События военного времени 22 глава




Фассин включил двигатель и ушел в глубину еще на двадцать километров, после чего продолжил движение по горизонтали, а в тридцати километрах от дома быстро поднялся, сделав горку, в постепенно охлаждающийся и медленно разжижающийся газ, пока не прошел сквозь мглистые слои и не вырвался в пространство над тучами. Фассин увеличил скорость до максимума, придав стрелоиду, насколько было возможно, форму, препятствующую его обнаружению. Газолет не предназначался для подобных выкрутасов, но за долгие годы Фассин с Хервилом Апсилом так модернизировали аппарат, что тот (хотя и не шел ни в какое сравнение с настоящей военной машиной) мог дать фору по незаметности практически всему, что двигалось в атмосфере газового гиганта (опровергая обычные хвастливые заявления насельников об их невидимых кораблях, безынерционных приводах и точечных суборбитальниках).

Маленький аппарат двигался под тонким желтым небом, и звезды наверху словно замедляли ход, а потом меняли направление движения, когда Фассин набирал скорость, большую, чем совокупная скорость вращения планеты и попутного газолету течения под ним.

Пролетев менее часа (в течение которого не было видно ничего ни на небосводе наверху, ни в небесах внизу, а это любого навело бы на мысль о том, что во вселенной, возможно, больше нигде нет жизни), Фассин сбросил скорость и стал падать — стрелоид без оси, устремившийся прямо в сердце планеты. Плотность газа нарастала, и Фассин выдвинул дополнительные элероны, чувствуя, как тепло от трения проникает сквозь корпус газолета в его собственную плоть.

Через верхнюю границу сдвига (определенную очень нечетко, шириной в несколько километров, подверженную медленным волнам, непредсказуемой зыби и внезапной тряске) он вошел в саму зону сдвига, начав круговое движение в разрушающей текучести сгустившейся атмосферы. Если интересующая его часть тучетуннеля все еще находилась в этом объеме, ее можно было найти именно здесь: она упала в глубины и продолжала медленное движение вниз, к точке, где вес и плавучесть сравняются под прессом постепенно сгущающегося до жидкого состояния водорода.

Не исключалась вероятность того, что она сместилась в другую сторону и поднялась к вершинам туч, но это было бы странно. Неиспользуемый тучетуннель с его ребрами вакуумных трубок должен был накапливать газ, а потому за тысячелетия осмоса — и дополнительный вес. Когда Фассин был здесь двумястами годами ранее, Валсеиру уже приходилось добавлять плавучести туннелю, чтобы тот не погружался слишком быстро и не тащил за собой дом и библиотечный комплекс. В любом случае, если бы заброшенная секция поднялась, то она должна была остаться в той же атмосферной полосе, а потому и присутствовать на какой-нибудь из карт «Поафлиаса», но ее там не было.

Фассин повел аппарат по спирали вверх на низкой скорости, включив сонар на минимальную мощность: а вдруг кто-нибудь да прослушивает окрестности. (Могла ли полковник последовать за ним незамеченной? Не исключено. Но зачем ей это? И тем не менее он чувствовал, что должен проявлять максимум осторожности.) От света здесь было мало проку — стена тучетуннеля в этих условиях была бы почти абсолютно прозрачна, а потому незаметна. Пробы на радиацию и магнитное излучение тоже не принесли бы результата — никаких остаточных следов здесь не обнаружилось бы.

По прошествии двух часов, когда срок, на который Фассин, по его мнению, мог без опаски отлучиться, подходил к концу, и через несколько минут после того, как он послал ко всем чертям осторожность и включил свои активные датчики на максимум, он обнаружил одно из окончаний тучетуннеля: оно виднелось в густом тумане, напоминая гигантский темный рот. Фассин ввел свой маленький газолет в сорокаметровую пасть, не боясь теперь задействовать сонар на полную мощность — стены тучетуннеля надежно гасили сигнал. Увеличив до максимума и скорость, он помчался по огромной, чуть изгибающейся трубе, словно призрак давно умершего насельника.

Корпус кабинета был на своем месте — полая сфера, почти целиком заполнившая тучетуннель на середине его восьмидесятикилометровой длины, — но тут уже кто-то похозяйничал, оставив одни голые стены. Если здесь и были секреты, их уже похитили или выкинули на помойку.

Фассин включил наружные огни, чтобы осмотреться; здесь все было перевернуто, остались лишь пустые полки, обломки углеродных досок, алмазная пыль, похожая на кусочки льда, и потрепанные волокна, раскачивающиеся в волнах турбулентности от его газолета.

С помощью сонара он образовал небольшую полость, которая тут же разрушилась на его глазах, схлопнулась под сокрушающим давлением столба газа над ней. Хорошенькое место, не раздавило бы всмятку, подумал он и, тем же путем выбравшись из туннеля, медленно поднялся в дом, затем в библиотеку номер двадцать один.

Полковник была там. Она вздрогнула, когда Фассин вышел за ее спиной из потайной двери, хотя он и сообщил ей заранее, что собирается делать.

— Майор. Смотритель Таак. Фассин, — сказала она. Голос у нее был какой-то… странный.

Фассин оглянулся, но никого больше не увидел. Это хорошо, подумал он.

— Да? — сказал он, закрывая за собой дверь-стеллаж.

Хазеренс подплыла почти вплотную к нему и остановилась в метре. Ее э-костюм стал тускловато-серым — такого цвета она еще не демонстрировата.

— Полковник? — спросил он. — Вы здоровы? С вами ничего?..

— У меня… вы должны быть готовы… Я… очень сочувствую… Плохие новости, Фассин, — сказала она наконец взволнованным, срывающимся голосом. — Очень плохие новости. Примите мои соболезнования.

 

* * *

 

Архимандрит Люсеферус на самом деле не очень-то верил во всю эту философию Правды. Конечно, поднимаясь по иерархической лестнице Цессории, он всячески демонстрировал свою приверженность официальной вере и был талантливым проповедником и теологом, который много раз убедительно, с напором и аргументированно выступал за Церковь и ее взгляды. Нередко его порицали за это. В то время он видел, что производит впечатление на свое начальство, видел даже в тех случаях, когда оно не хотело ни ему, ни себе признаваться в том, что он произвел на них впечатление. У него был дар убеждать. И дар притворяться, лгать (если уж вы желали использовать такую грубую, лишенную нюансов терминологию), делать вид, что верит в одно, тогда как на самом деле плевать он хотел и на то и на другое. Ему всегда было совершенно безразлично, правдива Правда или нет.

Вера интересовала его, даже очаровывала, но не как интеллектуальная идея и не как концепция какого-то абстрактного теоретического построения, а как способ управлять людьми, способ понимать их и манипулировать ими. В конечном счете — как некий порок, что-то вроде изъяна: у других он есть, у него — нет.

Иногда он никак не мог поверить во все те преимущества, что другие, казалось, готовы были предоставить ему. Они веровали и потому готовы были на поступки, явно не соответствующие их непосредственным (а нередко и долгосрочным) интересам, просто из-за веры в то, что им говорили. Они испытывали альтруистические чувства, а потому совершали поступки, которые (опять же) не приносили им никакой пользы; у них имелась сентиментальная или эмоциональная привязанность к другим, а потому их снова можно было вынудить к поступкам, которых они не совершили бы в противном случае. И (вот это и было лучше всего, думал иногда он) люди поддавались самообману. Они считали себя храбрыми, а на самом деле были трусами, или воображали, что могут думать сами за себя, а на самом деле и близко ничего такого не могли, или верили, будто умны, а на самом деле всего лишь умели неплохо сдавать экзамены, или считали себя сострадательными, а на самом деле были всего лишь сентиментальны.

Настоящая сила покоилась на крайне простой максиме: будь абсолютно честен перед собой, но всегда обманывай других.

Столько преимуществ! Какими только способами люди не облегчали его продвижение наверх. Если бы все, с кем он сталкивался и конкурировал, все, с кем он боролся, были в этих отношениях похожи на него, подняться к власти ему было бы гораздо труднее. Он вообще, может быть, не всплыл бы наверх, потому что без этих плюсов все сводилось к одной удаче, а удачи ему вполне могло и не хватить.

В прежние времена он как-то задумался, сколько народу из высшего командования Цессории, из его старых боссов, по-настоящему верит в Правду. Он сильно подозревал, что чем выше ты поднимался по иерархической лестнице, тем больше было тех, кто не верил вообще. Они приходили туда ради власти и славы, ради возможности управлять другими.

Теперь он ни о чем таком почти не думал. Теперь он исходил из того, что любой, занимающий высокое положение, должен быть полнейшим, циничным эгоистом, и немного удивился бы, даже почувствовал слабое отвращение, обнаружив, что кто-то из них в самом деле верует. Отвращение проистекало бы из сознания того, что данное лицо паясничает, и из подозрения, что оно должно чувствовать некоторое (извращенное) превосходство над своими менее заблуждающимися коллегами.

— И ты, значит, в самом деле веришь во все это? В самом деле веришь?

— Конечно верю, господин. Это рациональная вера. Ее определяет простая логика. Эта вера всеобъемлюща. Вам это известно лучше, чем мне, господин. Господин, полагаю, вы дразните меня.

Девушка отвернулась с застенчивой, кокетливой, робкой улыбкой, может быть, немного настороженной, возможно, даже отважной, поскольку в ней чувствовалось оскорбленное достоинство.

Он протянул руку и взял ее за волосы, подтянул ее лицо к своему — золотисто-серый силуэт на фоне редких брызг далеких звезд.

— Дитя, не думаю, что за всю свою жизнь кого-нибудь дразнил. Ни разу.

Девушка, казалось, не знала, что сказать. Она оглянулась — может быть, посмотрела на бледные звезды через экран стекла, может быть, на белоснежный хаос пуховой постели в условиях низкой гравитации, может быть, на обступившие их со всех сторон экраны, стенки их маленького гнездышка, на которых пугающе подробно и изобретательно изображались акты соития. Может быть, она смотрела на двух своих подружек, которые теперь спали, свернувшись калачиком.

— Да, господин, — сказала она наконец, — вы не дразните меня. Я бы не стала говорить, что вы дразните. Скорее вы шутите надо мной, потому что вы гораздо образованнее и умнее меня.

Ну вот, это ближе к истине, подумал архимандрит. Но он все еще не был уверен. Неужели эта крошка все еще носит в себе Правду, хотя с тех пор, как он уничтожил всю эту дребедень, сменилось несколько поколений?

В некотором роде это не имело ни малейшего значения. Пока никто не пытался использовать свою религию, чтобы организоваться против него, ему было совершенно наплевать, что там на самом деле думают люди. Подчиняйтесь мне, страшитесь меня. Ненавидьте, если хотите. Даже и виду не подавайте, что любите меня. Ни о чем другом он людей не просил. Вера была еще одним рычагом, чем-то вроде привязанности, вроде сострадания, вроде любви (или тем, что люди называли любовью, считали любовью; причудливая и, может быть, даже бесчестная выдумка, это не похоть, которая, в отличие от любви, честна. И конечно же, еще один рычаг).

Но он хотел знать. Менее цивилизованный тип в подобной ситуации, наверно, приказал бы пытать девчонку, чтобы выяснить правду, но люди, которых пытают по такому поводу, вскоре начинают говорить то, что, по их мнению, ты хочешь услышать, — что угодно, лишь бы прекратить муку. Он довольно рано понял это. Был способ получше.

Он потянулся к пульту дистанционного управления их кокона И настроил частоту вращения, снова создав иллюзию гравитации.

— Встань перед окном на четвереньки, — сказал он. — Время опять пришло.

— Конечно, господин.

Девушка быстро приняла нужную ему позу: присела на фоне приближающегося звездного поля, неподвижного несколько поколений, хотя кокон вращался. Самое яркое солнце в центре экрана называлось Юлюбис.

Люсеферус прибегал к самым разным способам для усиления своих гениталий. Одно из усовершенствований состояло в имплантированной железе, позволявшей ему вырабатывать множество различных секретов, которые вместе с продуктами эякуляции попадали в тела других (сам он, разумеется, обладал иммунитетом к их воздействию); эти секреты включали раздражающие вещества, галлюциногены, каннабиноиды, капсаиноиды, снотворные средства и сыворотки правды. Он на мгновение погрузился в «краткую смерть», некоего рода транс, что позволяло ему выбрать один из этих компонентов, и настроился на последний из упомянутых — снадобье правды.

Он взял девушку анально — сыворотка в этом случае действовала быстрее.

И обнаружил, что она действительно верила в Правду. Хотя узнал также, что для нее он был жутко древним, страхолюдным, извращенным старым садистом, соитие с которым не вызывает ничего, кроме отвращения.

Он задумался о том, что с ней делать: то ли осеменить танатицитином, то ли использовать одну из физических возможностей, обеспечиваемых его модифицированным членом, — может, «бритый конский хвост»? А может, просто выбросить ее в вакуум и смотреть, как она умирает.

В конце концов Люсеферус решил оставить ее в живых — такая постоянная деградация сама по себе была достаточным наказанием. Ведь он сам же всегда говорил, что предпочитает, когда его презирают.

Он сделает ее своей фавориткой. А может, недурно вдобавок занять ее присмотром за потенциальными самоубийцами.

 

* * *

 

Насельники считали, что способность к страданию и есть главное отличие разумной жизни от любой другой. Они имели в виду не только способность ощущать физическую боль, они говорили о настоящем страдании, о том страдании, что становилось еще сильнее, поскольку данное существо могло в полной мере оценить испытываемое им чувство, могло вспомнить те времена, когда оно не страдало так, могло стремиться вперед — туда, где этого страдания не будет (или отчаиваться при мысли о том, что оно прекратится, — отчаяние было неотъемлемой частью страдания), и знать, что, если бы дела обстояли иначе, оно теперь не страдало бы. Для этого нужны мозги, ясно? Воображение. Любое безмозглое существо с рудиментарной нервной системой могло чувствовать боль. Для страдания требовался разум.

Насельники, конечно же, не чувствовали боли и заявляли, что никогда не страдают, разве что в самом тривиальном смысле: так страдают дураки, поскольку ощущают себя частью семьи или испытывают пагубное для тела и разума воздействие серьезного похмелья. Таким образом, по своим собственным меркам к существам разумным они не относились. И вот в этом-то пункте средний насельник, совершенно уверенный, что все они абсолютно, самоочевидно являются наиболее разумными и мыслящими существами во Вселенной, хоть в дальнем ее захолустье, вскинул бы недоуменно спинные конечности, наморщил воротничок-мантию и принялся громко рассуждать о парадоксах.

 

Фассин вошел в штопор, понесся в струйном течении на скорости пятьсот километров в час — и при этом не шевельнулся. Потом лег на крыло, нашел небольшой водоворот, малюсенький вихрь, крохотный желто-белый клочок всего парой километров в поперечнике, среди бескрайних пустых небес оранжевого, красного и коричневого цвета. Он двигался сквозь газ. Стрелоид вспарывал тугую атмосферу. Он на какое-то время позволил водовороту увлечь себя, затем клюнул носом и стал падать, медленно крутясь; он падал сквозь дымку, потом сквозь тучи, вес и давление газа медленно нарастали вниз, туда, где температура была приемлемой, где он выровнялся и сделал то, чего не делал никогда прежде: откинул крышку своего маленького газолета и впустил внутрь местный воздух, впустил внутрь Наскерон, позволил тому прикоснуться к своей обнаженной человеческой коже.

Включились звуковые и световые сигналы тревоги, и, когда он открыл глаза, их обжег тускловато-оранжевый свет, казалось, сиявший со всех сторон. У него все еще была дыхательная жидкость во рту, носу, горле, легких, хотя теперь ему пришлось пытаться дышать самостоятельно, заставив грудные мышцы сражаться с гравитационным полем Наскерона. Он был соединен с газолетом также и через интерфейсный воротник, и, когда ему не удалось подняться с ложа, заполненного противоударным гелем, он постепенно наклонил стрелоид вперед, оказавшись в почти стоячем положении.

Кровь ревела в его ушах. Ноги протестовали, воспринимая нагрузку, возраставшую по мере того, как медленно оседал гель; наконец он полувстал на нижнем бортике своего вместилища, своего тесного гроба.

Теперь он мог, хотя и не без труда, покинуть его, как отливка — форму. С помощью локтей он вытолкнул себя наружу. Глаза жгло, они заслезились. Потом слезы потекли ручьем. Дрожа от усилия, он потянул за одну из липких, скользких трубок с дыхательной жидкостью — ту, что исчезала в правой ноздре, — и, открыв рот, вдохнул немного газа.

Наскерон пах тухлыми яйцами.

Фассин оглянулся, стараясь сморгнуть слезы; интерфейсный воротник, впившийся в шею, пытался сохранить контакт, а он, наоборот, пытался освободиться. Наскерон выглядел грязноватым и поношенным. Планета напоминала огромную чашу с битыми яйцами: кое-где вкрапления жидкого дерьма и повсюду — капельки крови. И вкус серы на деснах. Он позволил дыхательной смеси вернуться, заполнить его нос, позволил закачать в себя чистый, обогащенный кислородом воздух, хотя наскеронская вонь и не прошла.

Он потел — частью от напряжения, частью от жары. Может быть, ему следовало подняться повыше.

Теперь у него пощипывало еще и в носу, а не только в слезящихся глазах. Интересно, можно ли чихнуть, если внутри тебя — дыхательная смесь? Не выплеснется ли она из него жуткой легочной рвотой, не останется ли на борту газолета бледно-голубой массой водорослей? А он начнет глотать ртом атмосферу Наскерона, задохнется и умрет?

Теперь он не видел почти ничего за пеленой слез, и зловонные небеса Наскерона наконец вымучили из него то, что сам он прежде никак не мог выразить.

Значит, все. Весь клан.

Они рано переехали в зимний комплекс. Боеголовка упала туда, убив всех — Словиуса, Заб, Верпича, всю его семью, всех, с кем он вырос, всех, кого он знал и любил с детства, всех, благодаря кому он стал таким, каким был сейчас.

Все произошло быстро. Даже мгновенно. Но что это меняет? Они не страдали от боли, но все равно теперь были мертвы, ушли безвозвратно.

Нет, не безвозвратно. Он не мог не оживлять их постоянно в своей памяти, хотя бы только ради того, чтобы попросить у них прощения. Это он предложил Словиусу уехать из Осеннего дома. Он имел в виду нейтральное место, отель или университетский комплекс, но они вместо этого направились в еще один из сезонных домов клана, пошли на компромисс. И это погубило их. Его совет, данный из лучших побуждений, его желание оберегать и защищать их, выставить себя предусмотрительным — все это стало причиной их смерти.

Он подумал, не опустить ли ему нос своего суденышка еще дальше вниз, градусов на девяносто от горизонтали, и полететь кувырком под воздействием собственной массы, понестись стремглав вниз, в огромную пасть гравитационного поля газового гиганта: дыхательная смесь вытечет из него, возможно прихватив с собой часть легких, разорвет его на куски, и тогда наконец его окровавленное изорванное тело наполнится убийственным газом, и он, погружаясь в глубину, издаст последний крик — фальцетом, будто вдохнув гелия на вечеринке.

Сигналы и сообщения достигли их приблизительно в то время, когда он парил в руинах разрушенного кабинета Валсеира. Все панические послания, все путаные запросы, все официальные записки, все слова поддержки и сочувствия, все просьбы и контрольные сигналы, требующие подтверждения того, что он еще жив, все заголовки новостей, все изменившиеся распоряжения окулы, — все это пришло потоком, огромным запутанным клубком входящих данных, задержанным поначалу системой автоматического засекречивания (особенно действенной в моменты военной опасности), обычным хаосом насельнической связи вообще и, в частности, сбоем в нормальной работе сигнальных протоколов передачи, что всегда сопутствовало формальным войнам и проявлялось особенно сильно непосредственно в зоне военных действий.

Мертвы, все мертвы. Нет, не все (кланы были достаточно велики, а действительность редко бывает совсем уж беспощадной). Но почти все. Остались в живых пять младших слуг — кто в отпусках, кого отослали по каким-то делам — и одна из его троюродных сестер с маленьким сыном. И все. Достаточно для того, чтобы, несмотря на ужас всего случившегося, не ставить точку, чтобы от него ждали дальнейших усилий, руководства, покровительства… всей этой отскакивающей от языка чепухи. Мать его отсутствовала и могла бы остаться в живых, но тоже погибла в ходе другой атаки (как считалось, не связанной с первой — такое вот невезение) на орбиталище Цессории в поясе Койпера, где она пребывала на покое вот уже полгода.

Наверно, он еще должен быть благодарен судьбе — Джааль осталась жива; ее не было в Зимнем доме во время атаки. Он получил от нее ряд встревоженных, панических, жалобных, а потом и просто безумных посланий: в последних она умоляла его откликнуться, если он может, если он еще жив, если он где-то вблизи Наскерона и может услышать или прочесть это…

После атаки на Третью Ярость Шерифская окула отнесла его к пропавшим без вести. Официально он продолжал числиться среди них. В окуле не были уверены, что он и полковник Хазеренс остались в живых, пока не получили ее ретранслированный сигнал несколько дней спустя и не решили, что лучше пока держать его спасение в тайне. Его интервью службе новостей в Хаускипе несколько осложняло ситуацию (интервью это, однако, уже дезавуировали, объявили подделкой даже без их вмешательства, что добавило путаницы). Объявленный пропавшим без вести, он официально все еще считался живым, а потому и главным наблюдателем клана Бантрабал. Такое положение должно было оставаться неизменным по меньшей мере год.

Ситуация в системе Юлюбиса складывалась отчаянная, и важность их задания, мягко говоря, возросла после недавних враждебных действий захватчиков и/или запредельцев.

Даже когда вся эта информация прошла, когда все эти сигналы загрузились в память газолета со всеми сохранившимися кодами, со схемой маршрутизации, он продолжал думать: «Может, это все вранье, может, это все какая-то жуткая ошибка». Даже увидев на экране все еще курящийся кратер на месте Зимнего дома среди холмистого пейзажа Большой Юалтусской долины, он не хотел верить, что это правда; это подстроено, все это подстроено.

Это произошло более-менее одновременно с бомбардировкой Третьей Ярости. Маленькая вспышка, которую он видел на поверхности Глантина, когда челнок падал к Наскерону, была мгновением их смерти, той самой секундой, когда он остался один. Более раннее послание Шерифства (успевшее пройти до подавления канала передачи, что и держало их все эти дни в неведении) с выражениями соболезнования в связи с его утратой имело в виду и эту катастрофу, а не только потери на Третьей Ярости.

В верхних слоях глубин были обнаружены обломки челнока с телом старшего техника Хервила Апсила. Впечатление возникало такое, будто ничто не было забыто, ничто и никто не спаслись, Фассину не оставили ничего, почти ничего. Несколько слуг, которых он почти не знал, троюродная сестра, к которой он не питал никаких чувств, и ребенок, которого он даже не помнил в лицо. И Джааль. Но так, как прежде, уже все равно никогда не будет, не может быть. Она ему нравилась, но вот любви к ней он не питал и не сомневался — это взаимно. Их брак был важен для обоих кланов, но теперь ситуация менялась — он стал совершенно другим человеком и уже не сможет быть прежним, даже если сумеет вернуться из этой идиотской экспедиции, если будет к чему возвращаться, если война не уничтожит или не изменит все, что было прежде. И захочет ли клан Джааль, чтобы она вышла замуж за представителя не существующего отныне клана? В чем теперь важность такого брака, кому он теперь нужен? Да и захочет ли она сама, а если и захочет, то не будет ли это из чувства долга, из сострадания к нему, из ложного представления о том, что их договор надо соблюдать, несмотря ни на что? Превосходное основание для упреков и ненависти в будущем.

Он чуть ли не с облегчением понял, что и Джааль, вероятно, будет потеряна для него. Он словно висел над какой-то бездонной пропастью и вот-вот должен был сорваться, он был обречен упасть, и самая сильная боль происходила оттого, что он все еще висит, что его пальцы цепляются, ломаются ногти. Прекрати держаться, и уж хотя бы само падение будет безболезненным.

Он не собирался кончать с собой. Он получал какое-то мрачное удовольствие от осознания, что может это сделать, но не сделает. Рассуждая чисто практически, он был почти стопроцентно уверен, что Хазеренс последовала за ним, используя военные возможности своего э-костюма, чтобы спрятаться от радаров его газолета. Она попытается остановить его. У нее были некоторые шансы на успех, и тогда все это будет выглядеть недостойно для него. Пожелай он в самом деле покончить с собой, нашлись бы и более легкие способы. Углубиться в зону военных действий, развить полную скорость, направить свой аппарат на дредноут — вот и все.

Нет, это слишком просто. Эгоистично. Это положило бы конец жуткому, терзающему его чувству вины, подвело бы черту под случившимся, а он считал, что не заслуживает такого легкого избавления. Ты чувствуешь себя виноватым? Так чувствуй же. Он не хотел ничего плохого (совсем наоборот), всего лишь ошибался. Чувствовать себя виноватым было глупо. Это чувство было понятно, но глупо и не имело никакого отношения к делу. Они были мертвы, а он — жив. Возможно, его действия и привели их прямо к гибели, но он-то их не убивал.

Что же оставалось? Может быть, месть. Хотя кого тут винить? Если это дело рук запредельцев, то его старое предательство (или самопожертвование из принципа — как посмотреть) становилось глупостью. Он по-прежнему презирал Меркаторию, ненавидел всю эту злобную, идиотскую, бессмысленно чванливую, ненавидящую разум систему, у него никогда не было ни малейших иллюзий относительно якобы бескорыстной доброты запредельцев или любой другой большой группы, и он не считал, что борьба против Меркатории будет легкой, безболезненной и бескровной. Он всегда знал, что его собственная смерть будет мучительной и длительной — он был исполнен решимости сделать все от него зависящее, чтобы этого не случилось, но иногда обстоятельства складываются так, что ты бессилен. Еще он понимал, что невинные умирают так же грязно и в таких же количествах в справедливых войнах, как и в несправедливых, и знал, что войн следует избегать едва ли не любой ценой, потому что они умножают ошибки, увеличивают просчеты, но все же надеялся, что его участие придаст некоторое изящество борьбе против Меркатории, определенное величие, налет героизма.

Но вместо этого неразбериха, сумятица, глупость, безумное расточительство, бессмысленная боль, несчастье, массовая гибель — все, что обычно сопутствует войне, обрушилось на него, как обрушилось бы на любого другого без всякой высокоморальной логики, без всякой справедливости, даже без всякого намека на возмездие: попросту жуткое, весьма прозаическое действие законов физики, химии, биохимии, космической механики и общей природы разумных существ, живущих и соперничающих между собой.

Может быть, причина прежде всего в нем? И речь не о его совете Словиусу убраться из Осеннего дома, а о его экспедиции, его знаменитой экспедиции, его встрече с Валсеиром и обмене информацией — вот что могло вызвать все это. Что, если это он виноват в случившемся? Он принял все за чистую монету — вот в чем дело.

Он попытался было рассмеяться, но дыхательная смесь, заполнявшая горло, рот и легкие, не позволила бы сделать это — по крайней мере, сделать это как полагается.

— Ну что ж, — попытался он сказать газовым небесам Наскерона (получилось лишь неразборчивое бормотание), — покажите мне, что все это симуляция, докажите, что Цессория права. Поставьте точку. Партия окончена. Выводите меня из игры.

Но ничего так и не вышло, кроме неразборчивого бормотания, какого-то бульканья в горле; он полустоял-полулежал в своем гробу, своем алькове, внутри маленького газолета, парящего в атмосфере газового гиганта там, где человек мог открыться стихиям и не умереть слишком быстро, если у него было чем дышать.

Месть тоже не лучший вариант, через слезы подумал он. Месть в природе человека, в природе креата, так поступило бы чуть ли не любое живое существо, способное злиться и обижаться, но месть ничуть не лучше самоубийства. Своекорыстная, эгоистичная, эгоцентричная. Да, окажись он лицом к лицу с тем, кто приказал шарахнуть ядерным зарядом по жилому комплексу, полному невооруженных, ничего не подозревающих гражданских, у него возникло бы искушение прикончить этого типа, но это не оживило бы мертвых.

Конечно, такой возможности ему никогда не представится (опять же в реальности такая удача почти не подворачивалась), но если теоретически он получит такой шанс, станет участником небывалого спектакля «Он связан — ты с ружьем», получит власть над тем, кто стал причиной смерти большинства его дорогих и близких, он, Фассин, может быть, и убьет его. Правда, к этому примешивалось одно соображение: в таком случае он и сам становился ничуть не лучше своего врага, но Фассин и без того знал, что он уже не лучше. Единственное оправдание для такого убийства — это избавление мира, галактики, вселенной от заведомо дурной личности. Будто мир когда-нибудь испытывал нехватку в подобных типах, будто его место тут же не займет другой.

И потом, ему все равно пришлось бы иметь дело не с отдельной личностью, а с некой военной машиной, целой системой. Ответственность, вне всяких сомнений, будет распылена между тем, кто разрабатывал соответствующую стратегию (не исключено, что речь шла о группе лиц), тем, кто отдал — возможно, весьма неопределенный — приказ, тем, кто выбирал общие и конкретные цели, и, наконец, тем тупым воякой или безмозглым техником, который нажал на кнопку, или прикоснулся к экрану, или мыслекликнул иконку, плавающую в голографическом аквариуме. И вне всякого сомнения, этот тип окажется продуктом обычного топорного принуждения, принятого среди военных, и процесса промывания мозгов, разрушающего личность и превращающего ее в полезно-послушное полуавтоматическое устройство, испытывающее симпатию только к ближайшим друзьям и подчиняющееся только холодной цифровой комбинации. И вот еще что: ты должен быть абсолютно уверен, что именно на нем лежит ответственность, что тебя не водит за нос тот, кто воплотил в жизнь сценарий «Он связан — ты с ружьем» и всучил тебе ружье.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: