Привести в порядок мысли




 

Из дневников 18 и 19 апреля 1987 года

 

Тот, кто за плечом Симонини читает эти записи Далла Пиккола, видит внезапно, как текст обрывается, рука не удерживает перо, пишется бессмысленная загогулина, тело пишущего сползает на пол, линия выходит за край страницы и испачкивает бледной чернильной кляксой зеленый бархат стола. Перевертывается лист – это уже пишет капитан Симонини. Он проснулся в одеянии священника, в парике Далла Пиккола, но ни минуты на этот раз не колеблясь в убеждении, что он – Симонини. Пробежал оставленные на столе, истерически заполнявшиеся неровным почерком страницы, последнее, что сумел оставить предполагаемый Далла Пиккола, и пока читал их – потел, сердце бешено стучало, и как раз там, где записка обрывалась, Симонини вспомнил вместе с ним (аббатом), что и он (Симонини) был, что они были, нет… постойте… он теряет сознание… они теряют. Обморок проходит. Туман рассеялся. Прояснилось. Это одно лицо – он и Далла Пиккола. То, что вчера вечером вспомнил Далла Пиккола, постепенно начинает припоминать и Симонини. Как в сутане Далла Пиккола (не того, с торчащими зубами, которого убил давно, а другого, возрожденного нарочно и эксплуатируемого много лет) получил ужасный опыт черной мессы. Что происходило потом? Кажется, Диана, царапаясь, сдернула с него накладные волосы. Чтоб удобнее тащить покойницу, он освободился и от рясы. После этого, не в состоянии мыслить, вернулся в свою квартиру на Мэтра Альбера и улегся спать, а проснулся утром 22 марта и не мог понять, куда же подевалась его одежда.

Телесное слияние с Дианой, открытие безобразного ее происхождения – слишком много ему пришлось пережить. Тою же ночью он утратил память, то есть ее утратили и Далла Пиккола и Симонини, после чего раздвоенные личности чередовались в течение месяца. Тот же недуг, что был у Дианы. Переход от одного состояния к другому через кризис, эпилептический припадок, бред. Безотчетно, всякий раз пробуждаясь в новом качестве и при этом думая, что это простое пробуждение от сна.

Терапия доктора Фройда помогла (даром что доктор знать не знал, помогает ли его система или нет). Рассказывая «второму себе» эпизоды, с мучением добываемые, как во сне, из оцепенения памяти, Симонини дошел до переломной точки, до травматического эпизода, забросившего его в амнезию, расщепившего его на пару двойников, каждый из которых помнил только половину общего прошлого, и тогда он и «второй он» смогли заново скомпоновать личность воедино, хотя каждый двойник как мог старался утаить от другого кошмарную, невоспоминаемую причину наступившего забытья.

Легко представляем себе, до чего Симонини изнемог от воспоминаний. Чтоб увериться, что он действительно восстанавливается для новой жизни, он закрыл дневник и вознамерился выйти в мир, навстречу встречам, теперь уже не пугавшим, потому что он знал, кто он. Нужно было позаботиться и о питании. Но для начала, поразмыслив, он решил отказать себе в чревоугодии. Чувства его еще недавно подверглись тяжелым нагрузкам. Как отшельник из «Фиваиды», он начнет с чего-то вроде епитимьи. То есть посетит «Фликото». На тринадцать су поест, как положено, неважнецки.

 

Возвратившись, записал еще две-три подробности, нужные для реконструкции. Вообще-то потребность в дневнике отпадала. Ведь дневник он завел, чтобы узнать то, что он теперь знал. Но дневник уже сделался привычкой. Веря, что есть на свете Далла Пиккола, отличный от него самого, он почти целый месяц льстил себе иллюзией, будто есть на свете кто-то, с кем можно разговаривать. Разговаривая, осознал, до чего он одинок. С самого детства. Предположительно (догадка Повествователя!) Симонини раздвоился именно в поисках собеседника. Как можно знать.

Но стало ясно, что Второго не существует. И что дневник – одинокое времяпрепровождение. Что ж, продолжим. Не то чтоб слишком нравился себе он сам, но все остальные вызывали такое раздражение, что на их фоне самого-то себя он почти что мог переносить.

 

Он вывел на сцену Далла Пиккола (своего собственного, потому что настоящего он убил), когда Лагранж дал ему задание заняться Булланом. Он подумал, что для этого и подобных заданий фигура священника удобна, вызывает меньше подозрений. Забавно было также и воротить на этот свет того, кого он самолично препроводил на тот.

Когда он только еще купил, и очень дешево, дом и лавку в Моберовом тупике, он почти не использовал комнату, имевшую выход на улицу Мэтра Альбера. Когда же возник Далла Пиккола, жилая площадь пришлась несказанно кстати. Ее быстро обмеблировали дешевой обстановкой, и там поселился фантоматический аббат.

Далла Пиккола интересовался сатанизмом и оккультизмом, собирал данные, а также с удовольствием являлся к одрам умирающих, приглашаемый родственниками, которые потом посещали и Симонини по поводу завещания. Это было удобно, потому что на случай перепроверки последней воли завещателя в деле имелась всегда справка от исповедника, что последние слова покойного в точности совпадали с этим представляемым завещанием. А когда пошла Таксилева эпопея, Далла Пиккола сделался вообще необходим и практически на себе тянул всю эту работу в течение более чем десяти напряженных лет.

Симонини в облике Далла Пиккола общался и с отцом Бергамаски, и с Эбютерном, и они ничего не заподозрили: до того он удачно перевоплощался. Далла Пиккола был блондинист, брит, имел брови кустистые и ходил в синих очках, закрывавших полностью глаза. Мало этого. Он ведь и почерк себе выдумал иной, мелкий, женственный, и голос с измененным по необходимости тембром. Превращаясь в Далла Пиккола, Симонини не только иначе говорил, он и писал иначе, и по сути дела иначе рассуждал.

Жалко, что сейчас аббату Далла Пиккола пришло время умереть (судьба всех аббатов с этим именем), но целью Симонини было – полностью покончить с этой историей. Отчасти для того, чтоб утратилась память постыдных событий, причинивших ему такую травму. Отчасти потому, что в понедельник после Пасхи Таксиль, по обещанию, готовился совершить клятвенное публичное отречение. И наконец, потому, что теперь, после кончины Дианы, надлежало устранить все воспоминания о закрученной им интриге. На случай, если кому придут в голову щекотливые вопросы.

У него были только воскресенье и утро понедельника. Снова надев рясу Далла Пиккола, он побывал у Таксиля. Оказывается, тот почти целый месяц ходит в Отей, не застает Дианы, не застает Симонини, старуха отвечает, что ничего не знает. Выхода нет, кроме как подозревать, что их обоих похитили масоны. Симонини сказал: ему-де удалось вытрясти из Дю Морье настоящий адрес Дианы в Америке, в Чарльстоне, и он нашел способ организовать ее обратный переезд в Америку. Так что Диана отправлена восвояси как раз перед тем, как Таксиль выступит с саморазоблачением. Он передал Таксилю пять тысяч франков аванса из обещанных семидесяти пяти и откланялся до встречи назавтра вечером в Географическом обществе.

Затем в том же обличье Далла Пиккола он поехал в Отей. Великое изумление старухи, не имевшей сведений вот уж как месяц ни о нем, ни о Диане, ни что говорить бедному месье Таксилю, приходившему множество раз. Старухе было рассказано то же самое: найдена семья Дианы, Диана возвращена в Америку. Неплохое выходное пособие окончательно умиротворило мегеру, которая уложила свое барахло и убралась куда-то в тот же вечер.

На ночь глядя Симонини сжег все документы и следы их совместного житья за все годы, а когда совсем стемнело, оттащил ящик с тряпками и безделушками Дианы к Гавиали. У старьевщика не было привычки спрашивать, откуда поступают вещи. Следующим утром Симонини был уже у хозяина отейской квартиры и, ссылаясь на срочную командировку в далекие земли, отказался от найма дома, уплатив без разговоров за шесть месяцев. Хозяин побывал с ним на квартире, уверился, что обстановка и стены в приличном состоянии, принял ключи и закрыл входную дверь на двойной оборот.

Осталось убить Далла Пиккола второй раз. Несложное дело. Смыть грим и повесить сутану на гвоздь. Далла Пиккола исчез с лица земли. Из предосторожности были собраны аналой и все требники и перенесены в магазин для продажи маловероятным коллекционерам. Освободилось удобное помещение. В будущем его можно будет опять употребить.

Никаких следов. Кроме тех, что живут в памяти у Таксиля и Батая. Но Батай, после такого-то предательства, безусловно, не покажется на глаза. Что до Таксиля, с ним предстояло завершить дела не позднее как сегодня вечером.

 

Девятнадцатого апреля капитан Симонини пошел тешить себя самоизобличением Таксиля. Таксиль был знаком, как мы помним, с Далла Пиккола, а также с мнимым нотариусом Фурнье (бритый шатен, золотые резцы). Бородатого Симонини Таксиль видел в своей жизни только один раз, когда ходил подделывать письма Гюго и Бланка, но с того дня миновало вот уже пятнадцать лет, и, конечно, ему не придет на ум далекий каллиграф. Поэтому Симонини, на всякий случай в большой белой бороде и зеленых очках, отчего сразу стал похож на члена ученого совета, уселся на одно из лучших зрительских мест, чтобы спокойно получить удовольствие от зрелища.

О событии протрубили газеты. Зал был набит. Любопытные; поклонники Дианы Воган; масоны, журналисты и даже уполномоченные от архиепископа и от апостольского нунция.

Таксиль говорил напористо и много, по южному обыкновению. Ошеломив публику, которая ждала Диану как иллюстрацию всего, что Лео Таксиль напубликовал за эти пятнадцать лет, он с первых слов пошел бодать католических журналистов, а перед самым эффектным моментом возгласил: «Лучше смеяться, чем плакать, как учит народная мудрость». Задержался еще несколько минут на своей любви к мистификациям («Я марселец или нет все-таки?» – на что публика заржала). Чтобы как следует прочувствовали, какой тут надувальщик перед ними, рассказал со вкусом байки про марсельских акул и про затопленный город на дне озера в Женеве. Но ничто, сказал он, не сравнится с самой дивной мистификацией его жизни. Выдержал паузу – и полился немыслимый рассказ о плутовской его набожности, о том, как удалось обмануть исповедников и духовников, посланных проверять, насколько искренним было его раскаяние.

Уже в начале раздались первые залпы смеха, потом речь оратора каждый миг прерывали: не помня себя вопили священники из зала, все безумнее прогневлявшиеся. Одни вставали и выходили, другие размахивали стульями, угрожая прибить его. В общем, шикарный содом. Голос Таксиля все-таки перекрывал бучу. И громко слышалось: – А вот еще, чтобы доставить удовольствие церковникам, после энциклики Humanum Genus я взялся за масонов. Но в сущности, – продолжал Таксиль, – масоны мне должны быть благодарны, потому что мои репортажи об их ритуалах помогли им освободиться от смехотворных привычек, старомодность которых понятна каждому масону, в ком живо стремление к прогрессу.

Ну а католики… с первых-де дней его возврата в лоно церкви Таксиль понял, что многие веруют, будто Верховный Зодчий Мира, Высшее существо масонов – дьявол. Осталось только немножечко повышивать по этой самой канве.

Сумятица продолжалась. Таксиль процитировал свою беседу со Львом Тринадцатым, когда Его Святейшество спросил: «Чего вам хотелось бы, сын мой?», а Таксиль ответил: «Ваше Святейшество, умереть в эту минуту у ваших ног было бы для меня наивеличайшим счастьем из возможных!», вопли слились в сплошной ор. Визг: «Уважайте Льва Трина

 

дцатого! Вы не смеете произносить его имя!» Кто-то верещал: «Что мы слушаем тут? Какая низость!», другие выли: «Ах, пройда! Прохиндей! Какое скотство! Ах!», а большинство просто каталось от хохота.

– И вот так, – разглагольствовал Таксиль, – я выращивал древо современного люциферства, куда привил палладистский ритуал моего собственного изобретения, лично моего, от первого слова и до последнего. Потом настал черед старого друга-алкоголика, ставшего доктором Батаем, а также вымышленной Софии Вальдер, или Сафо, и, наконец, как Таксиль писал всю печатную продукцию от имени Дианы Воган. Диана же, сказал он, это обыкновенная протестантка, машинистка, переписчица, выполнявшая поручение представлять американскую фабрику пишущих машинок. Она умная и остроумная особа, элегантная в своей простоте, подобно многим другим протестанткам. Сначала она просто заинтересовалась чертовщиной, потом вошла во вкус, потом уже превратилась в его сообщницу. Они с азартом занялись своим штукарством, писали письма епископам и кардиналам, получали письма от личного секретаря римского папы, предупреждали Ватикан о люциферских комплотах…

– Однако, – не унимался Таксиль, – мы увидели, что и масонские круги верят нашим бредням. Когда Диана разгласила очередной дутый секрет, что-де Верховный Магистр Чарльстона назначил Адриано Лемми своим преемником на должность высшего люциферского жреца, многие итальянские масоны, среди которых и один депутат парламента, приняли это за чистую монету и стали жаловаться, почему Лемми их не проинформировал. После чего они создали в Сицилии, в Неаполе и во Флоренции три Независимых Высших палладистских совета, избрав мисс Воган почетным членом. Пресловутый господин Марджотта письменно свидетельствовал, что знает госпожу Воган, а на самом деле это я однажды рассказал ему, будто они уже встречались, и он с легкостью дал себя убедить. Издатели поддались на мистификацию, но им совершенно не на что жаловаться, потому что со мной они выпустили серию почище «Тысячи и одной ночи».

– Досточтимые слушатели, – продолжал он. – Если видите, что вас одурачили, лучшее, что можно сделать, это хохотать вместе со зрителями. Достоуважаемый аббат Гарнье (это он уже прямо к самому остервенелому из оппонентов), чем вы больше яритесь, тем смешнее это кажется публике.

– Вы стервец! – закричал Гарнье, махая палкой. Друзья еле удерживали его.

– А с другой стороны, – безмятежно продолжал Таксиль, – не будем же мы строги к людям, честно верившим, что наши дьяволы лично посещают церемонии инициации. Разве порядочные христиане не верят, будто Сатана перенес Иисуса Христа на верх горы, откуда показал ему царства целого мира? А как он мог показать разом все царства, если мы знаем, что земля шарообразна?

– Молодец! – закричали ему.

– Пожалуйста, без кощунства! – закричали другие.

– Господа! – Таксиль явно подбирался к финалу. – Должен покаяться в детоубийстве. Палладизм погиб. Я породил его и убил его. Ну, бедлам уже такой, что дальше некуда. Аббат Гарнье залез на стул и произносит зажигательную речь, но ему шикают и угрожают. Таксиль стоит на сцене и гордо озирает беснующуюся толпу. Это взлет его славы. Если он мечтал о венце короля надувателей, мечта сбылась. Он смотрит, ему орут снизу, размахивая кулаками и палками: «Вы не стыдитесь?» А чего ему стыдиться? Что ли того, что все теперь говорят о нем?

Кому это все и впрямь было всласть, так это капитану Симонини. Он слушал, смотрел и вдобавок нежился мыслями о том, сколько сюрпризов ожидает Таксиля в ближайшие дни.

Разыскивать Далла Пиккола, чтобы забрать свои деньги, марсельцу будет негде. В Отее или пустой дом, или другие жильцы. Адрес на улице Мэтра Альбера ему не давали. Нет у него и адреса нотариуса Фурнье. Он никогда не догадается увязать Фурнье с тем поддельщиком, который много лет назад cфабриковал для него письмо Гюго. Буллан улетучился. Таксиль понятия не имеет, что Эбютерн, отдаленный знакомец его по масонской ложе, знает правду о нем. У Таксиля нет сведений о Бергамаски. В общем, как ни крути, Таксилю не с кого потребовать жалованье, поэтому Симонини инкассировал не половину, а все целиком (к сожалению, не совсем целиком, пять тысяч франков ушли в аванс).

Забавно было представить себе незадачливого вымогателя, как он блуждает по Парижу и ищет несуществующего аббата, несуществующего нотариуса и сатаниста с палладисткой, чьи трупы лежат рядочком на дне клоаки, и ищет Батая, который, застать его трезвым, и то ничего разумного не скажет. Ищет пачку наличных, уже нашедшую себе лучшего хозяина. Преследуемый католиками, ненавистный и масонам, и весь в долгах перед типографами: куда понесет он бедную потную главу?

Э, отвечал себе Симонини, этот марсельский охмуряла вполне заслуживает то, что имеет.

 

Окончательное решение

 

10 ноября 1898 года

 

Прошло восемнадцать месяцев с тех пор, как я отделался от Таксиля, от Дианы и, что гораздо важнее, от Далла Пиккола. Если и болел – излечился. Силой самогипноза, а может, помог рецепт Фройда. И тем не менее месяцы эти прошли под знаком постоянной тревоги. Верь я во что-нибудь, сказал бы: мучают угрызения. Но что такое угрызения? И как они могут мучить? Тем же вечером, когда я так налакомился зрелищем обдуренного Таксиля, хотелось растянуть приятное настроение. Жаль только, не с кем было попраздновать эту победу. Но я недурно умею сам себя веселить. Я пошел, как те богачи, кто покинул «Маньи», в «Бребан-Вашетт». После выгодного для меня банкротства аферы «Таксиль» я наконец мог кое-что себе позволить. Ресторатор припомнил меня, но что радостнее – я припомнил ресторатора. Он пошел подробно просвещать меня по части салата «Франсильон», придуманного в честь моднейшей пьесы Александра Дюма. Сына. Сына? До чего же я постарел, как выясняется… Рецепт салата «Франсильон»: отваривается картофель в бульоне, режется на ломти, приправляется в теплом виде солью, перцем, олеем и оцтом из Орлеана. Полстакана белого вина, лучше Шато д’Икем. Посыпается тонко нарезанными травками. Тем временем в курбуйоне отвариваются очень большие мидии со стеблями сельдерея. Выкладываем их на картофель, перемежая пластинками трюфеля, потушенного в шампанском. Готовить за два часа до подачи. Подавать на стол при комнатной температуре.

И все-таки я неспокоен, и, чувствую, душа хочет снова прибегнуть к благотворному дневнику. К исцелительному способу, рекомендованному доктором Фройдом. Дело в том, что продолжаются разнообразные беспокойства. Мною владеет неуверенность. Первое, хотелось бы поточнее узнать, кто этот русский, лежащий внизу в клоаке. Он был… а может, их было и двое… в этой комнате 12 апреля. Кто-то из них, может, возвращался и после этого? Не раз приводилось искать что-нибудь, перо ли, стопку ли бумаги, и находить это там, куда я точно не клал. Кто же был, копался, передвигал, искал что-то? Что искали?

Русские, то есть Рачковский. Это какой-то сфинкс. Он был тут два раза. Всякий раз хотел от меня получить какие-то неизданные бумаги, наследство деда. Я увертывался. Во-первых, не готов, еще не сделал эти бумаги. Во-вторых, пускай раззадорится как следует.

В последний раз он сказал, что больше ждать не согласен. Настаивал, чтобы я назвал цену. Я не корыстолюбив, ответил я. Мой дед действительно оставил документы, где запротоколировал во всех подробностях ночные разговоры на кладбище в Праге. Но здесь у меня документов нет. Я должен буду оставить Париж, съездить за документами, совершить путешествие. – Ну так езжайте, – оборвал меня Рачковский. И тут же намекнул, туманно, но определенно, что дело Дрейфуса мне может выйти и боком. А он-то что знает, откуда знает? Дрейфуса заслали на Чертов остров, но разговоры о его деле не затухали. Напротив, раздавались голоса тех, кто верил в его невиновность, так называемых дрейфусаров. Нашлись графологи для перепроверки экспертизы Бертильона. Все это забурлило в декабре 1895 года, когда Сандер ушел с поста (у него был прогрессирующий паралич или что-то такое) и на его место заступил Пикар. Пикар с самых первых дней повадился совать везде нос, захлопотал и о деле Дрейфуса, хотя его и закрыли за несколько месяцев до того. И вдруг в марте прошлого года в традиционном месте – в мусорнике немецкого посольства – находят обрывки телеграммы, которую немецкий военный атташе посылал Эстергази. Ничего сногсшибательного. Но с какой же стати немецкий военный атташе поддерживает сношения с французским офицером? Пикар устроил Эстергази проверку. Были взяты образчики его почерка. И всем стало очевидно, что почерк майора невероятно похож на почерк бордеро. Это все я узнал из газет: Дрюмон ухватил на лету новость и сразу завозмущался в своей «Либр Пароль», что какой-то путаник мешается в давно уже улаженные дела и переворачивает все вверх тормашками. – Он ходил докладывать к генералам Буадеффру и Гонзу, которые, по счастью, к нему не прислушались. Наши генералы – не душевнобольные. В ноябре я налетел в одной редакции на Эстергази, он очень нервничал и пожелал переговорить со мной с глазу на глаз. Пришел ко мне домой он, однако, не один, а с каким-то полковником Анри. – Симонини, болтают, будто почерк на бордеро мой. Вы копировали с письма или с какой-то записки Дрейфуса, ведь так же? – Ну естественно. Сандер дал мне образец.

– Да. Я знаю. Только почему Сандер сделал это без меня? Должен был позвать меня, я проверил бы, точно ли там почерк Дрейфуса.

– Я делал, что мне говорили.

– Знаю, знаю. Вы теперь займитесь-ка со мной этой историей. Вам прямой расчет. Учтите, если это дело нечисто, а вас втянули, то теперь вы неудобный свидетель и вас могут захотеть устранить. Я бы сказал, что вся эта история вас прямо касается. Зря я, конечно, связался с военными. Нет теперь покоя. Эстергази объяснил, что от меня требуется. Дал мне образец почерка итальянского атташе Паниццарди: требовалось написать письмо. Паниццарди должен сообщить немецкому военному атташе, что Дрейфус согласен сотрудничать.

– Полковник Анри, – сказал Эстергази, – найдет это письмо и передаст генералу Гонзу. Я сделал работу, Эстергази отсчитал мне тысчонку франков, что потом происходило, мне неизвестно, знаю только, что в конце девяносто шестого года Пикара перевели на Четвертый стрелковый полк в Тунис. Однако именно тогда, когда я прихлопывал Таксиля, Пикар, похоже, снова поднял голову. Сыскались какие-то у него друзья. Положение опять осложнилось. Естественно, поначалу просочились неофициальные сведения о возможном пересмотре дела. Потом это было напечатано. Дрейфусарская пресса (как была, малочисленная) сообщала об этом с большой уверенностью, а антидрейфусарская – как о необоснованных измышлениях. Тем временем напечатали и телеграммы, адресованные Пикару. Из них выходило, что будто именно он и велел подкинуть в мусорную корзину фальшивую телеграмму от немцев на имя Эстергази. Насколько я понял, это так нелепо защищались Эстергази и Анри. Прелестный обмен любезностями. Даже и не придумывали новых ходов. Просто отшвыривали противнику в точности то, что получали от него. Господи, до чего же военные не способны ни к разведке, ни к контрразведке. Профессионалы (Лагранж, Эбютерн) никогда не допустили бы такой халатности. Но чего ждать от людей, которые сегодня в Службе информации, а завтра в Четвертом стрелковом полку, или, скажем, сперва служат в папских зуавах, а сразу после того – в Иностранном легионе? Кстати, эта неуклюжая попытка не дала никаких результатов, и на Эстергази завели-таки дело. А что, если он свалит теперь на меня всю историю и обнародует, что бордеро написано мною?

 

* * *

 

Ровно год сплю плохо. По ночам слышу шумы в доме. Хотел пойти поглядеть в магазин, но опасаюсь наткнуться на какого-нибудь русского.

 

* * *

 

В январе состоялся закрытый процесс, Эстергази был полностью оправдан от всех обвинений и подозрений. Пикара наказали заключением на два месяца в крепость. Однако дрейфусары не отвязались. Один довольно тривиальный писатель, Золя, напечатал огненную статью «Я обвиняю!». Группка бумагомарак и так называемых ученых требует пересмотра процесса. Кто они такие? Прусты, Франсы, Сорели, Моне, Ренары, Дюркгеймы? В литературном салоне Адан мне они что-то не попадались. Какой-то Пруст. Я кое-что сумел о нем выяснить: двадцать пять лет, педераст, сочинитель, к счастью, непечатаемый. Моне: безвестный пачкун, пару-другую его картинок мне случалось видеть, взгляд на божий мир загноившимися глазами. Писателишка, живописец, какое они могут иметь мнение о военном суде? О, несчастная Франция. Правильно жалуется Дрюмон. Эти, с позволения сказать, «интеллигенты», пользуясь определением третьеразрядного адвокатишки – Клемансо, лучше бы занимались своим делом, в котором они, надеюсь, немножко больше смыслят…

Золя судили и, по счастью, дали ему срок: один год. Есть еще во Франции правосудие, ликует Дрюмон, которого как раз в мае избрали депутатом в парламент от Алжира. Подбирается хорошенькая фракция антисемитов в нижней палате. Полезно для защиты антидрейфусарской политики.

Так что все, казалось бы, складывалось к лучшему. Пикару в июле присудили шесть месяцев тюрьмы, Золя, увы, успел удрать в Лондон, и я уж думал, что никто не станет снова ворошить эту кучу, как вдруг какой-то капитан Кюинье неожиданно выскочил с открытием, что письмо Паниццарди насчет сотрудничества Дрейфуса – фальшивка. Не знаю уж, с чего он это взял. Я, честное слово, сработал просто на славу. Командование, однако, прислушалось. Поскольку письмо нашел и предъявил в свое время полковник Анри, понеслись разнотолки о «фальшивке Анри». К концу месяца прижатый к стенке Анри во всем сознался, был посажен в Мон-Валерьен, а на следующий день он лишил себя жизни, перерезав бритвой горло. Повторяю в коий раз: военные способны загубить любое дело. То есть как? У них в руках опасный предатель, а они разрешают ему держать в камере бритву? – Да не самоубился он! Его самоубили! – возбужденно выкрикивал Дрюмон. – Больно много у нас развелось евреев в Генеральном штабе! Открываю всенародную подписку, финансируем процесс по реабилитации Анри!

 

Но через четыре или пять дней Эстергази перебежал в Бельгию, а оттуда в Англию. Тем практически признав свою вину. Я подумал, что главный вопрос сейчас – не захочет ли он выгораживаться мной.

 

* * *

 

Я ворочался в кровати и отчетливо слышал странные шумы снизу. Сошел утром – магазин и даже подвал перерыты, перевернуты, открыта дверца люка, ведущая в клоаку.

Встал вопрос – не пора ли теперь мне тоже, как и Эстергази, унести ноги. Я, однако, не успел задуматься. В дверь настойчиво звонил Рачковский. Не пройдя даже наверх, он уселся на один из продаваемых стульев, никогда и никому не нравившихся. – Что вы скажете, если я сейчас пойду и сообщу, что в дыре у вас в подполе лежат четыре упокойника и один из них – мой человек, которого уже обыскались по всему свету? Хватит тянуть. Даю вам ровно два дня, чтобы вы съездили за протоколами. Тогда я готов забыть все, что увидел у вас внизу. По-моему, честное предложение.

Итак, Рачковский проведал про клоаку. Это неудивительно. Что он еще знает? Учитывая, что дать ему бумаги безусловно придется, я попытался добиться дополнительных поблажек для себя: – И хорошо бы вы мне помогли уладить недопонимание с вооруженными силами…

Он осклабился: – Боитесь, узнают, что вы написали хваленое бордеро?

Да, он знает все.

Рачковский сложил ладони, будто для внимательного размышления, и растолковал:

– Вы, мнится мне, ни черта не поняли, что происходит, и боитесь только, что вас назовут. Успокойтесь. Всем во Франции необходимо, по резонам безопасности государства, чтобы бордеро было подлинным.

– Почему?

– Потому что французская артиллерия перевооружается пушками 75 мм. Так что требуется, чтобы немцы думали, будто работа ведется в направлении пушек 120 мм. Немцам аккуратно внушают, что шпион был намерен выдать им конструкцию стодвадцатимиллиметровой пушки. То есть самая главная подловка как раз тут. Вы, как здравомыслящий человек, естественно, скажете, что логика немцев должна была быть такой:

«Доннерветтер! Да будь бордеро подлинным, у нас были бы и секретные сведения! А не только перечень их, выброшенный в корзинку!» То есть вы полагаете, что немцы раскусили подвох. А я, наоборот, не исключаю, что они таки поймались на приманку. Дело в том, что в секретных службах никто не ставит никого в известность о том, что знает. И каждый подозревает, что сосед его по кабинету – двойной агент. Так что, может быть, там прозвучали десятки взаимных обвинений. «Как! Приходит такое важное сообщение, а вы хотите нас убедить, будто бы даже военный атташе о том не знает, притом что именно он адресат уведомления! А может быть, знает, да молчит?» Возникает чудовищная неразбериха, летят головы… Нет, прямой сейчас расчет всем придерживаться обнародованной версии. В бордеро должны верить все. Потому-то срочно и выпихнули Дрефуса на этот Чертов остров. Чтоб не дать ему оправдываться. Чтобы он не сказал, что никак не мог обещать сведений по стодвадцатимиллиметровой пушке, потому что речь всегда шла о пушке 75 мм. Ему даже пистолет давали – застрелись, не позорься. Хотели не доводить до гласного суда. Но Дрейфус упрям и собирался защищаться, потому что думал, будто не виноват. А офицеру не следует думать. Хотя, вероятно, ему о семьдесят пятой пушке и известно-то не было. Станут они сообщать такие секреты всякому, кто приходит на испытательный срок. Ладно, главное в нашем деле – осмотрительность. Ясно? Если б узналось, что бордеро спроворили вы, вся бы комбинация полетела и немцы бы догадались, что стодвадцатимиллиметровая пушка – ложный след. Они тупоголовы до невозможности, боши, но не вконец же. Вы ответите, что на самом деле не только немецкие спецслужбы, но и французские находятся в руках бездарей. Нет сомнения. Иначе они бы работали на Охрану, которая поворотливее и, как вы видите, имеет осведомителей и среди этих, и среди тех.

– А Эстергази?

– Этот пижон – двойной агент. Прикидывался, будто шпионит за Сандером для посольских немцев, и тут же шпионил за немцами для Сандера. Ему было поручено дело Дрейфуса. Но Сандер вовремя понял, что Эстергази вот-вот сгорит и что немцы его заподозрили. Сандер сознательно дал вам образец почерка Эстергази. Решено было заваливать Дрейфуса, но на случай осечки имелся вариант перегрузить ответственность за бордеро на Эстергази. Естественно, Эстергази слишком поздно сообразил, в какую же мышеловку его заманили.

– Если так, почему он не назвал моего имени?

– А потому что его бы заглушили и отправили бы в крепость, если не в омут. А так он себе спокойно получает пенсию в Лондоне. Дрейфуса ли будут считать автором, или Эстергази, несомненно одно: бордеро должно выглядеть подлинным. Так что вы, отъявленный фальшивщик, обвинению не подлежите. В данном случае вы за каменной стеной. Но по поводу этих мертвяков в подвале я могу вас прижать. Ну, выкладывайте ваши документы. Послезавтра ждите моего человека, Головинского. Не заботьтесь об окончательной отделке. Подлинные окончательные бумаги делать не вам, потому что оригиналы должны быть написаны по-русски. Вы только должны подобрать новый материал, подлинный и убедительный, вдохнуть жизнь в старые картинки пражского кладбища, которые уже развешаны по всем парикмахерским. Пусть все это и будет откликом речей, произносившихся ночью на кладбище в Праге, меня устраивает, но лучше без конкретных указаний, когда была эта сходка, и детали пускай там будут современные, а не фантазии времен Средневековья.

Пришлось усаживаться за работу.

 

* * *

 

Проработал два дня и две ночи, компоновал свои и вырезанные заметки, накопленные за десять лет общения с Дрюмоном. Сперва, по чести, я не предполагал использовать их. Все это были куски, опубликованные в «Либр Пароль». Но как знать, может быть, для русских это свежий материал. Тогда вопрос в отборе и подборе фактов. Совершенно ясно, что Головинскому и Рачковскому несущественно, обладают ли евреи музыкальным или творческим даром. Головинскому с Рачковским важно, что евреи разоряют порядочных людей.

Я перечитал все то, что уж и раньше закладывал в речи раввина. В моей давнишней продукции евреи намеревались захватить железные дороги, горное дело и леса, налоговую администрацию, собственность на землю. Они нацеливались на прокурорскую и адвокатскую работу, на сферу образования, рассчитывали просочиться в философию, политику, науку, искусство, а первым делом в медицину, потому что для врача открыты двери всех семей, и шире, чем для священника. Расшатывать религиозность. Насаждать вольную мысль и упразднить из школ Закон Божий. Подмять торговлю алкоголем и взять контроль над прессой. Святые угодники, что, что еще могли бы злоумышлять евреи? Нет, этот материал, конечно, поддается вторичному использованию. Рачковский знает только ту версию тирады раввина, которую давали Глинке. Там направление было религиозное, апокалиптическое. Так что есть что добавить туда. Я решил подобрать все то, что подействует на среднего читателя. И переписал красивым почерком более чем полувековой давности на хорошо состаренной бумаге. Вышли документы, найденные дедушкой в гетто, где он жил молодым. Документы представляли собой переводы протоколов с некоего стародавнего собрания на кладбище в Праге.

 

Когда днем позже в лавку старьевщика вошел Головинский, я диву дался: как мог Рачковский доверить такую ответственную работу молодому, неповоротливому и близорукому, плохо одетому простофиле мужицкого вида! Разговорившись, я понял, что не так-то он прост. У него был отталкивающий французский с грубым русским акцентом, но он сразу съехидничал: почему это раввины туринского гетто изъясняются на французском? Я сказал ему, что в Пьемонте в прежние времена все, кто был грамотен, употребляли французский. А эти документы – переводы. Задним числом я подумал, что даже не знаю, на идише или на древнееврейском говорили те, на кладбище, раввины. Но уже не имело значения, коль скоро документы были уже написаны, и написаны по-французски.

 

– Видите, – растолковывал я Головинскому. – Например, в этом протоколе намечается внедрять идеи философоватеистов, сбивать с толку гоев. Читайте: «Вот почему нам необходимо подорвать веру, вырвать из уст гоев самый принцип Божества и Духа и заменить все арифметическими расчетами и материальными потребностями». Это я правильно рассчитал: учиться арифметике никто не любит. Припомнив нарекания Дрюмона на непристойные публикации в печати, я решил, что, по крайней мере в глазах благонамеренных читателей, продвижение пошлых и вульгарных развлечений может быть хорошеньким признаком еврейского заговора.

– «Чтобы они сами до чего-нибудь не додумались, мы их еще отвлекаем увеселениями, играми, забавами, страстями, народными домами… Скоро мы станем через прессу предлагать конкурсные состязания в искусстве, спорте всех видов: эти интересы отвлекут окончательно умы от вопросов, на которых нам пришлось бы с ними бороться… Отвыкая все более и более от самостоятельного мышления, люди заговорят в унисон с нами… Для разорения гоевской промышленности мы пустим в подмогу спекуляции развитую нами среди гоев сильную потребность в роскоши, всепоглощающей роскоши. Поднимем заработную плату, которая, однако, не принесет никакой пользы рабочим, ибо одновременно мы произведем вздорожание предметов первой необходимости, якобы от падения земледелия и скотоводства; да, кроме того, мы искусно и глубоко подкопаем источники производства, приучив рабочих к анархии и спиртным напиткам и приняв вместе с этим все меры к изгнанию с земли всех интеллигентных сил гоев… Мы еще будем направлять умы на всякие измышления фантастических теорий, новых и якобы прогрессивных: ведь мы с полным успехом вскружили прогрессом безмозглые гоевские головы».

– Чудно, чудно, – одобрял Головинский. – А насчет студентов как? Кроме этой арифметики? В России студенты воду мутят. Их надо бы поприструнить.

– Пожалуйста! «Когда же мы будем у власти, то мы удалим всякие смущающие предметы из воспитания и сделаем из молодежи послушных детей начальства, любящих правящего как опору и надежду на мир и покой. Классицизм, как и всякое изучение древней истории, в которой более дурных, чем хороших, примеров, мы заменим изучением программы будущего. Мы вычеркнем из памяти людей все факты прежних веков, которые нам нежелательны. Мы поглотим и конфискуем в нашу пользу последние проблески независимости мысли, которую мы давно уже направляем на нужные нам предметы и идеи… Перейдем к прессе. Мы ее обложим, как и всю печать, марочными сборами с листа и залогам<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: