Примитивнейшая нация на свете 10 глава




Он был пьян-пьянешенек. Вне себя от радости. Так доволен собой, что засмеялся во весь голос. Ну и кроватища — диво дивное, тут хоть всю команду «Токати-мару» спать укладывай, с капитаном Нисидзавой во главе. Он шмякнулся на нее, задрав пятки кверху, и, хихикая, стал раскачиваться на пружинах, как на батуте. Покачавшись, бросился в сверкающую ванную размером с квартиру, где он жил со своей оба-сан; он рывками выдвинул подряд все ящички — мыло, шампунь, одеколон, электробритва, крем для бритья. Нет, это уж слишком. Сон какой-то. И вдруг он нечаянно взглянул на себя в зеркало, и вся радость мигом улетучилась.

У него аж дыхание перехватило. Он посмотрел еще раз.

Нет, не может быть. Это не он, не Хиро Танака — это какой-то оборванный бродяга со свалявшимися волосами, впалыми щеками, черными, как у могильщика, ногтями, весь в отслаивающихся, как старая кожа, клочках грязного пластыря. В двадцать лет он выглядел на все шестьдесят — вот что сотворила с ним Америка. Им овладел страх. Он увидел себя сквозь унылую, беспросветную череду недель, месяцев, лет — увидел бегущим, прячущимся, попрошайничающим, живущим, как буракумин — неприкасаемый, — на безымянных улицах чужих городов, увидел грязным, опустившимся, потерявшим надежду найти работу. Земля лишила его своей милости, и скоро его с головой завалит грязью.

Он смотрел в зеркало, и его охватывало отчаяние; наконец перевел взгляд на душ. Месяц с лишним он не мылся под душем. Он принялся методично его изучать, словно готовился к экзамену по его устройству. Отодвинул стеклянную дверцу, потрогал все сверкающие краны, обследовал мыльницу, снял обертку с белого душистого французского мыла, наполнившего ванную ароматом цветущего сада. Потом уставился на ванну — роскошную ванну, где можно часами нежить исцарапанное, покрытое волдырями тело. Руки сами собой принялись срывать грязные ошметки пластыря, нелепые шорты и майку с пятнами пота; раздевшись, он почувствовал себя лучше. Для пробы повернул кран — из душа с шумом стала низвергаться вода, и от звука струящейся влаги, от запаха ее он приободрился еще больше. Наконец, полностью овладев собой, он переступил через край ванны и отдался сладкому, чистому, освобождающему водопаду.

Жара стояла адская, убийственная, в такой денек человеку только одно и остается — отвалиться с банкой холодного пива и тарелкой крабов да слушать по радио, как «Храбрецы» орошают бездарным своим потом бейсбольное поле. Но закавыка-то в том, что он обещал этой старухе из Поместий подстричь газон и подровнять кусты, а обещал потому, что ему нужны были деньги. Не для себя — у него и табачок свой был пожевать, и садик, и устрицы, и крабы, и жирная розовая кефаль исправно шла к нему в сети, — деньги нужны были для племянника. Ройял мечтал об утыканных шипами браслетах, какие носят на музыкальном телеканале, и Олмстед Уайт хотел сделать ему подарок на день рождения. Правда, не худо бы и себе кой-чего прикупить: хотя ему удалось спасти из огня большую часть имущества, по крайней мере все самое необходимое, и, переоборудовав слегка курятник, он уже с удобствами туда вселился, все же некоторых вещей ему недоставало. Полотенец, например, или парфюмерии всякой — он не прочь был иной раз освежиться одеколоном или лавровишневой водой, чтобы не вонять потом в присутствии дам, а все эти бутылочки полопались в огне, как шутихи. Так что, жара там или не жара, он пообедал черной фасолью и рисом с луком и острым соусом, который он сам делал из перца и чеснока, приторочил нож-мачете к рулю велосипеда, перекинул ногу через раму и покатил по твердой, черной, пышущей жаром, что твоя сковородка, дороге на другой конец острова, к большим поместьям.

Езды было миль десять, почти весь путь без малейшего уклона, как по столу, и обычно это было ему раз плюнуть — он мог хоть дважды без остановки проехать туда и сюда, даже не запыхавшись. Но сегодня ему не по себе что-то было — видать, жара сказывалась, и хотя он отдыхал где только можно, каждый раз, как он нажимал на педаль, ему сдавливало грудь, словно на нее петлю накинули. Едва он упирался ногой, петля затягивалась, выдавливая из легких воздух, — не вздохнуть прямо. Больное бедро тоже вело себя не ахти, да и рука, которая вздулась и мокла под полутораярдовым куском чистого бинта, горела не хуже, чем в тот день, когда чертов китаец вздумал поджарить ее в масле. Мили через три, только-только проехав магазин Криббса, он решил было вернуться, так его скрутило, на потом подумал об этой беспомощной белой старушонке с лежачим мужем, прикинул, что еще столько же — и выйдет уже больше, чем полдороги, и налег на педали.

За мостиком через Тыквенный Лог он почувствовал себя лучше. Внизу на гниющем стволе он увидел черепах, вытянувшихся цепочкой, словно костяшки домино — он мог бы плюнуть на них, если б захотел, — и ему вспомнилось, как в детстве они с Уилером выуживали черепах старым оконным крючком, вспомнился вкус похлебки, которую варила из них мать, вспомнилось, как они с братом прибивали пустые панцири к южной стене дома, пока всю ее не покрыли. Когда он проезжал через Холлиуэйс-Медоу, где из пня от каждого из дубов, срубленных на постройку флота конфедератов, выросло по новому дереву, его костлявые старые ноги задвигались живее, а петля чуток ослабла.

Под одним из этих пней мальчиком он нашел птенца совы-сипухи, неоперившегося малыша, самого слабого из выводка, в котором, кроме него, было еще двое. Этот собрался уже отдавать Богу душу — братец с сестричкой почти затоптали его когтистыми ногами и расклевали ему голову и одну сплошную рану. Он давал птенцу рыбу, которую тот не стал есть, и мышей — они понравились. Когда мама увидела, как он режет мышь на кусочки большим отцовйсим ножом, она решила, что он спятил; все же он выходил птенца, потом подрезал ему крылья, и тот его полюбил, но в конце концов его загрызла собака. С тех пор прошло, считай, лет шестьдесят, и теперь, въезжая в ворота Прибрежных Поместий и сворачивая налево, в проезд Соленых Ветров, он удивлялся, как это он все так помнит и какая же это сила — человеческая память: взяла и вытащила его из-за руля велосипеда и из жары этой и перенесла назад, через все тягучие годы. Но когда он подъезжал к Бустерам, невесть откуда роем налетели зеленые мухи, и петля опять стала затягиваться, и он вернулся в нынешнее. Он почувствовал вкус пота, стекавшего к углам рта.

Ладно. Посидеть минутку на корточках в теньке, где так приятно холодит высокая трава, потом вволю напиться из садового шланга, и давай трудись. И не надо идти к ним, не надо говорить ничего. Сами увидят в окно, как блестит на солнце его мачете, услышат, как он будет заводить газонокосилку, и скажут: «А, это Олм-стед Уайт — надо же, вкалывает в такую жару, скорей налить ему стакан лимонаду, да водки туда плеснуть, как он любит».

Он присел на корточки, и петля дала слабину. Потом склонился к шлангу, и прохладная вода его оживила, можно бы начинать, если бы не опять эта чертова боль в бедре и не соленый пот, который жидким пламенем жег больную руку. Плевать я хотел на врачей, подумал он, покрепче стянул бинт здоровой рукой, сунул ту, другую под воду и держал, пока не смыло всю соль и жжение не утихло. Потом вынул мачете и начал подрезать кусты короткими быстрыми движениями кисти.

Поработав с полчаса или побольше, он оказался с той стороны дома, что выходила к морю; там, за низенькими воротцами, увитыми глицинией, виднелся бассейн. У бортика кто-то сидел, и это его удивило — не только потому, что жарко было, но и потому, что старуха с мужем не обращали на бассейн никакого внимания и позволяли ему между приходами чистильщика бассейнов вовсю зарастать зеленью, что твой пруд. Внук, что ли, приехал из колледжа. В последние годы он время от времени тут показывался — то вокруг дома шатается, то парома ждет, то носится как угорелый в своей красной спортивной машине в магазин Криббса и обратно, в общем, ничего парнишка, хотя глаза как-то слишком широко расставлены и стрижется, как сорок лет назад стриглись. Черт, он ухмыльнулся, появись вдруг у мальца на голове прическа с Эм-ти-ви, он и не понял бы, что это такое. Мачете посверкивало; но вот раздался всплеск, и, обернувшись, Олмстед Уайт увидел крути на воде, мокрые бултыхающиеся конечности и гладкие, как выдрина шерсть, волосы — глянул мельком и тут же забыл.

Покончив с кустами остролиста вокруг дома, он пошел к бассейну. В прошлый раз он глицинию не трогал, и теперь она разрослась черт знает как, пуская во все стороны змеиные побеги, и вид имела неважный. Он шел через лужайку, опустив здоровую руку с мачете, и вспоминал мать — вот вам еще один фокус памяти, когда окружающее у тебя из головы как ветром выдувает и в тебя, теснясь, входит прошлое во всех своих важностях и неважностях. Сейчас он видел только одно, одна-единственная картина влезла к нему в мозг и не уходила: мама хлопочет у плиты, они с Уилером и папа сидят за столом, в ушах стоит неистовый, ведьминский вой урагана, окна трясутся, по крыше скребут чьи-то когти, а мама как ни в чем не бывало наклоняет чугунную сковороду, чтобы растеклось масло, и шлепает на нее новую порцию кукурузных лепешек. Пока вспоминал, ему полегчало; но вот он поднял глаза, встретился взглядом со старухиным внуком и увидел, что внук таращится на него, как на привидение.

И это было начало конца, это было узнавание. Не внук он вовсе, какой там внук — петля внезапно впилась в грудь со страшной силой, — он… он… у Олмстеда Уайта не осталось слов, чтобы выразить то, что он увидел, только гнев трещал в нем, как жир на раскаленной сковороде. Подняв над головой руку с мачете, он сделал три шага вперед, вглядываясь в эти китайские глаза, нос, рот и уши, что вновь явились над ним измываться. «Сволочь!» — крикнул он или, скорей, попытался крикнуть; слово застряло у него в горле и принялось душить его — петля… удавка… две петли… и что-то у него внутри вдруг подалось, и он рухнул лицом в водяную глубь, зная, что никогда больше ему не будет трудно дышать. В то утро — шестое утро в доме Бустеров — Хиро проснулся от запаха жареной ветчины и яичницы с помидорами, а еще от звуков смутно знакомой симфонической музыки — кажется, русской или европейской. Он облачился в свежевыстиранные шорты (Эмбли Вустер, пустившись в рассуждения о джинсовых тканях — тайваньских, корейских и фирмы «Джордаш», пыталась всучить ему джинсы внука, но они на него не налезли), натянул серую футболку и плотные хлопчатобумажные носки, обулся в высокие кроссовки «Найк», которые оказались ему как раз по ноге, и сбежал вниз завтракать.

Звуки оркестра приветственно окрепли; повернув за угол и войдя в освещенную солнцем гостиную, он встретился взглядом с утренней служанкой Долли, которая тут же, как мышка, шмыгнула прочь. Если ее сменщица Вернеда была крепко сбита и подозрительна, то с Долли все наоборот: субтильная и нервная, она все время отводила глаза в сторону. Прическа ее была настоящим парикмахерским чудом, а желтовато-коричневая кожа напоминала цветом форменную куртку, в которой Хиро мальчиком ходил в школу. Она ретировалась в столовую, предоставив Хиро отвешивать глубокие поклоны хозяину и хозяйке, которые завтракали за столом у окна-фонаря, выходящего на море. От стекла шло сияние. Над их головами висели чайки. За пением скрипок угадывался шум прибоя,

— Сэйдзи! — воскликнула старая дама, глядя на него с хитрым видом: голова склонена набок, размазанная губная помада скрадывает кривую улыбку. Он видел, как она силится сдержаться, кусает губу, стараясь укротить поток банальностей, который, как бич, гонял ее язык между небом и губами каждую секунду бодрствования. — Охайо, — поздоровалась она с ним по-японски, борясь со своим непоседливым языком, даже глаза выпучила от натуги.

Он еще раз поклонился.

— Охайо годзаимас, — сказал он и поклонился главе семьи. Но тому было все равно — он был слепоглухонемой и торчал, подпертый в своем кресле с колесами, как воронье пугало на шесте.

На столе были ломтики ветчины, яичница с помидорами, тосты, масло, кофе и джем. Не ахти какой завтрак; он предпочел бы о-тядзукэ — рис в зеленом чае, — но ему грех было жаловаться после скитаний по болотам, после крабов и кузнечиков, после достопамятной трапезы, состоявшей из растворимого кофе, соевой забелки и сахарина. И все же американцы обращаются с едой по-варварски — валят все в одну кучу, не думая ни о красоте, ни о соразмерности, как будто еда — это что-то постыдное; если бы не голод, он ни за что бы не взял это в рот. Он выдвинул стул, чтобы сесть.

— Неужели вы ничего не замечаете? — спросила старушонка, вся дрожа от усилия обуздать буйную речевую поросль, потоки слогов, слов и фраз. Он озадаченно застыл, так и не сев.

— Музыка, — сказала она. — Музыка, Сэйдзи… — и взяла себя в руки. Теперь она улыбалась, показывая слишком большие для ее рта зубы — иные мертвые, потемневшие, иные желтые, иные обломанные.

Вдруг до него дошло. Музыка. Это старуха повинность такую на него наложила. Его ушам эти звуки говорили мало — ему больше нравилась американская музыка, в основном «диско» и «соул», Майкл Джексон, Донна Саммер, Маленький Энтони и «Импириалс», — но он уже понял, чего от него хотят. Что ж, почему бы и нет — ведь она так к нему добра, так хорошо ему живется в ее доме. Он отодвинул стул, отступил на шаг, сосредоточился и пошел вовсю дирижировать, загребая воздух мощными широкими движениями пловца-стайера.

Много позже, когда Бартона покормили, переодели и выкатили в тень подышать воздухом; когда появилась и вновь исчезла, как домашнее привидение, Долли, выдав себя только едва уловимым стуком посуды когда Эмбли Вустер расточила все континенты, все океаны, все галактики своего красноречия и отправилась вздремнуть, Хиро вышел посидеть у бассейна и набраться новых сил.

Здесь, в замкнутом, соразмерно организованном и должным образом ухоженном пространстве, он чувствовал себя в безопасности. И вода — в первый день она была мутная, но он нашел нужные химикалии, хлор и кислоту, и за ночь она стала прозрачной, — вода успокаивала его. Все послеполуденное время, пока солнце висело в зените и жара усиливалась, он то нырял, то вылезал наружу в плавках, которыми снабдила его Эмбли Вустер, — короче, резвился, как тюлень. И при каждом погружении он чувствовал, как очищается, как становится человеком, как отдаляется от болотной трясины. Он ложился на спину, подставляя грудь солнцу, и смотрел, как по небу проплывают чайки; а когда Долли, пряча глаза, неслышно поставила перед ним тарелку с сандвичами и фруктами, он принялся за еду с тихим удовлетворением и глубокой, смиренной благодарностью.

Он начал думать, что Америка не так уж и плоха. Он даже помечтал немножко о том, как бы хорошо остаться в этом доме насовсем, превратившись в Сэйдзи, кем бы он ни был, разыскать в телефонной книге отца и пригласить его тоже. Вместе они бы вволю поплавали, он и отец, и вместе, благодаря выдержке и терпению, могли бы пробивать бреши в душном монологе Эмбли Вустер и нормально дышать. Но он понимал, что это несбыточные мечты, прихоть фантазии, он знал, что тут его рано или поздно накроют. Ведь он на острове — угораздило же, из всех мест, — и ему надо отсюда выбираться. Он подумал было, не попросить ли старую даму отвезти его на материк в багажнике машины, но с этим, конечно, предвиделись сложности. Даже заставить ее замолчать на срок, достаточный, чтобы высказать эту просьбу, казалось почти невозможным. И потом, что он ей скажет — что он преступник, грабитель, хулиган? И что зовут его вообще-то не Сэйдзи? И где он, этот материк? От бассейна был виден только открытый океан, спокойный, бесконечный синий океан, который колыхался над выпуклостью земного шара и бил волнами в берега всех континентов. Из дальней части дома он видел другой дом, за ним еще один дом, а за ним болото.

Лодка, думал он. Может, ему удастся выклянчить какую скорлупку с веслами или парусом, катамаран, что угодно. Сколько же тут плыть, интересно? Он обдумывал эту теоретическую возможность, размышлял, как бороться с волнами и как преодолеть вонючую, гнилую полосу водорослей, которая наверняка окружает вожделенную землю, — и вдруг почувствовал, что на него смотрят. Поднял глаза, и вот он тут как тут, человек, видеть которого ему уж никак не хотелось.

Да нет, это кошмарный сон. Галлюцинация. Не может такого быть. Но вот галлюцинация зашевелилась, и он понял, что никакой это не сон, это негр, каннибал, сумасшедший, который стал палить в него из ружья, когда он вышел к нему голодный, беспомощный и полумертвый от усталости, — это именно тот негр, столь же реальный, как палящее солнце. Хуже того: у него в руке было оружие, меч-кэндо, и приближался он закатив глаза, все лицо — одна большая черная воронка рта. Хиро охватил страх. Священный ужас. В этой фигуре не было ничего человеческого, одна адская одержимость, одержимость колдуна или шамана, в судорогах и корчах выталкивающего проклятие из пылающей глотки.

Хиро вскочил на ноги. У Дзете про такое нигде не говорилось. Еще один взгляд на черного оборотня — теперь он в исступлении рыл, ковырял ногами землю, — и, схватив одежду в охапку, Хиро махнул через забор, как заправский барьерист. Назад он не оглядывался, какое там, — ему казалось, он по воздуху летит. Три прыжка, и двор позади, там еще один забор и другой двор, где женщина с носом, вымазанным какой-то дрянью, вскочила с шезлонга с воплем, впившимся в него как стремительный томагавк, и он летит в следующий двор, где на него кидается свора игрушечных собачек. Дальше, дальше, раскидывая садовую мебель, через мощеные дворики, кирпичные заборы, штакетник и цепные ограды, словно прирожденный бегун. Изо всех щелей, пригнув головы, ему наперерез выскакивали псы, вся округа уже огласилась их неистовым лаем и злобным рычанием. Он бежал и бежал.

Когда он, запыхавшись и потеряв голову от страха, опрометью влетел в рощу из декоративных сосен на склоне холма, раздался первый отдаленный цепеня-щий вой сирены. Это за ним. Пригнувшись к земле, прячась за деревьями, он добрался до вершины холма и тут увидел, что путь перерезает высокая кое-как оштукатуренная стена, настоящая американская стена, массивная и грубая; штукатурка местами обвалилась, отслоившись, как кожа. Футов десять высота, не меньше. Он прижался к шершавой поверхности, стараясь отдышаться; весь ад всполошившейся округи стучал ему в уши, заглушая отдаленный рокот прибоя. Он чувствовал себя голым. Беззащитным. Потерянным. Оставалось только карабкаться на стену, уповая на лучшее.

Это-то был пустяк. Он перелез в два счета. А спрыгнув, увидел, что находится в саду — роскошном, запущенном, безлюдном. Виднелись бассейн и кабинка для переодевания. Вдалеке слышались крики, лай, завывание сирен. Осторожно, крадучись, пружинистой уверенной самурайской походкой он вышел на мощеный бортик бассейна, отворил дверь кабинки и скрылся в ее затхлой темноте.

Позже, много позже, когда настала ночь и умолкло все, кроме стрекота сверчков по ту сторону стены и затихающих шумов из дома, при котором находились сад, лужайка, бассейн и кабинка, Хиро вышел из укрытия. Совершенно бесшумно, без единого плеска, он окунулся в бассейн, смывая с себя следы бегства, пятна от травы и присохшие комки грязи. Потом сел в темноте, чтобы обсохнуть; сердце билось медленно и ровно. Аккуратно, тщательно, словно исполняя некий ритуал, он надел шорты, футболку, носки и кроссовки: спешить было некуда. Он выработал план. План очень простой. Начинавшийся и кончавшийся домиком в лесу и секретаршей с белыми ногами. Он увидел ее снова — в сотый, наверно, раз — такой, какой она была в ту ночь в лодке, нагой и размякшей, увидел ее за письменным столом, оборачивающейся к нему, предлагающей кров и пищу. Он встал, высмотрел вблизи от дома ворота и бесшумно пересек лужайку. Миг — и он уже вдыхает запах гудрона и чувствует под ногами твердую плоскость дороги.

Безотчетно он наклонился и потрогал ее. Она была еще теплая.

 

 

Все еще на свободе

 

Теперь ясно: он остается у нее, под ее защитой, и остается на неопределенное время. По крайней мере, до тех пор, пока все не уляжется. Он попал в какую-то историю на том конце острова, в Прибрежных Поместьях, и тамошние жители малость взбудоражены. На другой день после его возвращения на шестой странице газеты, выходящей в Саванне, появилась заметка — правда, без особых подробностей, но все же быстро сработали, и заголовок гласил: «Нелегал с Тьюпело все еще на свободе». По острову прокатилась волна невероятных слухов. Двумя днями позже «Тьюпело-Айленд бриз» целиком посвятил ему первую страницу.

Рут наверняка пропустила бы статью в «Бризе», если бы не Сэнди Де Хейвен. Она провела весь день за пишущей машинкой в обществе своего экзотического подопечного — она двигала вперед «Прибой и слезы», он наслаждался какой-то книжонкой в мягком переплете, полной иероглифов, которую вытащил невесть откуда; так что она пришла на коктейли, считай, к шапочному разбору. Сэнди стоял за стойкой бара в передней гостиной и смешивал напитки. Поэт Боб и Айна Содерборд больше не были вместе — на уик-энд приехала жена Боба, и все на этом кончилось, так что Айне, чьи бесцветные брови растворялись, как мираж, в белобрысой челке, оставалось только сидеть у стойки и мечтательно смотреть на Сэнди. Остальные большей частью уже переместились в столовую, и для Рут это было благом: по крайней мере, от Джейн Шайи и ее противного мелкого серебристого смеха она избавлена на время.

— Эй, Ла Ди, — окликнул ее Сэнди, — что новенького? — Он уже тянулся за водкой, бокалом и блестящим ведерком со льдом.

— Да ничего особенного, — ответила Рут, пожав плечами. — Работа, только и всего. — А что еще она могла сказать? Что укрывает преступника от правосудия? Она улыбнулась Айне. Та улыбнулась в ответ.

— С лимоном тебе?

Рут кивнула, и Сэнди подал ей бокал. В окнах пылал золотой закат; Рут хотелось просто стоять вот так и длить мгновение. Саксби где-то пропадал со своими садками, неводами и высокими болотными сапогами, но она сегодня его еще увидит — он обещал ей, — а в ее студии притаился Хиро. Ждет ее. Зависит от нее. Впервые за много дней она чувствовала себя по-настоящему хорошо, была собой в полном смысле слова. Но вот гомон в столовой стал смещаться ближе, и она невольно напряглась, пытаясь выделить отвратительный хохоток Джейн Шайи. От пригубленной водки во рту сделалось горько. Благодушие исчезло.

— Видела? — спросил Сэнди, подавая ей через стойку номер «Бриза». Несколько секунд она пялилась в газету, пока не поняла, в чем дело; потом поставила бокал. ЧУЖЕЗЕМНОЕ ВТОРЖЕНИЕ! — кричал аршинный заголовок, а под ним — зернистая увеличенная фотография Хиро, вид у него был робкий. Под самым подбородком, словно там и выросла, красовалась карточка с загадочными иероглифами и семизначным номером. Он выглядел растерянным и несчастным, и если бы она не видела его живьем, дала бы ему лет двенадцать.

— Жалкий довольно тип, правда? — ухмыльнулся Сэнди. Рут ничего не ответила. Она пробегала глазами газетные колонки и взятые в рамочки рассказы свидетелей о том, какой ущерб нанес Хиро декоративным гротам и цветочным клумбам в Прибрежных Поместьях. Там же напечатали интервью с женщиной, которая приютила его, приняв за другого; далее — жалоба соседки, которую беглец напугал до смерти, ворвавшись в ее сад без предупреждения, и сообщение о смерти от сердечного приступа некоего Олмстеда Уайта, не вынесшего внезапной встречи с подозреваемым, который напал на него в его доме тремя неделями раньше.

— И чего этот япошка ссыт против ветра? — Сэнди все еще улыбался. Он облокотился на стойку, глядя на Рут из-под белесых прядей, падавших ему на лоб. Потеха, да и только.

Айна потягивала белое вино из бокала с кубиком льда. Она говорила с придыханием и странно тихо для ее комплекции.

— Оставили бы беднягу в покое — я хочу сказать, посмотрите на его лицо, — наклонившись, она постучала по фотографии лакированным ногтем. — Неужто, по-вашему, он представляет опасность?

Рут тем временем читала про шерифа Пиглера — тот поклялся не мытьем, так катаньем положить конец этому безобразию, ведь разыскиваемый даже не американский гражданин, проник в страну нелегально; и нет, он не исключает того, что (опущено бранное слово) может быть застрелен на месте.

— Зачем будоражить этих свинячьих фермеров… — тянула свое Айна.

— Вот и я говорю, — сказал Сэнди. — Выходит прямо по фильму «Погоня». — Он хлебнул еще водки с апельсиновым соком. — Помните? Марлон Брандо, Джейн Фонда, Роберт Редфорд.

Рут первый раз за все время подняла на него глаза.

— Да, — ответила она. — То есть нет, я хотела сказать. Послушай-ка, не дашь мне эту газету?

В тот вечер Рут пропустила ужин. Она только заскочила ненадолго на кухню, где хлопотал Рико под руководством шеф-повара (его звали Арман де Бушетт, и он вознес «Танатопсис» — точнее, его кухню, — на недосягаемую высоту среди всех домов творчества). Там она положила в судки pompano en papillot, artichauts au beurre noir (ыбу помпано в промасленной бумаге, артишоки в масле), сваренные на пару баклажаны, французскую булку и жареный картофель. — Романтический ужин вдвоем? — услышала она. Над ней возвышался де Бушетт, лихо заломив колпак и игриво вздернув брови. Ему было под шестьдесят, он скрывался от последствий нескольких неудачных браков, любил потягивать коньяк и временами как бы невзначай проводил рукой по ягодицам симпатичных колонисток. — Вы да Саксби? Или у вас что-нибудь такое на уме, о чем лучше и не спрашивать?

Рут укладывала еду, не поднимая головы.

— Буду работать до ночи, только и всего, Арман. Сакс появится позже, если вообще появится. Жутко романтично. — Она сполна одарила его улыбкой, умыкнула с полки над стойкой бутылку вина и скользнула в дверь, оставив протянутую к ее бедру руку ни с чем.

Когда она вернулась в студию, было уже почти семь. Солнце садилось. От океана веяло свежестью. Все было тихо. Хиро должен был ждать ее только утром, и, подходя к лужайке, она задумалась, как дать о себе знать, не напугав его. Можно было, конечно, окликнуть его с близкого расстояния: «Хиро, не бойся!» или «Это я, Рут!» — но, не ровен час, услышит кто-нибудь посторонний. А если не предупредить его вовсе, то, едва заслышав шаги, он взовьется, что твоя ракета, потолок пробьет.

До дома было совсем близко, когда ее осенило: она начнет петь, затянет что-нибудь, а если кто услышит, пусть думают, что она под мухой, или спятила, или настроение у нее хорошее, — ей-то какая разница. И, прижимая к груди газету и судки, она уверенно двинулась через лужайку, выводя высоким чистым сопрано, каким отличалась в певческом клубе, первое, что пришло в голову: «Где ты был, где ты был, мальчик Билли, мальчик Билли? Где ты был, где ты был, милый Билли? Я жену себе искал…»

Она осеклась — в окне, как чертик из табакерки, показался Хиро. Его лицо было застывшей маской чистого ужаса, лицом человека, проснувшегося от грохота бомбежки, свиста трассирующих пуль, атомного взрыва. Но потом, поймав его взгляд, она поняла, что он узнал ее, все в порядке.

— Я еду принесла, — сказала она еще в дверях, рассчитывая, что слово «еда» мигом его успокоит, — и еще вот это. — Она опустила серебристые судки и развернула перед ним газету.

Хиро, как завороженный, уставился на ровную простыню листа. Она заметила, что глаза его, упершиеся в заголовок, были неподвижны.

— Ты по-английски-то читаешь? — спросила она.

А как же. Еще бы. Он гордился достигнутым уровнем. Американцы с их большими ступнями и высокомерно-снисходительным отношением к остальному миру не знают никаких языков, кроме своего собственного. Но японцы, самый читающий народ на свете, учатся английской грамоте уже в начальной школе. Разумеется, поскольку в Японии живет мало иностранцев и поскольку японская система обучения построена во многом на зубрежке, средний японец куда лучше читает на иностранном языке, чем общается.

Хиро поднял взгляд от газеты.

— Ськола нас обусяет, — сказал он.

Рут сложила газету заметкой наверх и протянула ему. Он кивнул в ответ и опустил в нее затравленный взгляд.

— На тебя и впрямь все вызверились, — сказала она. — Что ты там натворил такое?

Он пожал плечами.

— Нисего, Русу. Ел еду. Старая дама говорит, говорит. Никогда не уситанет.

Он попытался улыбнуться улыбкой школьника, уличенного в проделке. В Прибрежных Поместьях произошло нечто такое, о чем он умолчал, — это было ясно.

— Кстати, о еде, — сказала она. — Надеюсь, от рыбы ты не откажешься?

За ужином (она отодвинула в сторону машинку и ворох исчерканных страниц, из которых должен был родиться ее первый большой рассказ, и они устроились за письменным столом) он рассказал ей всю историю. Рассказал об ошибке Эмбли Вустер, о том, как она оставила его ночевать, о своей радости от ванной, чистых простынь и трехразового питания, о своем смятении и ужасе от появления Олмстеда Уайта, напавшего на него без всякой причины.

— Без предупрездения, Русу, без нисего — и у него был месь, я думаю, кэндо. Он хосет меня резать, Русу, убить.

Как ни крути, а Олмстед Уайт умер, и Рут задумалась о юридических последствиях этой смерти.

— Ты ведь его не трогал, правда? Хиро отвел глаза и покраснел. — Я безал, — признался он.

Рут разлила вино, и они пили и разговаривали, пока домик не погрузился в сумерки и привычные предметы — пишущая машинка, плита, кофейник, саррацении в горшках и репродукция с картины Хокни, которую она повесила на стену, чтобы оживить интерьер, — не начали расплываться в густеющей вечерней мгле. Она рассказала Хиро о своем детстве в Санта-Монике; он поинтересовался, были ли там японцы. А негры? А мексиканцы? Он поведал ей о своем американском отце-хиппи, о позоре матери, о кличках, которые ему стали давать, едва он ходить научился. Она наклонилась к нему, вгляделась — да, точно. Волосы, глаза, пропорции тела — все говорило о том, что он наполовину американец.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: