— Как вы метко про аристократизм сказали! Я именно это думал, только определить не мог. Да, да! Само благородство возмутительно и ненавистно, как растение паразитические!
Олег нахмурился:
— Рад, что помог вам уяснить вашу мысль, Вячеслав. Но мы, по-видимому, не убедим друг друга. Заключения наши как раз обратные. Вячеслав, послушайте! Ни я, ни другие, подобные мне, «бывшие» никогда не были и не будем «вредителями». Мы можем быть врагами в бою, мы можем влиять идейно, но на службе, там, где нам доверяют, где нам за нашу работу платят деньги — мы работаем не за страх, а за совесть. Вредительские процессы, за очень редким исключением, — клевета с целью найти оправдание своим неудачам. Лично я ни одного вредителя не встречал и не знаю. Ну, а теперь мне пора.
Он встал и взял фуражку. Изящество этого жеста и этих тонких узких рук бросилось в глаза Вячеславу.
— Вон руки-то у вас и по сю пору еще холеные. Труд-то, видать, не больно вам знаком, — сказал он жестче, чем, может быть, хотел.
Олег быстро и зорко скользнул по нему взглядом.
— Шесть с половиной лет тяжелых каторжных работ, да и теперь дома я всегда сам заготавливаю дрова для печек. Если руки кажутся холеными, то потому только, что я с детства приучен заботиться, чтобы они имели приличный вид. Это может сделать каждый, я полагаю.
В коридоре они натолкнулись на Аннушку, которая, стучась к Нине, говорила:
— Выдь к ней, Лександровна. Не знаю, кто такая. Спрашивает тебя или Мику.
Молодые люди вышли в кухню. Там, на подоконнике, на фоне серой глухой стены противоположного дома, сидела незнакомая женщина лет сорока. Олег принял ее сначала за дворничиху или сторожиху — она была в ватнике и в платке; но почти тотчас ему бросилось в глаза благородство того наклона головы, которым она ответила на слова Аннушки «Нина Александровна сейчас выйдут».
|
Олег и Вячеслав уже подходили к двери, когда услышали позади себя восклицание Нины: «Ольга Никитична!»
Женщина порывисто поднялась навстречу Нине.
— Извините, что я позволила себе прийти к вам, хотя я только сегодня оттуда. Я хочу узнать о детях. Меня выпустили на один день. С вечерним поездом я должна ехать в Караганду, а моя комната на замке. Бога ради, где Мэри и Петя? Неужели высланы?
— Нет, нет! Мэри здесь. Мика ее видит. Она в каком-то общежитии. Мика скоро придет и скажет вам адрес, — мямлила Нина, будто можно было до бесконечности тянуть тот миг, когда придется сообщить о смерти сына этой женщины.
— А сын? А Петя?
На лестнице, уже спустившись на несколько ступенек, Олеге пытливым взглядом обернулся на Вячеслава, закрывавшего за ним дверь:
— Ну, что вы думаете об этой сцене? Не кажется ли вам, что здесь опять «перегибчик»?
Дома он нашел всех в радостном оживлении: только что прибежала Леля с известием, что получила службу. Выслушивая радостные поздравления Натальи Павловны и мамы, Олег оставался «при особом мнении». Длинные светлые лучи, заструившиеся из глаз Аси, почти тотчас сменились выражением тревоги, встретив тень в карих глазах подруги.
— Ты еще не совсем поправилась, Леля? — тревожно спросила Ася.
— Нет, я здорова.
— Отчего же ты не радуешься?
— Я радуюсь.
— Нет, Леля. Я вижу, что нет. Тетя Зина то же самое скажет.
— Не забывай, что я неделю с температурой лежала. Я очень ослабела. И потом, меня все-таки волнует, что больница тюремная. Решетка, пропуска… При уходе с работы нас в любой день могут подвергнуть обыску, а в канцелярии с меня, как с вновь поступившей, взяли подписку, что никаких сведений о здоровье и других изустных поручений я от больных принимать не буду. Еще предупредили, что больные часто просят взять от них письмо и опустить в почтовый ящик. Этого тоже делать нельзя.
|
Олег, взявший газету, оторвался на минуту от чтения и сказал:
— Имейте в виду, Елена Львовна, что вас непременно будут проверять. Увидите, в один из первых же дней вас кто-нибудь попросит опустить письмо. Не соглашайтесь — это будет провокатор.
— Провокатор? Среди заключенных?
— Ну, разумеется! Чему вы удивляетесь? За сокращение срока или дополнительную порцию к обеду очень многие охотно берут на себя такую обязанность, в тюрьме ведь не только политические, а добрая треть уголовного элемента.
Она растерянно и со страхом взглянула на него.
Через несколько дней после того, как Лелю зачислили в штат, Олег позвал ее и Асю в порт на устраиваемый там по какому-то случаю вечер. В зале к ним подошел приглашенный Олегом Вячеслав. Рыжий вигоневый свитер до ушей и накинутый поверх измятый пиджачок напомнили Леле «товарища Васильева».
Когда по окончании вечера вышли из здания, Олег взял под руку жену и предоставил Лелю заботам Вячеслава.
— Ну, как идет работа, Елена Львовна? — спросил Вячеслав, забирая девушку под руку. — Слышал я, место получили? Спервоначалу трудновато вам, поди? Ну, да ничего, приобвыкнете. Поспеваете справляться или затирает?
|
— Ничего, справляюсь, поспеваю, — нехотя ответила Леля.
— Врач-то хорош с вами? Не зазнается? — словно не замечая односложности ее ответов, продолжал спрашивать Коноплянников боевитым тоном. — Гляжу, много еще в этих самых врачах старой закваски, все еще они себя господами считают, любят над средним персоналом покуражиться. Вы им спуску-то не давайте, чуть что — в местком.
— На врача не жалуюсь, трудности не в том, — сказала Леля, — я аппаратуру плохо знаю. Ведь я работала до сих пор с аппаратом только одной системы и могу стать в тупик даже перед перегоревшей пробкой.
Мало-помалу разговор пошел оживленнее. Вячеслав почувствовал себя увереннее и перестал говорить, как кучер, ухаживающий за кухаркой. Леля тоже перестала стесняться его; прощаясь, улыбнулась приветливо.
Через несколько дней были именины Нины, которые праздновались очень скромно в кругу семьи. Когда все уже сидели за ужином и Нина включила электрический чайник, неожиданно произошло короткое замыкание. Олег вышел в кухню, чтобы переменить пробки, и увидел там Вячеслава, который сказал ему:
— Давайте-ка сюда Елену Львовну, Казаринов. Я покажу ей, как пробки переменять. Она перед ними в тупик встает.
И при колеблющемся свете сальной свечи Олег разглядел сконфуженную улыбку юноши. Он вызвал из-за стола Лелю и предоставил Вячеславу принести ей табурет и взгромоздиться с ней рядом.
— А ну, влезайте-ка, товарищ рентгенотехник, мы вам сейчас будем квалификацию повышать.
Олег заметил, что он был первый раз в галстуке, завязанном безобразно.
Коноплянников продолжал ухаживать за Лелей. Она к этому времени уже перестала общаться с элегантно-пышными кутилами из армяно-еврейской мафии — сей деловой «свет», швыряющий в ресторанах направо-налево советские деньги, попал в сферу внимания карательных органов; напуганные несколькими арестами, нувориши спрятали в норах свои веселые мордочки. К тому же и Ревекка, и ее друзья с их пошловатыми ужимками уже перестали забавлять Лелю.
Наконец наступил день, когда Вячеслав решился на объяснение.
— Вот что я хотел вам сказать, Леля, в прошлый раз еще думал сказать, да прособирался… не так оно просто! Но, потому как я не трус и прятаться не привык, лучше скажу теперь все: ни одна девушка мне еще никогда так не нравилась. Вы у меня все сердце обеими руками взяли. Я ведь отлично вижу, что мы с вами разного круга, знаю, что во мне этого вашего дворянского воспитания нет. А только вы не думайте, что это самое что ни на есть важное — теперь с одними дворянскими ухватками далеко не уйдешь. Вот я смотрю, вы — как челночок, с цепи сорвавшийся: несет вас куда попало, того и гляди прибьет к чужому берегу. А я человек с установкой, меня не сбить, я иду с жизнью в ногу, у меня хватка есть, а это теперь всего нужнее. Коли бы мы с вами столковались теперь жить вместе, так равно, как вы мне, так и я вам во многом бы пригодился. Уж как бы я вас берег и любил, мою кукушечку ненаглядную! Никому бы не дал в обиду, а тем временем и сам бы у вас кое-чему понаучился. И так бы складно у нас все было! Мы вон с Олегом Андреевичем почти приятелями сделались. Нина Александровна тоже со мной хороша. Я так думаю, что никто из ваших сродственников особенно и против-то не был, кроме, может, вашей мамаши да старой генеральши в черной вуали… Ну, да ведь не им жить, а вам. Со мной вы сможете быть счастливой. Очень я вас полюбил и всеми бы силами во всем для вас старался! Мне верить можно.
Девушка молчала, взволнованная и смущенная. Это было первое в ее жизни предложение. В голосе Вячеслава не мелькнуло ни единой фальшивой ноты, ему можно было верить, и это действительно стало бы выходом из запутанного положения… Но всё время сравнивать мужа Аси со своим… Об этом даже секунду нельзя всерьез подумать. Какой удар был бы для мамы!
В церковь он, конечно, не пойдет, ограничится загсом. На свадьбу придут его товарищи, напьются, будут мычать о счастливом коммунистическом завтра…
Вячеслав дотронулся рукой до ее плеча. Она посмотрела в его глаза. Нечто напряженное и чудесное было в его взгляде, и Леле самой было больно вымолвить:
— Спасибо вам, Вячеслав. Я очень тронута. Мне жаль вас огорчать, но… я вас не люблю, не обижайтесь на меня.
Работа в рентгеновском кабинете больницы понемногу налаживалась. Скоро Леля вошла во все ее детали, и сосущая, мучительная тревога, сопутствовавшая ей каждое утро по дороге на службу, стала понемногу затихать.
Обещанной Олегом провокации пока не случилось. Зато в одно утро в кабинет на носилках принесли больную женщину в тяжелом состоянии. Лицо ее, почти восковое, показалось Леле очень одухотворенным. Она быстро взглянула в правый верхний угол «истории болезни», где ставилась статья, и увидела роковую цифру — 58.
Помогая ставить за экран шатающуюся от слабости больную, Леля незаметно быстро пожала ей руку. Через несколько минут рентгенолога отозвали из кабинета к главному врачу, а санитарка, посланная за результатами анализов, еще не вернулась. Леля осталась на минуту одна с больной.
— Сестрица! — заговорила та, озираясь. — Я вижу, вы интеллигентный человек и сердце у вас еще не очерствело. Пожалейте меня, дорогая: у меня во время обыска отобрали и, очевидно, уничтожили мои стихи, за них и приклеили мне пятьдесят восьмую. Я кое-что восстановила по памяти уже здесь, в больнице. Возьмите из-под подушки тетрадь — я все жду случая, с собой таскаю. Тяжело умирать, зная, что все погибнет. Сберегите до лучших дней!
Сколько ни говорила себе Леля, что следует быть осторожней, этот разбитый голос и это лицо настолько ее взволновали, что она тотчас схватила тетрадку и, юркнув в проявительскую, спрятала ее в ящик со светочувствительными пленками. Ящик этот был исключительно в ее ведении: открывать его можно было только в темноте, ориентируясь в нем ощупью, санитарка не имела права его касаться, врач сюда не заглядывал. Ей удалось потом благополучно вынести тетрадь на груди под джемпером; мысли о провокации она не допускала, но возможность случайной проверки заставляла тревожно замирать сердце. Дома и у Натальи Павловны она, разумеется, рассказала все. Наградой за перенесенный страх было для нее то, что Олег пожал ей руку, говоря:
— Я знал, что вам будет тяжело в этой обстановке. Будьте очень осторожны, Елена Львовна.
Слова эти растопили тот тонкий ледок, который установился было между ними.
Глава двадцать первая
«От юности моея мнози борят мя страсти. Но Сам мя заступи и Спасе мой!» — пели в маленькой церкви бывшего монашеского подворья, в полутемном углу около колонны.
Тонкий девичий голос Мэри зазвенел речитативом, придерживаясь одной ноты: «Глас шестый. Подобен: о, преславная чудесех…»
Хор подхватил печальный протяжный напев.
Как только Всенощная стала подходить к концу, Мика начал пробираться вперед и увидел в самом темном углу маленькую сухощавую фигурку инока. Это был высланный из Одессы в Ленинградскую область епископ, который под воскресенье приезжал потихоньку в храм. В области уже не оставалось церквей. Он попал из тюрьмы в ссылку, и одному Богу было известно, где и на что живет этот неизвестный мученик. Огепеу настрого запретило ему служить, но Братский хор всякий раз из своеобразного церковного этикета пел «испола эти дэспота», как только замечали в углу храма худощавую фигуру старика в черном монашеской скуфье.
Мика нашел Мэри на полутемном клиросе. Она складывала ноты и Часослов. Когда они вышли вместе на паперть, ветер, морщивший лужи среди талого снега в церковном саду, бросился играть косынкой Мэри.
— Хочешь пройтись пешком — поговорим? — спросил Мика, подхватывая конец косынки.
— Хочу, только мне опоздать нельзя: я подаю ужин и читаю в трапезной, — ответила она.
— Счастливая ты, Мэри! У тебя нет домашних будней, твои хозяйственные заботы — послушание, как в монастыре. А у меня!.. Нина требует, чтоб я окончил школу, а что такое эта гнусная теперешняя бумажонка о среднем образовании? У нас половина класса полуграмотные, серенькие. И они пойдут в вуз. Мне-то туда все равно хода нет — дворянин товарищ.
— Будней у каждого довольно, Мика! Это так кажется со стороны при беглом взгляде, что там, где нас нет, и этих будней нет. Уверяю тебя, что они за каждым плетутся в разном виде. Я попала в очень трудное положение, Мика. У нас в общежитии все служат, кроме меня, и по своей карточке, как лишенка, я не получаю ни сахару, ни масла. Сестра Мария поручила мне все хозяйство и ставит дело так, что я такой же полноправный член общины, как и все, раз я достойно несу свои обязанности по дому. Средства считаются общими, и все-таки я всегда остро чувствую, что не имею своей копейки. Я ни о чем не смею сказать: вот подошвы у меня совсем, дырявые, перчаток нет, маме нужно послать хоть сколько-нибудь… мама без работы и живет в углу… но разве я посмею заикнуться об этом? Такая мелочь, как шпильки себе в волосы и кусочек мыла в баню, — ведь и это надо купить, а мне не на что. Если бы ты знал, как я стараюсь быть полезной: я выстаиваю огромные очереди за картошкой и за керосином, я режу овощи, мою котлы и посуду, я почти не выхожу из кухни. Иногда я начинаю думать, что скоро забуду все, чему выучилась, и отупею. Кончить школу и попасть в прислуги! Это недостойные мысли — я знаю. Я не ропщу, но мне очень тяжело. Я часто просыпаюсь утром с чувством тоски за то, какой мне предстоит день. С мамой я на богослужение шла как на праздник, а теперь я уже устала от служб, часто и с тоской жду их окончания. И ноги, и голос — все устало. Мне тяжело подыматься к ранней. Вот Катя и Женя могут сказать: я сегодня останусь дома; а я не смею — надо читать, надо петь, значит — иду. На днях, утром, мне очень нездоровилось, я охрипла.
— Ну что ты, Мэри! Ты же обычно такая мужественная! — пробормотал кое-как Мика.
— Я знаю, что это — слабость, но я ведь только с тобой могу говорить. Знаешь, я не очень высокого мнения о наших общежитских сестрах. Есть в них что-то мещанское — мелкие счеты, преувеличенный интерес к еде… А я с моим характером всегда готова вспылить, если мне что-то не нравится. Сестра Мария одна сдерживает нас всех своим благородством. Без нее я здесь не останусь ни одного дня, я уже решила. Здесь тотчас все развалится, распри начнутся…
— Ну, это еще неизвестно, что будет. Не допустим, чтобы развалилось. А к Ольге Никитичне ты уехать не хочешь?
— А наша жилплощадь? Ведь мы тогда навсегда потеряем ее. Пока я здесь прописана, еще есть какая-то надежда, что мама и папа вернутся сюда. А если я уеду — кончено! Комнату по теперешним порядкам у нас отберут, и тогда всю жизнь скитаться по чужим углам. Мама ни за что не хочет, чтоб так случилось. На меня уже раз соседка донесла, что я не живу и не отапливаю. Удалось кое-как замять, но мне необходимо появляться на нашей квартире хотя бы два раза в неделю. В тот день, когда мамочку выпустили, у нее было только двенадцать часов на сборы; пока она нашла меня, еще меньше осталось. К тому же она только что узнала про Петю, сам понимаешь, в каком она была состоянии. Когда мы пришли с ней на нашу квартиру, мы не могли говорить о делах, а проплакали почти до вечера. Собиралась мама наспех за двадцать минут. Она спрашивала меня, почему я оказалась на Конной, и я должна была рассказать о слесаре и как ты предостерег меня. Мама очень жалела, что сама не может тебя поблагодарить, а меня заставила дать ей слово, что я останусь у сестры Марии, пока ее и папы нет. Но из-за этого доноса приходится бегать домой. Стараюсь делать это днем, топлю печь и шумлю побольше, чтобы старуха слышала, а убегаю потихоньку — пусть думает, что я спать легла. И все-таки все время боюсь нового доноса.
Они уже стояли на лестнице, и, говоря это, она поворачивала ключ. Сестра Мария усадила Мику ужинать: общая трапеза в строгом молчании, при чтении житий святых, постные блюда. Читала Мэри, и читала стоя; он несколько раз вспоминал, что она устала, с тревогой смотрел на сосредоточенное лицо, освещенное маленькой свечечкой, прилепленной к аналою. После всех, в уже опустевшей трапезной, села есть она сама и указала ему на табурет около себя.
— Я тебе не успела рассказать еще о папе, — начала она. — В последнее время он получил разрешение выходить за зону оцепления — это нужно по роду его работы. Ему выдали пропуск на право свободного хождения, ну, а там, в поселке за зоной, живет одна наша знакомая, которая была в том же лагере и кончила срок. Деваться ей некуда, и она осталась пока там. Папа иногда заходит к ней между работой. Она поит его чаем и дает читать газеты. Об этом по почте, конечно, нельзя было писать, но эта дама приезжала сюда и пришла ко мне с письмом от папы. Хорошо, что тогда только что продался буфет и я могла отдать ей всю выручку, чтобы она покупала папе что-нибудь из еды и витаминов. У папочки цинга. Мы сговорились, что я к ней приеду, чтобы потихоньку повидать папу, но денег нет.
Мэри остановилась, и щеки ее порозовели. Мика взял ее руку:
— Надо раздобыть. Я тебе помогу, надо опять снести что-нибудь в комиссионный. Я тоже могу продать свои книги или коньки, я не мальчик, чтобы забавляться. А вот эти десять рублей пусть будут тебе на мелочи.
— Мика, нет, нет! Я не возьму. Это нельзя.
— Если ты не возьмешь — мы не друзья и больше я никогда не приду к тебе. Ты отлично знаешь, как я глубоко уважаю твою мать, вообще — вашу семью… Мы с тобой встретились на пути к Христу… мы — будущие иноки… между нами не должно быть… этикета.
— Я не знаю, буду ли я инокиней, Мика. У меня это еще не решено. Жаль, что мы с тобой не можем стать студентами богословского института — вот где мы пригодились бы! А иночество… Я люблю монастыри: тихие кельи, птицы, «стоны-звоны-перезвоны, стоны-звоны, вздохи, сны… стены вымазаны белым, мать-игуменья велела…» Люблю уставное пение, старые книги с застежками, монашескую одежду, поклоны… А быть инокиней в миру… это уже совсем не то. Никакой поэзии.
— В десятом веке — лес и звери, в двадцатом — враждебные люди и шумный город. В наше время еще интересней, потому что опасней.
— Ты думаешь?
— Убежден.
— А ты уже решил принять иночество?
— Да. Но обетов еще не давал.
— Ты слышал, что мощи Александра Невского увезены из Лавры по приказу правительства и будут выставлены напоказ в Эрмитаже? У нас все были очень потрясены этим: сестра Мария даже плакала, и по всему храму шепот пробежал, когда это стало известно в церкви, за Всенощной.
Он нахмурился.
— Никакое кощунство не властно над святыней! Поруганные иконы засияют еще большим светом, а преследуемые люди очистятся в горниле страданий. Не огорчайся, Мэри, ни за мать, ни за отца, ни за нашу святыню, — и он положил свою руку на руку девушки. — Смотри, какая у тебя рука маленькая по сравнению с моей, мизинец совсем крошечный.
— Не смотри, пожалуйста, на мои руки. Это они черные от картофельной и морковной шелухи. Не отмываются.
— Пустяки. Ты похожа на монахиню в этой косынке. Может быть, нам с тобой уже не придется носить такую одежду. Но это не значит, что мы с тобой не будем настоящими иноками.
Мика продал за пятьдесят рублей свои коньки, понемногу еще раздобыл денег, и вскоре Мэри уезжала к отцу. Вместо чемодана она взяла сетчатую сумку, чтобы никто не заподозрил в ней приезжую — свидание с отцом должно было состояться нелегально. Еще кто-то посоветовал взять с собой жбанчик для керосина — лучший способ иметь на улице вид местной жительницы.
Мика поехал с Мэри на вокзал.
В его отсутствие к Нине пришла Марина Рабинович.
— Как я рада тебя видеть! Садись, Марина, я сегодня одна, выпей со мной чаю, — говорила Нина подруге.
Марина скинула с плеч отливавшую серебром чернобурку и села.
— А Мика где же? Опять в церкви? Всенощная должна бы уже кончиться.
— На этот раз не в церкви. Провожает на вокзале барышню, — улыбнулась Нина.
— Да что ты! Ну, значит, начинается! Расскажи-ка, расскажи!
— Да, собственно говоря, ничего еще не «начинается». Он по-прежнему воображает себя монахом.
— А что же означают эти проводы?
— А это очень трагическая история, — и Нина рассказала о семье Валуевых. Постепенно от Мики разговор перешел на другие темы.
— Нина, ты не должна жить в такой пустоте, без романа. Тебе непременно надо увлечься, иначе ты затоскуешь. Уже прошел год, довольно траура, — сказала Марина.
— Нет, романов у меня больше не будет. Да и что значит — «надо увлечься»? Это хорошо, когда приходит стихийно, подымается из глубины нашего существа, а искусственно насаженное — уже не то… Я очень тяжело пережила эту вторую потерю и свою вину.
— И все же, Ниночка! Ведь тебе еще только тридцать пять! Попробуй встряхнуться. Я тебя познакомлю с очень интересным человеком.
— Нет, дорогая, не хочу. В этот раз не выйдет. Не будем даже говорить. Рассказывай лучше о себе. Как здоровье Моисея Гершелевича?
Лицо Марины стало серьезно.
— Я очень боюсь, что у него рак. За этот месяц он потерял в весе пять килограммов. А теперь лечащий врач послал его на консультацию в онкологический. Завтра его будет осматривать сам Петров, и тогда все решится. Он страшно мнителен, как и все евреи, и теперь места себе не находит.
— Боже мой, какой ужас! Бедный Моисей Гершелевич! — воскликнула Нина.
— Скажи: бедная Марина! Если бы ты могла вообразить, как он меня изводит! Он стал ревнив и раздражителен чудовищно. Все не так, я во всем виновата, что бы я ни состряпала — ему все не по вкусу. Доктор велел есть фрукты, а ведь их достать теперь нелегко. Я по всему городу гоняюсь и всякий раз виновата, если не найду таких груш, как он хочет. Он стал теперь уставать, по вечерам выходить не хочет — сиди с ним! Сейчас уходила к тебе со скандалом. Недавно приревновал меня к сослуживцу, который поцеловал мне руку. Даже в кино одну не пускает.
— Ну, это так понятно! Он старше тебя, а ты красива, всегда везде пользовалась успехом. Понятно, что он неспокоен, особенно сейчас, когда ему тяжело равняться на тебя, притом он, конечно, видит твое равнодушие. Ему теперь многое можно извинить. Угроза рака! Ведь это пережить нелегко! Ты должна быть поласковей к нему это время.
— Ах, брось, пожалуйста! Ты всегда заступаешься. Сколько он попил моей крови — знаю я одна. То же самое и теперь: не хочет понять… каждый вечер ко мне в постель… А я не могу, пойми, Нина, не могу… он мне физически стал противен. Я молода, здорова… раковый не может не возбудить отвращения. Подумать не могу, что мне предстоит уход. Не смотри на меня с укором, лучше поставь себя на мое место и пойми.
— Нет, Марина, не понимаю! Когда погиб мой Дмитрий, как я тосковала, что не была рядом, не могла облегчить, ухаживать… Я бы все сделала. Я даже вообразить себе не могу брезгливости в этом случае.
— Сравнила! Дмитрий — молодой офицер, красавец, в которого ты была влюблена до потери сознания, а этот!
— Какая уж тут красота — перед смертью! Неужели ты не можешь из такта или сострадания побороть, скрыть свое отвращение? От смерти не уйдешь, придет и твой час!
— У тебя всегда виновата я. Будь уверена, что, если б болел Олег, мое отношение было бы другое.
— Не знаю. Пожалуй, что не уверена. Вот Ася — в ее отношении я не сомневаюсь.
— Расскажи лучше про их ребенка, каков он?
— Ах, душонок! Ему сейчас десятый месяц, уже ходить пробует; здоровенький, розовый, ручки в перетяжках, реснички длинные, загнутые. Очаровательно хохочет, ко всем идет на руки, даже меня знает.
— Воображаю, как обожает его Олег!
— Его все обожают, бабушка и та глаз не сводит, а она особенной чувствительностью не отличается.
Марина взглянула на свои изящные часики.
— Ну, я с тобой прощаюсь: пора готовить фруктовые соки, а то опять будет сцена. Посмотри, как эти соки разъели мне пальцы.
— Потерпи. Это твоя обязанность. Мало разве Моисей Гершелевич баловал тебя? — сказала Нина сухо.
Уже в дверях, накидывая чернобурку, Марина вдруг сказала:
— Коли, не дай Бог, рак, — это конец! А я тогда опять в безвыходном положении. — Она взглянула на Нину и, не найдя себе сочувствия в ее лице, нерешительно продолжала: — Вот уже пять лет мы с Моисеем коротаем вместе, худо ли, хорошо ли… Он познакомился со мной еще при маме, во время нэпа, у наших соседей по новой коммунальной квартире. Помню, я стирала большую стирку, а был дивный майский вечер, светлый, золотой! Я стою босая над лоханью и думаю: это мне вместо прогулки верхом с офицером и лицеистами! Куда девалось наше счастье? Тут-то и подоспел Моисей. Он приехал за мной на автомобиле, приглашая кататься, и вытащил прямо из прачечной! В прежнее бы время ему, конечно, не видать меня как своих ушей. Но, клянусь тебе, изменять ему у меня тогда и в мыслях не было. Это пришло после… Разве я могла предугадать?
— После… «парк огромный Царского Села, где тебе тревога путь пересекла»! — процитировала Нина любимую поэтессу.
Глава двадцать вторая
ДНЕВНИК ЕЛОЧКИ
24 июня. Наша музыкальная школа реорганизуется: она превращается в техникум, программа повышается, вводятся зачетные книжки и прочие формальности. В связи с этим учащиеся, не удовлетворяющие по способностям новым требованиям, исключаются, и я в том числе. Фамилия Аси висит в списке переведенных на старший курс, очевидно, через год будет оканчивать. А мне и в самом деле давно пора поставить крест на моих занятиях музыкой.
25 июня. С тех пор, как Лелю Нелидову изгнали из больницы, я не знаю, что делается у Олега и Аси и все ли благополучно. Часто ходить стесняюсь, и радости мне от этого немного, а вместе с тем — постоянно беспокоюсь. Когда в последний раз я была у них, Ася собиралась с ребенком в деревню, опять в те же Хвошни. А сейчас уже около месяца не имею сведений.
26 июня. Вчера я встретила на улице одну знакомую, которая вращается в среде писателей, и узнала от нее, что поэт Мандельштам выслан и живет на окраине Воронежа в деревенской избе, в углу с тараканами, почти впроголодь. Ходят слухи, что Сталин сказал о нем: «Убрать, но не уничтожать». Какой цинизм: о поэте, как о насекомом! И до того дошло уже раболепство перед восточным тираном, что даже те, которые шепчутся об этом, упирают на то, что товарищ Сталин все-таки сказал «не уничтожать», отыскивая признаки гуманности! Николаю Первому ставят в вину, что он не сумел предотвратить дуэли Пушкина, Александру Первому — что удалил поэта в Михайловское, но в своем поместье Пушкин скакал верхом, играл на бильярде, рылся в своей библиотеке и принимал друзей. С Мандельштамом похуже, но это как будто никого не возмущает. Есенин кончил самоубийством, Гумилев расстрелян за контрреволюцию, Блок, смертельно тоскуя, больным вырывается из пинских болот и голодает, Мандельштам голодает в ссылке — вот судьба лучших, наиболее талантливых и замечательных поэтов под опекой советской власти. Вот как бережет она русскую славу! В литературных кругах о Мандельштаме говорят: «Со своей волчицею голодной выходит на дорогу волк», — подразумевая его и его верную Надю. Циники!
27 июня. Сегодня ко мне зашла та студентка, которая живет в квартире у Юлии Ивановны и которая рассказала про поезд, полный детей. Разговор с ней и на этот раз вышел очень интересен. Студентка эта, Люба, училась в Институте истории искусств, который не так давно закрыли, заявив в газетах, что он представляет собою вредный рассадник формалистической школы и что с кафедр его льется «зеленый идеализм», а студенческая среда в большинстве своем состоит из «бывшей аристократической молодежи», которая, «сбавив свой гонор», хлынула в этот институт как в единственное место, где несколько ослаблен классовый подход при приеме. Произошло это потому, что институт вечерний, находится на самоснабжении и стипендий не предоставляет. Люба показывала мне газету, поэтому некоторые выражения я привела буквально. В постановлении о закрытии было объявлено, что пролетарская часть студенчества будет переведена на соответствующий курс университета; Люба училась на третьем и была одной из самых успевающих студенток, много времени отдавала пресловутой «общественной работе», а по происхождению она дочь крестьянина. Казалось бы, удовлетворяет всем требованиям и может не страшиться за себя. И однако же Люба эта была исключена из списков переведенных в университет! Какое же объяснение она получила? Оказалось, некто Крумчицкий доказал, что она пренебрегает марксистскими методами и открыто ругает марксизм. Никого из дворянской русской молодежи в университет не перевели — только евреек, одну армянку и студентов из пролетариата, которые в своем большинстве не успевают или успевают слабо. Среди оставшихся за бортом — внучка композитора Римского-Корсакова, в вину ей тоже поставлено «происхождение». О несчастьях этой семьи я слышу уже не в первый раз — одна из бесчисленных позорных страниц советской действительности!