— Ты здесь зачем? Молода для операционной. Иди в палату.
— Я хотела… я только… — начала было Елочка, но дядя не дал ей закончить:
— Никого лишнего! Смотри, Елизавета, отчислю! Ты бросила свой пост.
Елочка поняла, что в операционной не место для споров, притом дядя затронул ее слабую струнку — чувство долга. С печально опущенной головой она вернулась в свою палату.
Как только санитары внесли ее героя обратно и начали перекладывать с носилок на кровать, она подбежала, и от нее не укрылось, что он кусает себе губы, стараясь не вскрикнуть. Санитар наклонился к нему, чтобы передвинуть поудобнее.
— Не надо… Я сам, — проговорил он сквозь зубы.
Елочка наклонилась со стаканом чая.
— Не могу… Благодарю… Не надо.
Другой санитар хотел поправить неудачно положенную подушку.
— Не надо… Ничего не надо… Оставьте!
Стоять и наблюдать, ничего не делая для облегчения, казалось Елочке немыслимым, неделикатным, невозможным: она послала за дежурным врачом.
— Что, тут? — хмуро спросил разбуженный по ее распоряжению врач, измучившийся за день и только что пристроившийся на больничной топче.
— Раненому нехорошо… Я не знаю, можно ли морфий…
— Морфий впрыскивали уже. Часто повторять не рекомендуется, — и врач взял руку раненого. — Ваши слезы неуместны, сестра. Дайте шприц и камфору и попрошу вас повнимательнее следить за пульсом.
Елочка виновато молчала. Врач сделал укол и повернулся к ней, видимо, уже смягчившись.
— Нам не полагается расстраиваться, сестрица. Это не содействует ни точности в работе, ни уверенности. Будете так переживать за каждого, никаких сил не хватит, издергаетесь и заболеете. Ну да вы привыкнете, когда поработаете подольше.
|
Елочке показались циничными эти слова. Мысленно она обозвала врача «Бездушным». Однако врач этот назначил индивидуальный пост у постели раненого, опасаясь, как бы тот не сорвал перевязку, едва только у него начнется бред, наступавший все предшествующие ночи. Очередное дежурство Елочки кончилось, и она вызвалась остаться у постели. Но эта ночь не принесла ей ни одной минуты, похожей на минуту в операционной; всю ночь он метался в бреду, а она держала его руки, не отходя ни на шаг. Только утром, уже перед обходом хирурга, он немного затих, и Елочка смогла сесть. Совершенно измученная, она положила голову к его ногам. Вновь пришедшая дежурная поспешила отправить ее домой. За всю ночь ни одного слова, которое можно вспомнить потом!
Даже в бреду он говорил в этот раз о какой-то Весте — по-видимому, своей лошади, которая была под ним убита.
Нового к его образу прибавилось только то, что, завладевая его руками, она разглядела у него на мизинце кольцо, которое носили только пажи: это было очень интересно и романтично, но это было все! Она ушла огорченная его тяжелым состоянием и тем, что он даже не будет знать, кто так самоотверженно сторожил его! Ей не пришло в голову, что товарищи доведут это до его сведения; еще менее ей могло придти в голову, в какой форме это будет сделано.
— А знаете ли, поручик, наша дурнушка положительно неравнодушна к вам.
— Вы о ком, господин подполковник?
— О той высокой, смугленькой, она всю ночь просидела около вашей постели.
— Я бы не назвал ее дурнушкой. У нее глаза, как у лани.
— Вот оно что! Так, может быть, как в романе — после выздоровления «Исайя ликуй»?
|
— Зачем же сразу «Исайя ликуй»? Эта мера, так сказать, катастрофическая! Может случиться, все обойдется ему и не так дорого, — отозвался другой офицер.
С ним шутили, желая его развлечь, так как знали о его несчастьях, но он ответил совершенно равнодушно:
— Уверяю вас, что это все только в вашем воображении: ее назначили дежурить, и дежурила — в госпитале своя дисциплина.
— Дисциплина дисциплиной, однако она плакала над вами, когда вас принесли из операционной. Дежурный врач даже счел необходимым сделать ей небольшое внушение.
Но юноша не хотел переходить в шутливый тон.
— Она еще недавно работает и не успела покрыться полудой. Я во всем происшедшем не вижу ничего, кроме того, что она добрая и милая девушка. Не думаю, чтобы мной можно было сейчас заинтересоваться, — и устало закрыл глаза, желая кончить разговор, который стоил ему усилий.
Проводя этот день дома, Елочка испекла свое любимое печенье по рецепту, написанному рукой ее бабушки на пожелтевшей уже бумаге, а потом раздобыла у одной запасливой дамы немного клюквы и приготовила морс.
На следующее утро, отправляясь на дежурство, она понесла все это с собой.
«Он совсем ничего не ест», — думала она, вспоминая те порции, которые уносили нетронутыми с его столика.
Когда она предложила ему морс, который будто бы принесла для себя, он взглянул на нее несколько удивленно, но, встретив ее смущенную и ласковую улыбку, в свою очередь печально улыбнулся.
— Спасибо вам, сестрица! Вы очень добры. Я тронут.
Для нее огромным удовольствием было лишний раз подойти к нему и поить его, осторожно приподнимая ему голову, но в этот день она чувствовала себя нездоровой и к концу дня работала уже через силу; болела голова и чувствовалась странная разбитость во всем теле. Ему, между тем, было в этот день, по-видимому, лучше — не такой лихорадочный цвет лица, не такое короткое дыхание. Операция сделала свое дело, и Елочке уже мерещились дни выздоровления, но доносившийся отдаленный грохот артиллерийских орудий заставлял всякий раз жутко вздрагивать, напоминая о надвигающейся катастрофе, по-видимому, уже неотвратимой, которая грозила все разбить и смять, унося тысячи жизней, а с ними и эти хрупкие мечты. Взгляды сестер испуганно скрещивались, врачи озабоченно переговаривались, санитары угрюмо молчали.
|
— Без паники. Спокойствие. При раненых никаких разговоров, — несколько раз повторял, проходя по палатам, ее дядя.
Один раз он увидел ее у окна с руками, прижатыми к горевшему лбу.
— Елизавета, ты что там куксишься? Смотри у меня! — Но, приблизившись, прибавил вполголоса: — Придешь домой, передай тете, что я остаюсь на ночь в госпитале. Будь мужественна, девочка!
Она уже сдавала смену, когда раненый юноша окликнул ее… Отдавал ли он себе отчет в приближавшемся? Когда она подбежала, он улыбнулся и протянул ей флакон с духами. Это была «Пармская фиалка» Коти. Елочка вспыхнула и как-то по-ученически спрятала руки за спину.
— Не нужно. Я не ради подарков… Я не хочу…
— Сестрица, не отказывайтесь! Прошу вас? Это не плата — сочувствие оплатить невозможно — это только небольшой знак внимания от человека, к которому вы так добры в тяжелое для него время.
Опираясь на правую руку, он стал откупоривать флакон левой рукой, желая надушить Елочку, и пролил при этом около трети флакона ей на грудь.
Больше она его не видела.
В эту ночь она слегла в тифу, провалилась в горячий бред. Она пролежала семь недель, и, когда наконец встала, в городе уже распоряжались красные, а госпиталь был раскассирован.
Скоро слуха ее коснулось страшное известие о варварской расправе над ранеными офицерами. Уверяли, что в живых будто бы не осталось ни одного человека, называли имена предателей, которые выдавали фамилии и чины офицеров.
Елочка была потрясена; при одной мысли, что его постигла та же участь, охватывала дрожь… Убить безоружного, убить раненого, который не может защищаться, убить слабого, измученного, убить… Лучше было не думать, но мысль ее словно в заколдованном кругу возвращалась все к тому же: ведь ему только что стало лучше, только что стал яснее его взгляд, он в первый раз приподнялся, не меняясь в лице от боли…
Выздоровление после тифа осталось в ее памяти как самый тяжелый период в жизни: сразу две потери — любимый человек и последний оплот Родины! Тогда было навсегда смято в ней что-то свежее, благоухающее. Как будто в один миг расцвела и тотчас поблекла ее юность.
Исхудалая, вялая, апатичная, она целыми часами неподвижно сидела в кресле, без слов, без мысли.
— После, — отвечала она, когда ухаживавшая за ней тетка уговаривала поесть или выйти на воздух. — Не хочется, тетя, после!
Когда она немного окрепла, дядя и тетка увезли ее в Петербург. Она не представляла себе, как вернется к жизни, и не видела ни цели, ни смысла, Но жить надо было и, прежде всего, надо было содержать себя. Бабушки уже не было в живых, а имение и деньги, положенные в банк на ее имя, национализированы. Все тот же дядя, теперь уже снявший погоны, устроил ее под своим начальством в одной из петербургских клиник. И она начала работать… Уже без воодушевления, без интереса, и без креста на груди!
Понемногу она привыкла к своей работе и приобрела все профессиональные навыки.
Внешне она казалась уже вполне спокойной и уравновешенной, но всякий раз, когда ей приходила на память судьба раненых в феодосийском госпитале, она менялась в лице, у нее судорожно подергивались губы, и она подносила руки к голове, как будто защищаясь от удара.
А люди пытались приспосабливаться. Классная подруга — смолянка Марочка Львова — попробовала однажды уверить Елочку, что своими глазами видела, как белый офицер бил по щекам раненого красноармейца на улицах Харькова. Она уверяла также, что знает семью, в которой дочь была изнасилована белыми офицерами. Елочка прекратила дружбу с Марочкой.
Она знала, что больше уже никого не полюбит. Да, ее роман был мимолетный и печальный, зато герой был настоящий! Это не то, что у Марочки, вышедшей за матроса с «Авроры», или у Нади Хмельницкой, муж которой, еврей, заведовал складом… Нет! Ее герой — наследник древнего имени, русский офицер-гвардеец, из тех, которые умирают, но не сдаются! Он защищал Родину сначала от немцев, потом от большевиков, это был Георгиевский кавалер, командир «роты смерти», аристократ, белый офицер! В нем было все, что могло понравиться ей в мужчине. На кого же теперь она могла обратить свой взор?
Смешно было думать о всех этих мелких людях.
Глава вторая
Ты пахнешь, как пахнет сирень,
А пришла ты по трудной дороге!
А. Ахматова.
Учительница музыки, Юлия Ивановна, в молодости была приятельницей Елочкиной матери. Вскоре после окончания войны она очень серьезно заболела ревматизмом. Елочка несколько раз навещала ее и даже дежурила две ночи у постели. Муж Юлии Ивановны был когда-то видным лидером кадетской партии в Киеве и заслужил прозвище «совесть Киева». Его давно уже не было в живых, но гепеу до сих пор не оставляло вдову в покое. Именно Юлия Ивановна навела Елочку на мысль заняться снова музыкой и определила в свой класс. Отлично понимая, что уровень музыкальных способностей Елочки очень невысок, Юлия Ивановна тем не менее любила часы занятий с нею — ей нравилось подолгу беседовать с серьезной и умной девушкой, а сами занятия сводились к 15 минутам. Однажды в декабре 1928 года Юлия Ивановна, еще не начиная урока, сообщила, что в классе появилась еще одна ученица, очень, по-видимому, талантливая.
— Хорошо играет или начинающая? — спросила Елочка, вынимая ноты.
— Трудно сказать, в какой мере она подвинута, — ответила Юлия Ивановна, — ей восемнадцать лет. Техника у многих в ее возрасте бывает гораздо лучше, но способности у неё очень большие. На приемном экзамене, в среду, она играла «Warum»[3]Шумана, я была в комиссии — вместе со всеми заслушалась: до такой степени чарующее у неё туше и так хороша фразировка. Чистота звука поразительная! Не хотелось ничего изменить в ее игре, как будто бы играла законченная пианистка. А вместе с тем она еще очень мало училась, и виртуозности у неё нет вовсе. Она держала экзамен в консерваторию этой осенью, но ее не приняли из-за происхождения. Такую талантливую девушку! Она Бологовская, внучка генерал-адъютанта, из приближенных к особе государя, а отец ее, гвардейский полковник, расстрелян в Крыму. Другой ее дед, кажется, сенатор… Сами понимаете, что все это значит теперь! Ко мне ее прислал мой друг — консерваторский профессор. Он хотел принять ее в свой класс, да вот не удалось: дал ей несколько уроков на дому, переставил руку, а теперь направил ко мне с тем, чтобы раз в месяц прослушивать самому — каждому педагогу интересна такая ученица.
Расстрелян в Крыму! Губы Елочки судорожно передернулись.
— Вы здесь еще не однажды встретитесь, — добавила Юлия Ивановна. — Вот с полчаса, как она ушла. Хорошенькая девушка, ресницы до полщеки. Живет она теперь с бабушкой и с дядей; матери у нее, кажется, тоже нет. По-видимому, нуждается: без ботиков, без зимнего пальто. Жаль девочку.
В следующий раз Елочка нарочно пришла целым часом раньше обыкновенного, так что принуждена была выслушать скучнейший урок с тупоголовым школьником. Он еще не успел окончиться, когда в класс вошла новенькая девушка.
Тонкая как тростинка фигурка в старом джемпере и по-модному укороченной юбке, две длинные косы без лент. И волосы, и ресницы мягкого каштанового цвета, красиво оттеняли белоснежный лоб и прозрачную глубину глаз.
— Ася, садитесь теперь вы, — сказала Юлия Ивановна.
Девушка, в ожидании очереди уж было уткнувшая носик в книгу встрепенулась и подошла к роялю.
Юлия Ивановна выслушивала вещь за вещью, и во взгляде, с которым она попеременно созерцала свежее личико и маленькие легкие руки, Елочка подметила нежность и восхищение. Ревнивое и даже завистливое чувство шевельнулось в груди.
Закончив, Ася тотчас же встала и стала собирать ноты.
— Вы слишком легко одеты, Ася, — сказала Юлия Ивановна, когда девушка запуталась в разорванной подкладке рукава демисезонного пальто.
— Благодарю, не беспокойтесь, я закутаюсь сверху в бывший соболь, — ответила Ася.
— То есть как «в бывший»!? Как это соболь может быть «бывшим» — с удивлением спросила учительница. Ася вдруг рассмеялась веселым детским смехом:
— Это было мое mot[4]в двенадцать лет. Я вокруг себя тогда только и слышала: бывший князь, бывший офицер, бывший дворянин… Вот и вообразила, что соболь мой тоже бывший — ci-devant[5]. С тех пор мы так и зовем его.
Она накинула на плечи старый мех и убежала.
Елочка с удивлением проводила Асю взглядом — ей казалось, что репрессированной аристократке не к лицу веселость.
И все-таки в следующий раз ее опять потянуло придти пораньше, взглянуть на эту Асю.
Девушка уже заканчивала игру. Прощаясь с ней, Юлия Ивановна сказала:
— Я должна вас огорчить, дитя мое. Мне сказали в канцелярии, что оплату с вас будут брать по самой высокой расценке. Это все решает бухгалтерия согласно каким-то инструкциям.
Девушка слушала ее с испуганным выражением на хорошеньком личике, она даже побледнела.
— И вы понимаете, дитя мое, — очень мягко продолжала учительница, — что от меня здесь ничего не зависит. Надеюсь, это не заставит вас бросить уроки?
— Ах, вот что! — с облегчением вымолвила Ася. — А я было испугалась, что меня постановили выгнать отсюда. Нет, сама я, конечно, занятий не брошу. Надо же мне хоть чему-нибудь выучиться. Но, видите ли, нас четверо: бабушка, дядя, я и мадам, моя француженка, Тереза Леоновна, она у нас уже как член семьи. Да еще борзая — любимица покойного папы. А зарабатывает на всех один дядя; он пристроился в оркестр, а раньше был безработный. Поэтому нам никак еще не свести концы с концами. Я бы могла поступить на службу, но бабушка говорит: «Увидеть тебя на советской службе для меня настоящее горе!» Я владею французским, но давать уроки бабушка тоже запретила.
— Позвольте, почему же?
— Я с уроками несчастливая! В прошлом году занималась с внуком нашего бывшего швейцара, дала уроков пять-шесть. Пришла раз, а они сидят, пьют чай с пирожными, и бабушка, швейцариха, приглашает меня сесть с ними. Я сначала отказалась, а потом подумала, что они еще вообразят, будто я из гордости за дедушку — я этого как огня боюсь! Я села и взяла одно пирожное, самое маленькое. А на следующий день мой умный ученик мне же рассказывает: «У нас, — говорит, — вчерась мамка на бабушку кричала. Чего, мол, ты учительниц всяких пирожными кормишь? Вот за эти пирожные ни копейки она с меня не получит!» Я не поверила сначала и еще целый месяц занималась — не платят! А я боюсь говорить с мамашей ученика. Она крикливая такая, как начнет наступать. Уж лучше я еще несколько лет отзанимаюсь за пирожное. Я так и сказала бабушке, и она говорит дяде: «Сережа, поговори ты». А дядя: «Нет уж, увольте! Я на пролетарские банды в атаку с одним стэком ходил, но пролетарских мегер пуще огня боюсь! Что тут делать? Вдруг наша мадам говорит: «Я француженка, парижанка. Наш народ дал Жанну д’Арк и Шарлотту Корде. Я никого не боюсь! Monsieur Серж ходил в атаку со стэком, а я пойду с мокрой тряпкой!» И в самом деле, взяла тряпку и пошла в атаку. Крик поднялся такой, что мы с моей кузиной Лелей, заперлись в бабушкиной комнате. Другой урок — новая неудача! Папаша ученицы, заведующий кооперативом, проворовался и сел. Мамаша пришла, так и так, мол, заплатить не можем. Тут же в долг у меня взяла и больше не показывалась. С тех пор бабушка постановила, чтобы я уроков больше не давала… Мне почему-то кажется, что толку из меня никогда не выйдет. Вот недавно тетя Зина хотела научить меня делать бумажные цветы. Мадам живо смастерила розу, а я такая неловкая и терпения у меня совсем нет; я и десяти минут не просидела и начала развлекать мадам. Пока она вертела цветы, я сыграла ей «Марсельезу» и вариации придумала. А потом прочла ей вслух Беранже. Вот так все у нас и кончается! Тетя Зина машет руками и на меня и на свою Лелю: «Пропадете обе, потому что неприспособленные, средств никаких! Хорошо, если найдутся молодые люди из прежних!» Но всегда тут же вздохнет, что в наших условиях надежды на это почти нет. Видно, и в самом деле пропадать. Я ведь к тому же еще дурнушка».
И не замечая удивления, с которым взглянула на нее учительница, она схватила свой порт-мюзик и с сияющей улыбкой пошла к двери.
Собираясь на ученический концерт, Елочка говорила себе, что необходимо хорошенько поаплодировать Асе, чтобы создать свой успех. Быть может, ей как аристократке будет оказан холодный прием, а потом скажут, что сыграла неудачно, и исключат из школы. С такими, как она, все можно сделать в стране большевиков.
Когда Елочка пришла в шумевшее учениками, родителями и педагогами большое зало музыкальной школы, она пробралась между этой публикой совсем как чужая, так как за три года учения еще ни с кем не завязала знакомства. Скоро она увидела Асю. Та стояла у стенки зала со своим порт-мюзик в черном закрытом платье с полоской брюссельских кружев у горла. На затылке у Аси был большой черный бант, а хвостик косы распущен. Десять лет назад Елочка сама так причесывалась по воскресеньям, и эта манера теперь очень расположила ее к Асе. Увидев, что девушка смотрит на нее, она кивнула и указала на место возле себя. Ася пробралась к ней и села.
— Ну, как у вас дома? Все благополучно? — ласково спросила Елочка после первого приветствия.
— Мерси, не совсем. Борзая наша заболела, у нее паралич задних лапок, она ведь старенькая. Это замечательная собака; она помнит моего папу, хотя уже восемь лет, как папа… как папы нет. Если бабушка скажет: «Диана, где Всеволод Петрович? Хочешь пойти с ним на охоту?» — она оглядывается и повизгивает, ищет папу. Каждое утро, когда бабушка пьет кофе, Диана подходит и кладет морду к бабушке на колени и смотрит так кротко, грустно и задумчиво. У нее глаза такие же красивые, как у вас.
— Как у меня? — воскликнула Елочка. — Разве у меня глаза красивые? Вот я так в самом деле дурнушка!
— О нет! Не говорите! У вас в лице есть что-то исключительное. Теперь не часто можно встретить такие лица.
И так как Елочка смущенно молчала, она заговорила снова:
— Жаль Диану! Он сказал: «Собаку надо усыпить! А ведь Диана все решительно понимает! Она вся съежилась, прижала ушки и задрожала. Я потом сказала ей: «Не бойся, мы тебя не отдадим ему! Ты до последнего дня будешь такая же любимая!» Она тотчас успокоилась и стала лизать мне руки. Она теперь только ползает и озирается виноватыми глазами. Бабушка очень огорчается! У бедной бабушки в память о папе только Диана. Да еще я.
Елочка погладила руку Аси, все более и более располагаясь к ней.
— Вы что играете сегодня?
— Две вещицы Шумана и одну Шуберта. Я играю во втором отделении.
— А кто-нибудь из ваших пришел вас послушать? — спросила Елочка и оглядела зал. Ей хотелось увидеть человека, который ходил в атаку со стэком. Но Ася ответила:
— Пришла мадам. Кузина Леля хотела придти, но заболела, лежит с горчичником. А дядя не придет, он рассердился на меня.
— Рассердился? За что же?
— Как всегда, неудача, и виновата, конечно, опять я. Бабушка отправила меня в комиссионный магазин отнести свой sortie-de-bal[6], а там посмотрели, оценили в полторы тысячи и сказали, что сейчас не возьмут, а только через месяц. Я хотела уйти, вдруг подходит мужчина и говорит: «Я как раз ищу такой мех. Если вы согласны ко мне заехать, я тотчас выложу вам деньги». И представился как Рудин Дмитрий Николаевич. Ну, разумеется, я согласилась, деньги-то нам нужны! Он взял такси и усадил меня, а шоферу сказал: «В Лесной». И тут мне стало страшно; уже смеркается, а в Лесном глухо. Что, если он завезет меня и отнимет мех. Мне показалось странным, что он меня взял под руку, точно знакомую, а мех сразу же положил себе на колени. Вот я и говорю: «Знаете, я передумала, я лучше выйду». А он отговаривает, и чем больше отговаривает, тем мне страшнее, чувствую, что сделала глупость! Схватилась за дверцу, шофер затормозил, повернулся ко мне и открыл. Я выскочила — и в сторону. Я ведь быстрая. Только бы, думаю, он за мной не выскочил. Такси в ту же минуту умчалось, и только тут я вспомнила, что мех-то остался в машине! Вернулась я к бабушке вся зареванная. Бабушка, видя, в каком я отчаянии, даже не побранила. Она сказала: «Слава Богу, что кончилось только так». Но дядя… Господи, как он на меня кричал: «Безумная! О чем ты только думала! Я тебя на улицу выпускать не буду, сиди дома весь день. Ничего не понимаешь, так потрудись запомнить, что садиться в машину с незнакомыми людьми я запрещаю!» Ну, а чем я уж так виновата, скажите? Откуда я могла знать, что это не Рудин, а вор?
— Здесь дело не в том, что он вор, Ася. Надо вообще остерегаться чужих людей. Ваш дядя совершенно прав; вы были в самом деле очень неосторожны.
В эту минуту объявили начало концерта.
В антракте Ася убежала в ученическую артистическую, и Елочка увидела ее, только уже выходящей на эстраду. Елочка чувствовала, что волнуется, «Господи, да что же это я! Не все ли равно мне-то? Но ей было не все равно и уже не могло стать все равно.
— Вот это да! Это называется музыкальностью! — сказал кто-то шепотом позади Елочки, когда Ася начала Шумана. Елочка обернулась; говорил юнец лет шестнадцати, весьма демократического облика — без галстука, в рыжем свитере до самых ушей.
— Переливы подает очень тонко, — подхватил его товарищ-еврей в роговых очках, выступавший перед тем со скрипкой.
— А Шуберта-то, Шуберта как начала! — сказал опять первый мальчик. — Молодец девчонка! Откуда взялась такая? Я ее раньше не слышал.
Аплодисменты были дружные и бурные. Мальчики позади Елочки завопили «бис», многие подхватили. Ася выбежала раскланиваться, и это у нее получалось очень изящно. Вопросительно посмотрела на учительницу. Та кивнула, и Ася снова села к роялю. Взяла несколько печальных аккордов…
— Прелюд Шопена, — прошептал тотчас все тот же юнец в свитере.
Он в течение всего концерта безошибочно называл исполняемые вещи к немалому удивлению Елочки.
— Шабаш… Путается! — услышала она вдруг его шепот. — Эх, жаль! Хорошо начала!
Сердце Елочки тревожно забилось… Ася взяла еще два-три аккорда, прозвучавших неуверенно, и вдруг вскочила и бегом убежала с эстрады.
— Задала стрекача с перепугу! — добродушно засмеялся еврей. — Похлопаем ей еще, Сашка.
Когда концерт кончился, Елочка увидела Асю уже в зале. Она стояла около пожилой дамы с седыми буклями.
— Что случилось, Ася? Вы, кажется, сбились? — спросила, подходя, Елочка.
— Да, неудача! У нас на бис был приготовлен этюд Мошковского, но мне что-то не захотелось его играть. Вчера я слышала вот этот прелюд, мне и взбрело на ум — дай-ка сыграю. Начала хорошо, а потом спуталась. Дома-то я бы непременно подобрала, ну а на эстраде остановилась. Это мне хороший урок: не выходить, не отрепетировав хоть раз.
Елочка с изумлением посмотрела на нее.
— Как? Вы не играли ни разу эту вещь?
— Ни разу.
— И вы могли бы ее повторить?
— Вот и не смогла, как видите.
Елочка не верила своим ушам. Не обладая сама музыкальной памятью, она не могла вообразить себе ничего подобного.
— А педагоги будут знать, что вы играли без подготовки? — спросила она.
— Юлия Ивановна знает, а другие… Не все ли равно?
— А вы с Юлией Ивановной уже разговаривали?
— Да. Она поймала меня в артистической и строго сказала, что программа должна быть согласована с педагогом и никакие вольности не допускаются. А я почему-то думала, что бисом вольна распоряжаться, как хочу. Просила Юлию Ивановну меня простить, она поцеловала меня в лоб и, кажется, простила.
На следующий день Елочка краем уха услыхала в канцелярии школы разговор Юлии Ивановны с директором. Произнесла фамилию Аси, и Елочка насторожилась.
— На прошлом уроке эта девушка легко подбирала отрывки из «Снегурочки», которую накануне слышала в первый раз. У нее огромные данные, но нет школы, нет постановки руки и слабая техника. Притом она, по-видимому, не осознает степени своего дарования.
— А это бывает чрезвычайно редко, — кивнул директор.
— О, да! Еще бы! В этом отношении ее нельзя даже сравнивать с нашими вундеркиндами, которые уже так воображают о себе!
Эти отрывки из «Снегурочки» запали Елочке глубоко в душу. Лежа в тот вечер в постели, она думала об Асе, и в глазах ее плыли крупные белые снежинки — отрывки из той счастливой, розовощекой зимы, которая навеки ушла в прошлое; бедная Снегурочка — она и сама не знает, в какую страшную весну России занесло ее буйным ветром и на каком разбойничьем, языческом костре суждено ей растаять, погибнуть…
С детства в воображении Елочки сложился образ женского существа; сначала девочки, а позднее девушки, в котором было как раз все то, чего не хватало ей. Всякий раз, когда она в ком-либо ловила отдельные рассеянные черты этого манящего образа, она говорила себе: «Похоже». И понемногу слово «похоже» стало у нее именем существительным, независимым понятием, определяющим всю совокупность признаков того, чем она хотела бы стать, если б могла отказаться от себя.
Угадывая будущую судьбу Аси, Елочка страшилась и заставляла себя думать иначе, вспоминала свою бывшую подругу Марочку, с которой недавно разошлись бесповоротно. Как-то раз Марочка сказала Елочке: «Ах, оставь, пожалуйста, музыку ты любить не можешь, у тебя вовсе нет слуха. В оперу ты ходишь, чтобы смотреть, как умирает jeune premier»[7].
Слова эти резанули по сердцу. Елочка самой себе не могла признаться в том, что так точно судила Марочка, — герой, и особенно герой трагически погибающий, пусть даже оперный, сохранял в душе Елочки притягательное обаяние.
Думая теперь об Асе, о том, что они могли бы стать хорошими подругами, Елочка внушала себе: «Нет, нет, это невозможно, мы слишком разные, по характеру и по возрасту. Она скоро выйдет замуж, как все они, хорошенькие. Я все равно буду ей не нужна и не интересна. Лучше мне не вылезать из своей улиточной раковины».
Решение было принято, и на следующий день она пришла на урок в свое время, чтобы не застать Асю.
Глава третья
Нашу Родину буря сожгла,
Узнаешь ли гнездо свое, птенчик?
Б. Пастернак.
В комнате, которая одновременно представляла собой и столовую и гостиную и где предметы изысканного убранства перемешивались с предметами самыми прозаическими, садились обедать.
В сервировке стола были старое серебро и дорогой фарфор, но вместо тонких яств на тарелки прямо из кастрюльки клали вареную картошку. Наталья Павловна — старая дама с седыми волосами, зачесанными в высокую прическу, и с чертами лица словно вылепленными из севрского фарфора, как те изящные чашки, что сияли на серебряном подносе с вензелем под дворянской короной, — сидела на хозяйском месте.
По правую руку от нее расположился Сергей Петрович, мужчина лет тридцати пяти. Ася расставляла на столе тарелки. Горничные в этом доме уже отошли в область предания.
— Обед для мадам придется подогревать. Я посылала Асю ее сменить, но мадам ее уверила, что достоит очередь сама, — сказала Наталья Павловна.
— Мадам — мужественная гражданка, ее героический дух не сломит ни одно из бесчисленных удовольствий социалистического режима, а двухчасовая очередь за яйцами — это пустяк; к этому мы уже привыкли, — усмехнулся Сергей Петрович.
— Ты принес мне контрамарку на концерт, дядя Сережа? — спросила Ася.
— Нет, стрекоза. Но не бойся, мы пройдем с артистического подъезда. Завтра концерт у нас в филармонии, мама, Девятая симфония. Нина Александровна солирует. Может быть, наконец соберешься и ты? У Нины Александровны сопрано совершенно божественное, не хуже, чем у твоей любимицы Забеллы.
— Ты отлично знаешь, Сергей, что я выезжать не хочу. Воображаю себе зало Дворянского собрания теперь и эту публику… Дома я, по крайней мере, не вижу этих физиономий. Не вздумай опять уверять меня, что публика там достойная — достойной публики не осталось.
— Но Девятая симфония во всяком случае осталась Девятой симфонией, мама. А солисты и оркестр…