With BookDesigner program 42 глава




Марфинька зажала ей рот поцелуем.

– Бабушка, любите меня всегда, коли хотите, чтоб я была счастлива…

– Любовь – любовью, а вот тебе мой всегдашний подарок! – говорила она, крестя ее. – А вот и еще, чтоб ты этого моего креста и после меня не забывала…

Она полезла в карман.

– Бабушка! Да ведь вы мне два платья подарили!.. А кто это зелени и цветов повесил?..

– Всё твой жених, с Полиной Карповной, вчера прислали… от тебя таили… Сегодня Василиса с Пашуткой убирали на заре… А платья – твое приданое: будет и еще не два. Вот тебе…

Она вынула футлярчик, достала оттуда золотой крест с четырьмя крупными брильянтами и надела ей на шею, потом простой гладкий браслет с надписью: «От бабушки внучке», год и число.

Марфинька припала к руке бабушки и чуть было не расплакалась опять.

– Всё, что у бабушки есть – а у ней кое-что есть – всё поровну разделю вам с Верочкой! Одевайся же скорей!

– Какая вы нынче красавица, бабушка! Братец правду говорит: Тит Никоныч непременно влюбится в вас…

– Полно тебе, болтунья! – полусердито сказала бабушка. – Поди к Верочке и узнай, что она? Чтобы к обедне не опоздала с нами! Я бы сама зашла к ней, да боюсь подниматься на лестницу…

– Я сейчас, сейчас… – сказала Марфинька, торопясь одеваться.

 

 

II

 

 

Вера, через полчаса после своего обморока, очнулась и поглядела вокруг. Ей освежил лицо холодный воздух из отворенного окна. Она привстала, озираясь кругом, потом поднялась, заперла окно, дошла, шатаясь, до постели и скорее упала, нежели легла на нее, и оставалась неподвижною, покрывшись брошенным туда ею накануне большим платком.

Обессиленная, она впала в тяжкий сон. Истомленный организм онемел на время помимо ее сознания и воли. Коса у ней упала с головы и рассыпалась по подушке. Она была бледна и спала как мертвая.

Часа через три шум на дворе, людские голоса, стук колес и благовест вывели ее из летаргии. Она открыла глаза, посмотрела кругом, послушала шум, пришла на минуту в сознание, потом вдруг опять закрыла глаза и предалась снова или сну, или муке.

В это время кто-то легонько постучался к ней в комнату. Она не двигалась. Потом сильнее постучались. Она услыхала и встала вдруг с постели, взглянула в зеркало и испугалась самой себя.

Она быстро обвила косу около руки, свернула ее в кольцо, закрепила кое-как черной большой булавкой на голове и накинула на плечи платок. Мимоходом подняла с полу назначенный для Марфиньки букет и положила на стол.

Стук повторился, вместе с легким царапаньем у двери.

– Сейчас! – сказала она и отворила дверь.

Влетела Марфинька, сияя, как радуга, и красотой, и нарядом, и весельем. Она взглянула и вдруг остановилась.

– Что с тобой, Верочка? – спросила она, – ты нездорова!..

Веселье слетело с лица у ней, уступив место испугу.

– Да, не совсем… – слабо отвечала Вера, – ну, поздравляю тебя…

Они поцеловались.

– Какая ты хорошенькая, нарядная! – говорила Вера, стараясь улыбнуться.

Но улыбка не являлась. Губами она сделала движение, а глаза не улыбались. Приветствию противоречил почти неподвижный взгляд, без лучей, как у мертвой, которой не успели закрыть глаз.

Вера, чувствуя, что не одолеет себя, поспешила взять букет и подала ей.

– Какой роскошный букет! – сказала Марфинька, тая от восторга и нюхая цветы.

– А что же это такое? – вдруг прибавила она, чувствуя под букетом в руке что-то твердое. Это был изящный porte-bouquet, убранный жемчугом, с ее шифром.

– Ах Верочка, и ты, и ты!.. Что это, как вы все меня любите!.. – говорила она, собираясь опять заплакать, – и я ведь вас всех люблю… как люблю, Господи!.. Да как же и когда вы узнаете это: я не умею даже сказать!..

Вера почти умилилась внутренно, но не смогла ничего ответить ей, а только тяжело перевела дух и положила ей руку на плечо.

– Я сяду, – сказала она, – я дурно спала ночь…

– Бабушка зовет к обедне…

– Не могу, душечка, скажи, что я не так здорова… и не выйду сегодня…

– Как, ты совсем не придешь туда? – в страхе спросила Марфинька.

– Да, я полежу, я вчера простудилась, должно быть. Только ты скажи бабушке слегка…

– Мы к тебе придем.

– Боже сохрани! Вы помешаете мне отдохнуть…

– Ну, так пришлем тебе сюда всего… Сколько мне подарков… цветов… конфект прислали!.. Я покажу тебе…

Марфинька рассказала всё, что и от кого получила.

– Да, да – хорошо… это очень мило! покажи… Я после приду… – рассеянно говорила Вера, едва слушая ее.

– А это что? Еще букет! – сказала вдруг Марфинька, увидя букет на полу, – что это он на полу валяется?

Она подняла и подала Вере букет из померанцовых цветов. Вера побледнела.

– Кому это? чей? Какая прелесть!

– Это… тоже тебе… – едва выговорила Вера.

Она взяла первую ленточку из комода, несколько булавок и кое-как, едва шевеля пальцами, приколола померанцевые цветы Марфиньке. Потом поцеловала ее и села в изнеможении на диван.

– Ты в самом деле нездорова – посмотри, какая ты бледная! – заметила серьезно Марфинька, – не сказать ли бабушке? Она за доктором пошлет… Пошлем, душечка, за Иваном Богдановичем… Как это грустно – в день моего рождения! Теперь мне целый день испорчен!

– Ничего, ничего – пройдет! Ни слова бабушке, не пугай ее!.. А теперь поди, оставь меня… – шептала Вера, – я отдохну…

Марфинька хотела поцеловать ее и вдруг увидела, что у ней глаза полны слез. Она заплакала сама.

– Что ты? – тихо спросила Вера, отирая украдкой, как будто воруя свои слезы из глаз.

– Как же не плакать, когда ты плачешь, Верочка! Что с тобой? друг мой, сестра! У тебя горе: скажи мне…

– Ничего, не гляди на меня: это нервы… Только скажи бабушке осторожно, а то она встревожится…

– Я скажу, что голова болит, а про слезы не упомяну, а то она в самом деле на целый день расстроится.

Марфинька ушла. А Вера затворила за ней дверь и легла на диван.

 

 

III

 

 

Все ушли и уехали к обедне. Райский, воротясь на рассвете домой, не узнавая сам себя в зеркале, чувствуя озноб, попросил у Марины стакан вина, выпил и бросился в постель.

Ему было не легче Веры. И он, истомленный усталостью, моральной и физической, и долгими муками, отдался сну, как будто бросился в горячке в объятия здорового друга, поручая себя его попечению. И сон исполнил эту обязанность, унеся его далеко от Веры, от Малиновки, от обрыва и от вчерашней, разыгравшейся на его глазах драмы.

Ему снилось всё другое, противоположное. Никаких «волн поэзии» не видал он, не била «страсть пеной» через край, а очутился он в Петербурге, дома, один, в своей брошенной мастерской, и равнодушно глядел на начатые и неконченные работы.

Потом приснилось ему, что он сидит с приятелями у Сен-Жоржа и с аппетитом ест и пьет, рассказывает и слушает пошлый вздор, обыкновенно рассказываемый на холостых обедах; что ему от этого стало тяжело и скучно и во сне даже спать захотелось.

И он спал здоровым прозаическим сном, до того охватившим его, что когда он проснулся от трезвона в церквах, то первые две-три минуты был только под влиянием животного покоя, стеной ставшего между им и вчерашним днем.

Он забыл, где он – и может быть даже – кто он такой. Природа взяла свое и этим крепким сном восстановила равновесие в силах. Никакой боли, пытки не чувствовал он. Всё – как в воду кануло.

Он потянулся, даже посвистал беззаботно, чувствуя только, что ему от чего-то покойно, хорошо, что он давно уже не спал и не просыпался так здорово. Сознание еще не воротилось к нему.

Но следующие две-три минуты вдруг привели его в память – о вчерашнем. Он сел на постели, как будто не сам, а подняла его посторонняя сила, посидел минуты две неподвижно, открыл широко глаза, будто не веря чему-то, но когда уверился, то всплеснул руками над головой, упал опять на подушку и вдруг вскочил на ноги, уже с другим лицом, какого не было у него даже вчера, в самую страшную минуту.

Другая мука, не вчерашняя, какой-то новый бес бросился в него, – и он так же торопливо, нервно и судорожно, как Вера накануне, собираясь идти к обрыву, хватал одно за другим платья, разбросанные по стульям.

Он позвонил Егора и едва с его помощью кое-как оделся, надевая сюртук прежде жилета, забывая галстух. Он спросил, что делается дома, и узнав, что все уехали к обедне, кроме Веры, которая больна, оцепенел, изменился в лице и бросился вон из комнаты к старому дому.

Он тихо постучался к Вере: никто не отвечал. Подождав минуты две ответа, он тронул дверь: она была не заперта изнутри.

Он осторожно отворил и вошел с ужасом на лице, тихим шагом, каким может входить человек с намерением совершить убийство. Он едва ступал на цыпочках, трясясь, бледный, боясь ежеминутно упасть от душившего его волнения.

Вера лежала на диване лицом к спинке. С подушки падали почти до пола ее волосы, юбка ее серого платья небрежно висела, не закрывая ее ног, обутых в туфли.

Она не оборачивалась, только сделала движение, чтоб оборотиться и посмотреть, кто вошел, но, по-видимому, не могла.

Он подошел, стал на колени подле нее и прильнул губами к ее туфле. Она вдруг обернулась, взглянула на него мельком, лицо у ней подернулось горьким изумлением.

– Что это, комедия или роман, Борис Павлович? – глухо сказала она, отворачиваясь с негодованием и пряча ногу с туфлей под платье, которое, не глядя, торопливо оправила рукой.

– Нет, Вера, – трагедия! – едва слышно выговорил он угасшим голосом и сел на стул подле дивана.

Она обернулась на этот тон его голоса, взглянула на него пристально: глаза у ней открылись широко, с изумлением. Она увидела бледное лицо, какого никогда у него не видала, и, казалось, читала или угадывала смысл этого нового лица, нового Райского.

Она сбросила с себя платок, встала на ноги и подошла к нему, забыв в эту секунду всю свою бурю. Она видела на другом лице такое же смертельное страдание, какое жило в ней самой.

– Брат, что с тобой? ты несчастлив! – сказала она, положив ему руку на плечо – и в этих трех словах, и в голосе ее – отозвалось, кажется, всё, что есть великого в сердце женщины: сострадание, самоотвержение, любовь.

Он, в умилении от этой ласки, от этого неожиданного, теплого «ты», взглянул на нее с той же исступленной благодарностью, с какою она взглянула вчера на него, когда он, забывая себя, помогал ей сойти с обрыва.

Она нечаянно заплатила ему великодушием за великодушие, как и у него вчера вырвался такой же луч одного из самых светлых свойств человеческой души.

Его охватил трепет смешанных чувств, и тем сильнее заговорила мука отчаяния за свой поступок. Всё растопилось у него в горячих слезах.

Он положил лицо в ее руки и рыдал как человек, всё утративший, которому нечего больше терять.

– Что я сделал! оскорбил тебя, женщину, сестру! – вырывались у него вопли среди рыданий. – Это был не я, не человек: зверь сделал преступление. Что это такое было! – говорил он с ужасом, оглядываясь, как будто теперь только пришел в себя.

– Не мучайся и не мучай меня… – шептала она кротко, ласково. – Пощади, – я не вынесу. Ты видишь, в каком я положении…

Он старался не глядеть ей в глаза. А она опять прилегла на диван.

– Какой удар нанес я тебе! – шептал он в ужасе. – Я даже прощения не прошу: оно невозможно! Ты видишь мою казнь, Вера…

– Удар твой… сделал мне боль на одну минуту. Потом я поняла, что он не мог быть нанесен равнодушной рукой, и поверила, что ты любишь меня… Тут только представилось мне, что ты вытерпел в эти недели, вчера… Успокойся, ты не виноват: мы квиты…

– Не оправдывай преступления, Вера: нож – всё нож. Я ударил тебя ножом…

– Ты разбудил меня… Я будто спала: всех вас, тебя, бабушку, сестру, весь дом – видела как во сне, была зла, суха – забылась!..

– Что мне теперь делать, Вера? уехать – в каком положении я уеду! Дай мне вытерпеть казнь здесь – и хоть немного примириться с собой, со всем, что случилось…

– Полно: воображение рисует тебе какое-то преступление вместо ошибки. Вспомни, в каком положении ты сделал ее, в какой горячке!..

Она замолчала.

– У меня ничего нет, кроме дружбы к тебе, – сказала потом, протягивая ему руку, – я не осуждаю тебя – и не могу: я знаю теперь, как ошибаются…

Она едва говорила, очевидно делая над собой усилие, чтобы немного успокоить его.

Он пожал протянутую руку и безотрадно вздохнул.

– Ты добра, как женщина, – и судишь не умом, а сердцем эту «ошибку»…

– Нет: ты строг к себе. Другой счел бы себя вправе после всех этих глупых шуток над тобой… Ты их знаешь: эти записки… Пусть с доброй целью – отрезвить тебя, пошутить – в ответ на твои шутки. Всё же – злость, смех! А ты и не шутил… Стало быть, мы, без нужды, были только злы и ничего не поняли… Глупо! глупо! Тебе было больнее, нежели мне вчера…

– Ах, нет! я иногда сам смеялся и над собой, и над вами, что вы ничего не понимаете и суетитесь. Особенно когда ты потребовала пальто, одеяло, деньги для «изгнанника»…

Она сделала большие глаза и с удивлением глядела на него.

– Какие деньги, какое пальто? что за изгнанник? Я ничего не понимаю…

У него лицо немного посветлело.

– Я и прежде подозревал, что это не твоя выдумка, а теперь вижу, что ты и не знала!

Он коротко передал ей содержание двух писем с просьбой прислать денег и платье.

У ней побелели даже губы.

– Мы с Наташей писали к тебе попеременно, одним почерком, шутливые записки, стараясь подражать твоим… Вот и всё. Остальное сделала не я… я ничего не знала!.. – кончила она тихо, оборачиваясь лицом к стене.

Водворилось молчание. Он задумчиво шагал взад и вперед по ковру. Она, казалось, отдыхала, утомленная разговором.

– Я не прошу у тебя прощения за всю эту историю… И ты не волнуйся, – сказала она. – Мы помиримся

с тобой… У меня только один упрек тебе – ты поторопился с своим букетом. Я шла оттуда… хотела послать за тобой, чтобы тебе первому сказать всю историю… искупить хоть немного всё, что ты вытерпел… Но ты поторопился!

– Ах! – вырвалось у него, – это удар ножа мне!

– Оставим всё это… после, после… А теперь я потребую от тебя, как от друга и брата, помощи, важной услуги… Ты не откажешь?..

– Вера!

Он ничего не сказал больше, но, взглянув на него, она видела, что может требовать всего.

– Я, пока силы есть, расскажу тебе всю историю этого года…

– Зачем? Я не хочу, не могу, не должен знать…

– Не мешай мне! я едва дышу, а время дорого! Я расскажу тебе всё, а ты передай бабушке…

У него глаза остановились на ней с удивлением, и в лицо хлынул испуг.

– Я сама не могу: язык не послушается. Я умру, не договорю…

– Бабушке? зачем! – едва выговорил он от страха. – Подумай, какие последствия… Что будет с ней?.. Не лучше ли скрыть всё?..

– Я давно подумала: какие бы ни были последствия, их надо – не скрыть, а перенести! Может быть, обе умрем, помешаемся – но я ее не обману. Она должна была знать давно, но я надеялась сказать ей другое… и оттого молчала… Какая казнь! – прибавила она тихо, опуская голову на подушку.

– Сказать… всё: и вчерашний вечер?.. – спросил он тихо.

– Да…

– И имя?..

Она чуть заметно кивнула утвердительно головой и отвернулась.

Она посадила его подле себя на диван и шепотом, с остановками, рассказала историю своих сношений с Марком. Кончив, она закуталась в шаль и, дрожа от озноба, легла опять на диван. А он встал бледный.

Оба молчали, каждый про себя переживая минуту ужаса, она – думая о бабушке, он – о них обеих.

Ему предстояло – уже не в горячке страсти, не в припадке слепого мщения, а по неизбежному сознанию

долга – нанести еще удар ножа другой, нежно любимой женщине!

«Да, это страшное поручение, в самом деле – “важная услуга”», – думал он.

– Когда сказать ей? – спросил он тихо.

– Скорей! я замучаюсь, пока она не узнает: а у меня еще много мук… «И это не главная!» – подумала про себя. – Дай мне спирт: там где-то… – прибавила она, указывая, где стоял туалет. – А теперь поди… оставь меня… я устала…

– Сегодня говорить с бабушкой нельзя: гости! Бог знает, что с ней будет! Завтра!

– Ах! – сделала она, – доживу ли я? Ты до завтра как-нибудь… успокой бабушку, скажи ей что-нибудь… чтоб она ничего не подозревала… не присылала сюда никого…

Он подал ей спирт, спросил, не надо ли ей чего-нибудь, не послать ли девушку.

Она нетерпеливо покачала головой, отсылая его взглядом, потом закрыла глаза, чтоб ничего не видеть. Ей хотелось бы – непроницаемой тьмы и непробудной тишины вокруг себя, чтобы глаз ее не касались лучи дня, чтобы не доходило до нее никакого звука. Она будто искала нового, небывалого состояния духа, немоты и дремоты ума, всех сил, чтобы окаменеть, стать растением, ничего не думать, не чувствовать, не сознавать.

А он вышел от нее с новой, более страшной тяжестью, нежели с какою пришел. Она отчасти облегчила ему одно бремя и возложила другое, невыносимее.

 

 

IV

 

 

Вера встала, заперла за ним дверь и легла опять. Ее давила нависшая туча горя и ужаса. Дружба Райского, участие, преданность, помощь – представляли ей на первую минуту легкую опору, на которую она оперлась, чтобы вздохнуть свободно, как утопающий, вынырнувший на минуту из воды, чтобы глотнуть воздуха. Но едва он вышел от нее, она точно оборвалась в воду опять.

– Жизнь кончена! – шептала она с отчаянием и видела впереди одну голую степь, без привязанностей, без семьи, без всего того, из чего соткана жизнь женщины.

Перед ней – только одна глубокая, как могила, пропасть. Ей предстояло стать лицом к лицу с бабушкой и сказать ей: «Вот чем я заплатила тебе за твою любовь, попечения, как наругалась над твоим доверием… до чего дошла своей волей!..»

Ей, в дремоте отчаяния, снился взгляд бабушки, когда она узнала всё, брошенный на нее, ее голос – даже не было голоса, а вместо его какие-то глухие звуки ужаса и смерти…

Потом, потом – она не знала, что будет, не хотела глядеть дальше в страшный сон и только глубже погрузила лицо в подушку. У ней подошли было к глазам слезы и отхлынули назад, к сердцу.

– Если б умереть! – внезапно просияв от этой мысли, с улыбкой, с наслаждением шепнула она…

И вдруг за дверью услышала шаги и голос… бабушки! У ней будто отнялись руки и ноги. Она, бледная, не шевелясь, с ужасом слушала легкий, но страшный стук в дверь.

– Не встану – не могу… – шептала она.

Стук повторился. Она вдруг, с силой, которая неведомо откуда берется в такие минуты, оправилась, вскочила на ноги, отерла глаза и с улыбкой пошла навстречу бабушке.

Татьяна Марковна, узнавши от Марфиньки, что Вера нездорова и не выйдет целый день, пришла наведаться сама. Она бегло взглянула на Веру и опустилась на диван.

– Ух, устала у обедни! Насилу поднялась на лестницу! Что у тебя, Верочка: нездорова? – спросила она и остановила испытующий взгляд на лице Веры.

– Поздравляю с новорожденной! – заговорила Вера развязно, голосом маленькой девочки, которую научила нянька, что сказать мамаше утром в день ее ангела, поцеловала руку у бабушки, – и сама удивилась про себя, как память подсказала ей, что надо сказать, как язык выговорил эти слова! – Пустое: ноги промочила вчера, голова болит! – с улыбкой старалась договорить она.

Но губы не улыбнулись, хотя и показались из-за них два-три верхние зуба.

– Надо было натереть вчера спиртом: у тебя нет? – сдержанно сказала бабушка, стараясь на нее не глядеть, потому что слышала принужденный голос, видела на

губах Веры какую-то чужую, а не ее улыбку, и чуяла неправду.

– Ты сойдешь к нам? – спросила она.

Вера внутренно ужаснулась этого невозможного испытания, сверх сил, и замялась.

– Не принуждай себя! – снисходительно заметила Татьяна Марковна, – чтоб не разболеться больше…

Новый ужас охватил Веру от этой снисходительности. Ей казалось, как всегда, когда совесть тревожит, что бабушка уже угадала всё, и ее исповедь опоздает. Еще минута, одно слово – и она кинулась бы на грудь ей и сказала всё! И только силы изменили ей и удержали, да еще мысль – сделать весь дом свидетелем своей и бабушкиной драмы.

– К обеду только позвольте, бабушка, не выходить, – сказала она, едва крепясь, – а после обеда, я, может быть, приду…

– Как хочешь: я пришлю тебе обедать сюда.

– Да… да… я уж теперь голодна… – говорила Вера, не помня сама, что говорит.

Татьяна Марковна поцеловала ее, пригладила ей рукой немного волосы и вышла, заметив только, «чтоб она велела “Маринке”, или “Машке”, или “Наташке” прибрать комнату, а то-де, пожалуй, из гостей, из дам кто-нибудь, зайдет», – и ушла.

Вера вдруг опустилась на диван, потом, немного посидя, достала одеколон и намочила себе темя и виски.

– Ах, как бьется здесь, как больно! – шептала она, прикладывая руку к голове. – Боже, когда эта казнь кончится? Скорей бы, скорей сказать ей всё! А там, после нее – пусть весь мир знает, смотрит!..

Она взглянула на небо, вздрогнула и безотрадно бросилась на диван.

Бабушка пришла к себе с скорбным лицом, как в воду опущенная.

Она принимала гостей, ходила между ними, подчивала, но Райский видел, что она, после визита к Вере, была уже не в себе. Она почти не владела собой, отказывалась от многих блюд, не обернулась, когда Петрушка уронил и разбил тарелки; останавливалась среди разговора на полуслове, пораженная задумчивостью.

А после обеда, когда гости, пользуясь скупыми лучами сентябрьского солнца, вышли на широкое крыльцо, служившее и балконом, пить кофе, ликер и курить,

Татьяна Марковна продолжала ходить между ними, иногда не замечая их, только передергивала и поправляла свою турецкую шаль. Потом спохватится и вдруг заговорит принужденно.

Райский был угрюм, смотрел только на бабушку, следя за ней.

– Неладно что-то с Верой! – шепнула она отрывисто ему, – ты видел ее? У ней какое-то горе!

Он сказал, что нет. Бабушка подозрительно поглядела на него.

Полины Карповны не было. Она сказалась больною, прислала Марфиньке цветы и деревья с зеленью. Райский заходил к ней утром сам, чтобы как-нибудь объяснить вчерашнюю свою сцену с ней и узнать, не заметила ли она чего-нибудь. Но она встретила его с худо скрываемым, под видом обидчивости, восторгом, хотя он прямо сказал ей, что обедал накануне не дома, в гостях? – там много пили – и он выпил лишнюю рюмку – и вот «до чего дошел»!

Он просил прощения и получил его с улыбкой.

– А кто угадал: не говорила ли я? – заключила она. И под рукой рассказала всем свою сцену обольщения, заменив слово «упала» словом «пала».

Пришел к обеду и Тушин, еще накануне приехавший в город. Он подарил Марфиньке хорошенького пони для прогулки верхом: «Если бабушка позволит», – скромно прибавил он.

– Теперь не моя воля – вон кого спрашивайте! – задумчиво отвечала она, указывая на Викентьева и думая о другом.

Тушин наведался о Вере и был как будто поражен ее нездоровьем и тем, что она не вышла к обеду. Он был заметно взволнован.

Татьяна Марковна стала подозрительно смотреть и на Тушина, отчего это он вдруг так озадачен тем, что Веры нет. Ее отсутствие между гостями – не редкость: это случалось при нем прежде, но никогда не поражало его. «Что стало со вчерашнего вечера с Верой?» – не выходило у ней из головы.

С Титом Никонычем сначала она побранилась и чуть не подралась, за подарок туалета, а потом поговорила с ним наедине четверть часа в кабинете, и он стал немного задумчив, меньше шаркал ножкой, и хотя говорил с дамами, но сам смотрел так серьезно и пытливо, то на

Райского, то на Тушина, что они глазами в недоумении спрашивали его, чего он от них хочет. Он тотчас оправлялся и живо принимался говорить дамам «приятности».

Татьяна Марковна была так весела, беспечна, празднуя день рождения Марфиньки и обдумывая, чем бы особенно отпраздновать через две недели именины Веры, чтоб не обойти внимательностью одну перед другой, хотя Вера и объявила наотрез, что в именины свои уедет к Анне Ивановне Тушиной или к Наталье Ивановне.

Но с полудня Татьяна Марковна так изменилась, так во всех подозрительно всматривалась, во всё вслушивалась, что Райский сравнивал ее с конем, который беспечно жевал свой овес, уходя в него мордой по уши, и вдруг услыхал шорох или почуял запах какого-то неизвестного и невидимого врага. Он поднял уши и голову, красиво оборотил ее назад и неподвижно слушает, широко открыв глаза и сильно дохнув ноздрями. Ничего. Потом медленно оборотился к яслям и, всё слушая, махнул раза три неторопливо головой, мерно стукнул раза три копытом, не то успокоивая себя, не то допрашиваясь о причине или предупреждая врага о своей бдительности, – и опять запустил морду в овес, но хрустит осторожно, поднимая по временам голову и оборачивая ее назад. Он уже предупрежден и стал чуток. Жует, а у самого вздрагивает плечо, оборачивается ухо назад, вперед и опять назад.

И бабушка, занимаясь гостями, вдруг вспомнит, что с Верой «неладно», что она не в себе, не как всегда, а иначе, хуже, нежели какая была; такою она ее еще не видала никогда – и опять потеряется. Когда Марфинька пришла сказать, что Вера нездорова и в церкви не будет, Татьяна Марковна рассердилась сначала.

– Для тебя и для семейного праздника могла бы отложить свои причуды, – сказала она, – и поехать к обедне.

Но когда узнала, что она и к обеду не может прийти, она встревожилась за ее здоровье и поднялась к ней сама. Отговорка простудой не обманула ее. Она по лицу увидала, а потом, поправляя косу, незаметно дотронулась до лба и удостоверилась, что простуды нет.

Но Вера бледна, на ней лица нет, она беспорядочно лежит на диване, и притом в платье, как будто не раздевалась

совсем, а пуще всего мертвая улыбка Веры поразила ее.

Она вспомнила, что Вера и Райский пропадали долго накануне вечером и оба не ужинали. И она продолжала всматриваться в Райского, а тот старался избегать ее взглядов – и этим только усиливал подозрения.

У Райского болела душа пуще всех прежних его мук. Сердце замирало от ужаса, и за бабушку, и за бедную, трепетную, одинокую и недоступную для утешения Веру.

Она улыбнулась ему, протянула руку, дала милые права дружбы над собой – и тут же при нем падала в отчаянии под тяжестью удара, поразившего ее так быстро и неожиданно, как молния.

Он видел, что участие его было более полезно и приятно ему самому, но мало облегчало положение Веры, как участие близких лиц к трудному больному не утоляет его боли.

Надо вырвать корень болезни, а он был не в одной Вере, но и в бабушке – и во всей сложной совокупности других обстоятельств: ускользнувшее счастье, разлука, поблекшие надежды жизни – всё! Да, Веру нелегко утешить!

И бабушку жаль! Какое ужасное, неожиданное горе нарушит мир ее души! Что, если она вдруг свалится! приходило ему в голову: вон она – сама не своя, ничего еще не зная! У него подступали слезы к глазам от этой мысли.

А на нем еще лежит обязанность вонзить глубже нож в сердце этой – своей матери!

«Что, если они занемогут обе! Не послать ли за Натальей Ивановной? – решил он, – но надо прежде спросить Веру, а она…»

А она вдруг явилась неожиданно среди гостей, после обеда, в светлом праздничном платье, но с подвязанным горлом и в теплой мантилье.

Райский ахнул от изумления. Сегодня еще она изнемогала, не могла говорить, а теперь сама пришла!

«Откуда женщины берут силы?» – думал он, следя за ней, как она извинялась перед гостями, с обыкновенной улыбкой выслушала все выражения участия, сожаления, осмотрела подарки Марфиньки.

Она отказалась от конфект, но с удовольствием съела ломоть холодного арбуза, сказавши, что у ней сильная жажда,

и предупредив, что, к сожалению, не может долго остаться с гостями.

Бабушка немного успокоилась, что она пришла, но в то же время замечала, что Райский меняется в лице и старается не глядеть на Веру. В первый раз в жизни, может быть, она проклинала гостей. А они уселись за карты, будут пить чай, ужинать, а Викентьева уедет только завтра.

Райский был точно между двух огней.

– Что такое с ней? – шепчет ему с одной стороны Татьяна Марковна, – ты, должно быть, знаешь…

«Ах, скорей бы сказать ей всё!» – выговаривают с другой стороны отчаянные взгляды Веры.

Райскому – хоть сквозь землю провалиться!

Тушин тоже смотрит на Веру какими-то особенными глазами. И бабушка, и Райский, а всего более сама Вера заметили это.

Ее эти взгляды Тушина обдавали ужасом. «Не узнал ли? не слыхал ли он чего?» – шептала ей совесть. Он ставит ее так высоко, думает, что она лучше всех в целом свете! Теперь она молча будет красть его уважение… «Нет, пусть знает и он! Пришли бы хоть новые муки на смену этой ужасной пытки – казаться обманщицей!» – шептало в ней отчаяние.

Она тихо, не глядя на Тушина, поздоровалась с ним. А он смотрел на нее с участием и с какой-то особенной застенчивостью потуплял глаза.

– Нет, не могу выносить! Узнаю, что у него на уме… Иначе я упаду здесь, среди всех, если он еще… взглянет на меня не так, как всегда…

А он тут, как нарочно, и взглянул!

 

 

V

 

 

Она не выдержала, простилась с гостями и сделала Тушину никому не заметный знак – следовать за собой.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: