiment, мести и их придатков, стало быть, в потребности заглушить боль путем*

аффекта (…). Всем страдающим без исключения свойственна ужасающая охочесть и

изобретательность в отыскании предлогов к мучительным аффектам; они

наслаждаются уже своей подозрительностью, ломая головы над всяческими злыми

умыслами и мнимыми ущемленностями, они роются в потрохах своего прошлого и

настоящего в поисках темных, сомнительных историй, где им вмочь сибаритствовать

среди избытка мучительных подозрений и опьяняться ядом собственной злобы, — они

бередят старые зарубцованные раны, они истекают кровью из давно залеченных

рубцов, им мерещатся злодеи в друзьях, женщинах, детях, во всех ближних. "Я страдаю:

должен же кто-нибудь быть в этом виновным" — так думает каждая хворая овца. А

пастух ее, аскетический священник, говорит ей: "Поистине, овца моя! кто-то должен

быть виновным в этом: но этот кто-то есть ты сама, ты сама и виновна в этом — ты

сама только и виновна в себе\"... Это сказано достаточно смело, достаточно лживо: но

одно по крайней мере достигнуто этим, я говорил уже, — переориентировка ressentiment.

"К генеалогии морали", III, 15. Пер. К. А. Свасьяна

17. О ТОРЖЕСТВЕ НИГИЛИЗМА
В ВОЛЕ К ВЛАСТИ

[... ] Бессмысленность страдания, а не страдание, —- вот что было проклятием,

тяготевшим до сих пор над человечеством, — и аскетический идеал придал ему некий

смысл. То был доныне единственный смысл; любой случайно подвернувшийся смысл-

таки лучше полнейшей бессмыслицы; аскетический идеал был во всех отношениях

уникальным «faute de mieux» par excellence*. [...] Толкование — что и говорить — влекло

за собою новое страдание, более глубокое, более сокровенное, более ядовитое, более

подтачивающее жизнь: всякое страдание подводилось им под перспективу вины... Но

вопреки всему этому — человек был спасен им, он приобрел смысл, он не был уже

листком, гонимым ветром, не был мячом абсурда и "бессмыслицы", он мог отныне

хотеть чего-то — безразлично пока, куда, к чему, чем именно он хотел: спасена была

сама воля. Едва ли можно утаить от себя, что собственно выражает все это воление,

ориентированное аскетическим идеалом: эта ненависть к человеческому, больше — к

животному, еще больше — к вещественному, это отвращение к чувствам, к самому

разуму, страх перед счастьем и красотой, это стремление избавиться от всякой

кажимости, перемены, становления, смерти, желания, самого стремления — все ска-

занное означает, рискнем понять это, волю к Ничто, отвращение к жизни, бунт против

радикальнейших предпосылок жизни, но это есть и остается волей!.. И чтобы

повторить в заключение сказанное мною в начале: человек предпочтет скорее хотеть

Ничто, чем ничего не хотеть...

"К генеалогии морали", III, 28.
Пер. К. А. Свасьяна

D) ОТ НИГИЛИЗМА К ПРЕОБРАЗОВАНИЮ
ВСЕХ ЦЕННОСТЕЙ

Нигилизм, побежденный самим собой.
Запись 1887 года

БОГ И НИГИЛИЗМ

[... ] Сострадание противоположно тоническим аффектам, повышающим энергию

жизненного чувства; оно действует угнетающим образом. [...]' Оно поддерживает то,

что должно погибнуть, оно встает на защиту в пользу обездоленных и осужденных

жизнью; поддерживая в жизни неудачное всякого рода, оно делает саму жизнь мрач-

ною и возбуждающею сомнения. Осмелились назвать сострадание добродетелью (в

каждой благородной морали оно считается слабостью); пошли еще дальше: сделали из

него добродетель по преимуществу, почву и источник всех добродетелей, конечно,

лишь с точки зрения нигилистической философии, которая пишет на своем щите

отрицание жизни, — и это надо всегда иметь в виду. Шопенгауэр был прав:

сострадание отрицает жизнь, оно делает ее более достойной отрицания, —

сострадание есть практика нигилизма. Повторяю: этот угнетающий и заразительный

инстинкт уничтожает те инстинкты, которые исходят из поддержания и повышения

ценности жизни: умножая бедствие и охраняя все бедствующее, оно является главным

орудием decadence — сострадание увлекает в ничто].. Не говорят "ничто": говорят

вместо этого "по ту сторону", или "Бог", или "истинная жизнь", или нирвана, спа-

сение, блаженство... Эта невинная риторика из области религиозно-нравственной

идиосинкразии оказывается гораздо менее невинной, когда поймешь, какая тенденция

облекается здесь в мантию возвышенных слов, тенденция, враждебная жизни. [...]

Христианское понятие о божестве (Бог как Бог больных, Бог как паук, Бог как дух) —

это понятие есть одно из самых извращеннейших понятий о божестве, какие только

существовали на земле; быть может, оно является даже измерителем той глубины, до

которой может опуститься тип божества в его нисходящем развитии. Бог, выро-

дившийся в противоречие с жизнью, вместо того чтобы быть ее просветлением и

вечным ее утверждением! Бог, объявляющий войну жизни, природе, воле к жизни! Бог

как формула всякой клеветы на "посюстороннее", для всякой лжи о "потустороннем"!

Бог, обожествляющий "ничто", освящающий волю к "ничто"!..

"Антихрист", 7, 18. Пер. В. А. Флеровой

19. ПЕРВАЯ ВАРИАЦИЯ
НА ТЕМУ «БОГ МЕРТВ»

Пленники. — Однажды утром пленники вышли во двор: надсмотрщик же не явился.

Некоторые, как ни в чем не бывало, отправились на работу, другие стали

бездельничать, посматривая с вызовом по сторонам. Тут один из них вышел вперед,

да и говорит: "Хотите работайте, хотите не работайте: все едино. Ваши козни раскрыты,

надсмотрщик раскусил вас, и в скором времени на ваши головы падут слова его

страшнейшего суда. Вы его знаете: он жесток и злопамятен. Послушайте же, что я вам

скажу: до сих пор вы ничего обо мне не знали, я вовсе не таков, каким кажусь. Скажу

больше: я сын надсмотрщика, я все для него. Я могу вас



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: