- Да-да, естьтакаятеория, вернее, гипотеза.
Предполагается, чтоспутникиМарса - ФобосиДеймос - несколько
тормозятсяатмосферойэтойпланеты. Следовательно, внутриони
полые, понимаете? Аполыетела, какизвестно, могутбыть
созданытолько... как?
- Только, только... - залепетала, словношкольница, первая
дама.
- Толькоискусственнымпутем.
- Божемой! - воскликнулаболеесообразительнаядама.
- Да, искусственным. Значит, онисделаныкакими-то
разумнымисуществами.
Ясмотрелначеловека, которыйрассказывалстольинтересные
вещи, имучительнопыталсявспомнить, гдеявиделегораньше.
Онсиделнапротивменявкупе, покачивалэлегантновскинутой
ногой. Онбылвсинем, достаточномодном, ноневызывающе
модномкостюме, вбезупречнобелойрубашкеигалстукевтон
костюму. Всевнемпоказывалочеловеканеопустившегося, даи
несобирающегосяопускаться, ктомужеилетемубылонетакуж
много - максимумтридцатьпять. Некотораяприпухлостьщек
делалаеголицопростымимилым. Всеэтонедаваломнени
малейшейвозможностипредполагать, чтояегогде-товстречал
раньше. Итолькото, чтоониногдакак-тостраннознакомо
кривилгубы, ивременамимелькающиевегоречидалекиеи
знакомыеинтонациизаставлялиприглядыватьсякнему.
- ПоследниенаходкивСахареиМесопотамиипозволяют
думать, чтовдалекиевременанаЗемлепобывалипришельцыиз
космоса.
- Можетбыть, тесамыемарсиане? - водинголосахнули
дамы.
- Неисключенатакаявозможность, - улыбаясьсказалон. -
Неисключенавозможность, чтомыпрямыепотомкимарсиан, -
вескозакончилони, оставивдамвсмятенномсостоянии, взялся
загазеты.
Унегобылатолстаяпачкагазет, многоназваний. Он
просматривалихпоочередии, просмотрев, клалнастол,
придавливаялоктем.
|
Заокномпроносилиськрасныесосныимолодойподлесок,
мелькалияркиесолнечныеполяны. Лесбылтеплыйиспокойный. Я
представилсебе, какяидупоэтомулесу, раздвигаякустыи
путаясьвпапоротниках, иналицомнеложитсяневидимаялесная
паутина, иявыхожунажаркуюполяну, абелкисовсехсторон
смотрятнаменя, внушаядобрыескудоумныемысли.
Всеэтопочему-тосамымрешительнымобразомпротиворечило
тому, чтосвязываломенясэтимчеловеком, укрывшимсяза
газетой.
- Разрешитепосмотреть, - попросиляилегонькодернулу
негоиз-подлоктягазету.
Онвздрогнуливыглянулиз-загазетытак, чтоясразуего
вспомнил.
МыучилисьсНимводномклассевовремявойнывдалеком
перенаселенном, заросшемжелтымгрязнымльдомволжскомгороде.
Онбылтретьегодник, ядогналЕговчетвертомклассевсорок
третьемгоду. Ябылтогдахил, ходилвтелогрейке, огромных
сапогахитемно-синихштанах, которыемневыделилипоордеруиз
американскихподарков. Штаныбылижесткие, изчертовойкожи, но
ктомувременияихужеизносил, иназадууменякрасовались
двекруглые, какочки, заплатыиздругойматерии. Всежея
продолжалгордитьсясвоимиштанами - тогданестыдилисьзаплат.
Крометого, ягордилсятрофейнойавторучкой, которуюмне
прислалаиздействующейармиисестра. Однакоянедолгогордился
авторучкой. Онотобралееуменя. Онвсеотбиралуменя
- все, чтопредставлялодляНегоинтерес. Инетолькоу
меня, ноиувсегокласса. ЯвспомнилидвухЕготоварищей
- горбатогопаренькаЛюкуихудого, бледного, сгорящими
глазамиКазака. Возлекинотеатра "Электро" вечерамиони
продавалипапиросыраненымикаким-тоудивительнобольшим, о
[фрагментотсутствует]
|
Когдамывыходилиизкино, мыпостояннонаталкивалисьна
них. Онипопрыгивалисногинаногуипокрикивали:
- Эй, летуны, папиросыесть?
МысАбкойстаралисьобойтиих, укрытьсявтени, ноонивсе
равнонаснезамечали. Вечеромонинеузнавалинас, словномы
неучилисьснимиводномклассе, словноонинеотбиралиунас
каждыйденьнашихшкольныхзавтраков.
Вшколенамкаждыйденьвыдавализавтраки - липкиебулочки
изпеклеванноймуки. Старостанесихнаверхвбольшомблюде, а
мыстоялинаверхнейплощадкеисмотрели, каккнамплыветиз
школьныхнедр, изгорестныхглубинплыветэточудесноеблюдо.
- Правда, интересноесобытие? - сказаляЕмуипоказалто
местовгазете, гдебылосказаноособытии.
Онзаглянул, улыбнулсяисталрассказыватьмнеподробности
этогособытия. Якивалисмотрелвокно. Мнебылотрудно
смотретьвЕгоголубыеглаза, потомучтооникаждыйдень
встречалименязаугломшколы.
- Давай, - говорилОн, ияпротягивалЕмусвоюбулочку, на
которойоставалисьвмятиныотмоихпальцев.
- Давай, - говорилонследующему, арядомснимработали
ЛюкаиКазак.
Яприходилдомойиждалмладшуюсестренку. Потоммывместе
ждалитетю. Тетявозвращаласьсбазараиприносилабуханку
хлебаикартошку. Иногдаонаничегонеприносила. Тетядралась
занасссестренкойспокорной, вошедшейужевпривычку
яростью. Каждоеутро, собираясьвшколу, явидел, какона
проходитподокнами, широкоплечаяинизкая, носкартошкой, а
тонкиегубысжаты.
Однаждыонасказаламне:
- Нинаприноситзавтраки, атынет. Рустамприноситивсе
ребятастогодвора, атысъедаешьсам.
Явышелводвориселнаполоманнуюжелезнуюкойкувозле
террасы. Всеромтемнеющемнебенадлипамикружилиграчи. За
|
заборомшливоенныедевушки. "Ипоказатуманамивиденбыл
паренек, наокошкеудевушкивсегорелогонек". Чемпитаются
грачи? Насекомыми, червяками, воздухом? Имхорошо. Аможет
быть, унихтожеестькто-нибудьтакой, ктовсеотбираетсебе?
Флюгернаднашимдомомрезкоскрипел. Низконадгородомшли
пикировщики. Чтобудетсомной?
Всюночьтетястирала. Водаструиласьзаширмой,
плескалась, булькала. Темнелиомуты, гремеливодопады, Гитлерв
смешныхполосатыхтрусахзахлебывалсявмыльнойпене, тетя
давилаегосвоимиузловатымируками.
Наследующийденьпроизошлособытие. Булочкибылисмазаны
тонкимслоемсала "лярд" ипосыпаныяичнымпорошком. Явырвал
изтетрадкилисток, завернулвнегобулочкуиположилеев
сумку. Зауглом, сотрясаясьототваги, ясхватилЕгоза
пуговицыиударил. АбкаЦиперсонсделалтожесамоеикое-кто
изребят. Черезнесколькосекундяужележалвснегу, Казак
сиделверхомнамне, аЛекасовалмневротмойжезавтрак:
- На, смелый, кусни!
- Вотвсясутьэтойистории, - сказалОн. - Яэтознаю,
потомучтомойблизкийдругимелкэтомунекотороеотношение. А
вгазетахтолькоголаяинформация, подробностисобытиячасто
ускользают, этоестественно.
- Понятно, - сказаляипоблагодарилЕго: - Спасибо.
Рядоммилощебеталидамы. Ониугощалидругдругавишнямии
говорилиотом, чтоэтоневишни, чтовотнаюгеэтовишни, и
неожиданновыяснилось, чтообеониродомизЛьвова, Божемой, и
вродебыжилинаоднойулице, и, кажется, училисьводной
школе, исовпаденийоказалосьтакмного, чтодамывконце
концовслилисьводноогромноецелое.
Надругойдень, когдакончилсяпоследнийурок, яположил
тетрадкивсумкуиоглянулсяна "камчатку". Казак, ЛюкаиОн
сиделивместенаоднойпартеиулыбались, глядянаменя. По
моемулицуони, видимо, поняли, чтоясновабудуотстаивать
свойзавтрак. Онивсталиивышли. Янарочнодолгосиделза
партой, ждал, когдавсеуйдут. Мненехотелосьсновавовлекать
вэтобессмысленноеделоАбкуидругихребят. Когдавсеушли, я
проверилсвоюрогаткуивысыпализсумкивкарманзапас
оловянныхпулек. Еслионисновабудутстоятьзауглом, явыпущу
внихтризарядаинавернякапопадукаждомувморду, апотом,
какАнтошаРыбкин, четкимилегкимприемомсхвачуодногоизних
заногу, можетбытьЛюкуилиКазака, нолучшеЕго, иопрокину
наспину. Ну, потомбудьчтобудет. Пустьонименяизобьют, я
будуделатьэтокаждыйдень.
Ямедленноспускалсяполестнице, перебираявкармане
оловянныепули. Кто-топрыгнулмнесверхунаспину, авпереди
передомнойвыросОн. Онсхватилменяпятернейзалицоисжал.
Снизукто-топотянулменязаноги. Слышалсялегкий
презрительныйсмех. Работашлабыстрая. Онистащилисменя
сапогииразмоталивсе, чтоянакручивалнаноги. Потомони
развесиливсеэтодурнопахнущеетряпьеналестницеистали
спускаться.
- Держисапоги, смелый! - крикнулОн, имоисапоги, смешно
кувыркаясь, взлетеливверх. Веселосмеясь, шайкаудалилась.
Завтракмойприхватитьонизабыли.
- Разрешитепригласитьвасотобедатьсомнойв
вагон-ресторане, - сказаляЕму.
Онотложилгазетуиулыбнулся.
- Ятолькочтохотелсделатьэтопоотношениюквам,
- сказалОн. - Выменяопередили. Позвольтемне
пригласитьвас.
- Нет-нет! - охваченныйогромнымволнением, вскричаля. -
Какговоритсявдетстве, чур-чура. Выменяпонимаете?
- Да, понимаю, - сказалОн, внимательноглядямнев
глаза...
Язаплакал. Ясобиралсвоитряпочки, предметытетиной
заботы, иплакал. Ячувствовал, чтотеперьужеяразбит
окончательноинескоросмогуразогнутьсяичтопройдетеще
немалолет, преждечемясмогузабытьэтотлегкийпрезрительный
смехипальцы, сжимавшиемоелицо. Раздалисьзвонкии
нарастающийтопотмногихног, иполестницемимоменяс
гиканьемскатиласьлавинастаршеклассников.
Явышелнаулицуипересекее, пролезмеждужелезными
прутьямиипошелпостаромузапущенномупарку, поаллее, в
концекоторойнесласьватагастаршеклассников. Ямедленнобрел
поихследам, мнехотелосьпосмотреть, каконииграютвфутбол.
Там, возленаполовинурастасканнойнадровалетней
читальни, былавытоптаннаянашейшколойплощадка.
Старшеклассники, разбившисьнадвеватаги, проносилисьпоней
тотуда, тосюда. Каждоенаступлениебылосокрушительным, в
какуюбысторонуононивелось, онобылостремительнымидиким,
снеизбежнымипотерямииспобеднымвоем. Волныпотато
набегали, тоуносилисьпрочь, аясиделукромкиполя, инадо
мнойпроносилисьбольшиесильныеноги, валенки, сапоги, и,
словножелаявселитьвменяуверенностьвсвоихсилах, они
дралисьзасвоеправовладетьмячомвсесильнее, все
ожесточеннее, они, старшеклассники.
Проваливаясьпопоясвглубокийснег, яподавалиммячи,
залетавшиевпарк.
Ятакинезнаю, былоэтопоражениемилипобедой. Иногда
они, Казак, ЛюкаиОн, останавливалименяиотбиралимой
завтрак, иянесопротивлялся, аиногдаонипочему-тоне
трогалименя, иянессвоюбулочкудомой, ивечероммыпили
чай, закусываявязкимиломтикамипеклеванноготеста...
Мышлиповагоннымкоридорам, ияоткрывалпередНимдвери
ипропускалЕговперед, акогдаОншелвпереди, Оноткрывал
передомнойдвериипропускалменявперед. Мнеповезло - дверь
врестораноткрыля.
Когда-тоониузнали, чтоматьАбкиЦиперсонаработаетв
больнице.
- Слушай, Старушка-Не-Спеша-Дорожку-Перешла, притащилбыты
отсвоейматухиглюкозу, - сказалиониему.
Абканекотороевремяуклонялся, апотом, когдаони
"расписали" вклочьяегопортфель, принесимнесколькоампул.
Глюкозаимпонравилась - онабыласладкаяипитательная. Стех
поронистализватьАбкунетак, какраньше, аГлюкозой.
- Эй, Глюкоза, - говорилиони, - иди-касюда!
Незнаю, отчегоАбкабольшестрадал: оттоголи, чтоему
приходилосьворовать, илиоттого, чтоегопрозвалитак
заразительноистыдно.
Такилииначе, нооднаждыяувидел, чтоондеретсясними.
Ябросилсякнему, инасобоихсильноизбили. Каждыйизэтой
троицыбылсильнеелюбогоизнашегокласса. Онибылистаршенас
натригода.
Конечно, мымоглибыобъединитьсяисообщаим "отоварить",
ношкольныйкодексговорил, чтодратьсяможнотолькоодинна
одинидопервойкрови. Всилусвоеймальчишескойлогикимыне
понимали, какэтоможнобитьтого, ктоявнослабее, иливтроем
битьодного, иливсемклассомбитьтроих. Вэтомвседело: они
боролисьзаеду, непридерживаяськодекса. Иещевтом, чтоони
неотстаивали, аотбирали. Онибылистаршенас.
"ПочемужеОнменянеузнает?" - думаля.
Ввагон-ресторанебылопусто, красивоичисто. Столики
светилисьбелымикрахмальнымискатертями, итолькоодин, видимо
недавнопокинутый, хранилследыобильногопиршества.
Язаказывал. Янескупился. Коньяк - так "Отборный",
прекрасно. Невремямнебылоскупитьсяизажиматьмонету. Самое
времябылоразойтисьвовсю. Жаль, чтовотношенииедыпришлось
ограничитьсяобычнымвагон-рестораннымнабором - солянка, шашлык
икомпотизслив.
ЯвелсНимпростойдружелюбныйразговоросменевремен
годаисмотрелнаЕгоруки, намаленькиерыжиеволосики,
выбивающиесяиз-подбраслета. Потомяподнялглазаивспомнил
ещеоднуинтереснуювещь.
СердцеуНегобылонеслевой, асправойстороны. Позднее
яузнал, чтоэтоявлениеназывается "декстрокардией" ибывает,
вобщем, редко, страшноредко, считанныеединицытакихлюдейна
свете.
Всамомначалеучебногогода, когдаониещенеперешлина
насильственноеизъятиепродовольственныхизлишков, Онспорилс
наминаэтотсчет. Спорилназавтрак.
- Спорим, чтоуменясердценестойстороны, - говорилОн
игорделиворасстегивалрубашку. Потом, когдавсеужезналиоб
этойЕгоособенности, Онперешелнасиловойшантаж. - Спорим? -
спрашивалОн, садилсярядомивыворачивалтеберуку. - Споришь
илинет? - ирасстегивалрубашку.
Тук-тук, тук-тук - ровноимерностучалосправойстороны
сердце.
Тяжелуюлучистуюповерхностьсолянкитревожиларавномерная
вагоннаятряска. Янтарныекаплижирадрожали, собиралисьвокруг
маленькихкусочковсосиски, плававшихнаповерхности, ав
глубинеэтоговареватаилосьчерттечто - кусочкиветчины, и
огурцы, икусочкикуриногомяса.
- Какойхлеб! - сказаля. - Апомните, вовремявойныбыл
какойхлеб?
- Да, - сказалОн, - неважныйбылтогдахлеб.
ЯнабралсясилипосмотрелЕмувглаза:
- Помнитенашишкольныезавтраки?
- Да, - твердосказалОн, ияпонялпоЕготону, чтосилыу
негопо-прежнемудостаточно.
- Такиевязкиепеклеванныебулочки, да?
- Да-да, - улыбнулсяОн, - нуибулочки...
Ногиуменяходилиходуном. Нет, янемогусейчас. Нет,
нет... ПустьОнвсесъест. Ведьмнеприятносмотреть, какОн
ест. Оннасытится, иязаплачу.
- Сало "лярд" ияичныйпорошок, а? - слегкостьюусмехаясь,
спросиля.
- Второйфронт? - втонмнеулыбнулсяОн.
- Нобольшевсегомылюбилитогдаподсолнечныйжмых.
- Этобылолакомство, - засмеялсяОн.
Обедпродолжалсявблистательномпорханииулыбок.
Французыделаюттак: наливаютконьяк, плюютвнегои
выплескиваюттакимвоттипамвфизиономию. Разнымтам
коллаборационистам.
- Выпьем? - сказаля.
- Вашездоровье, - ответилОн.
Подалишашлык.
Прожевываясочное, хорошопрожаренноемясо, ясказал:
- Конечно, этоне "Арагви", но...
- Совсемнеплохо, - подхватилОн, киваяголовойисловно
прислушиваяськходусвоихвнутреннихсоков, - Соус, конечно,
не "ткемали", но...
Тутменяохватилатакаянеслыханнаязлоба, что... Ахты
гурман! Тыгурман. Тызнаешьтолкведеиввинах, наверноеив
женщинах, должнобыть... Аручкумоютыпо-прежнемуносишьв
кармане?
Явзялсебяврукиипродолжалзастольнуюбеседувзаданном
ритмеивнужномтоне.
- Удивительноедело, - сказаля, - какусложнилосьсходом
историипонятие "еда", скольковокругэтогопонятияспоров,
скольконюансов...
- Да, да, - подхватилОнсготовностью, - аведьпонятие
самоепростое.
- Верно. Прощепростого - еда. Е-да. Самоепростоеисамое
важноедлячеловека.
- Ну, этовынемножкопреувеличиваете, - улыбнулсяОн.
- Нет, действительно. Едаиженщины - самоеважное,
- продолжалясвоюнаивнуюмистификацию.
- Дляменяестьиболееважныевещи, - серьезно
сказалОн.
- Чтоже?
- Моедело, например.
- Ну, всеэтоужепозднейшиенапластования.
- Нет, выменянепонимаете...
Онсталразвиватьсвоисоображения. Японял, чтоОнменяне
узнает. Японял, чтоОнменяникогданеузнает, какнеузналбы
никогодругогоизнашегокласса, кромеЛюкииКазака. Ия
понял, почемуОннеузналбыникогоизнас: мынебылидляНего
отдельнымиличностями, мыбылимассой, скоторойпростоиногда
нужнобылонемногоповозиться.
- Нугдеужмневаспонять! - неожиданнодлясамогосебя
грубовоскликнуля. - Понятно, дляваседа - эточто! Ведьвы
жепрямойпотомокмарсиан!
Оносексяисмотрелнаменя, сузивглаза. Напухлыхего
щекахпоявилисьжелваки.
- Тише, - тихопроизнесОн, - вымнеаппетитанеиспортите.
Понятно?
Язамолчаливзялсязашашлык. Коньякстоялпримне, и
никогданепозднобыловнегоплюнуть. ПустьОнтольковсе
съестиязаплачу!
Рядомснамисиделчеловеквбеднойклетчатойрубашке, но
затовзолотыхчасах. Онсклонилголовунадпивомичто-то
шептал. Онбылсильнопьян. Вдругонподнялголовуикрикнул
нам:
- Эйвы! Черноеморе, понятно?.. Севастополь, да? Торпедный
катер...
Исновауронилголовунагрудь. Изглубиныегогруди
доносилосьглухоеворчанье.
- Официант! - сказалмойсотрапезник. - Нельзялиудалить
этогочеловека? - Онпоказалненаменя, анапьяного. - Во
избежаниеэксцессов.
- Пустьсидит, - сказалофициант. - Чтоонвам, мешает?
- Черноеморе... - проворчалчеловек, - торпедныйкатер...
аможет, преувеличиваю...
- Вывсамомделесчитаетесебяпотомкоммарсиан? - спросил
ясвоегосотрапезника.
- Ачто? Неисключенатакаявозможность, - кроткосказал
Он.
- Марсианесимпатичныеребята, - сказаля. - Унихвсе
нормально, какувсехлюдей: руки, ноги, сердцеслевой
стороны... Авыже...
- Стоп, - сказалОн, - ещеразговорю: вымнеаппетитане
испортите, нестарайтесь.
Яперевелразговорнадругуютему, ивсебылосглаженов
несколькоминут, иобедпошелдальшевблистательномпорхании
улыбокившутках. ВотОнкакимстал, простомолодец, железные
нервы.
- Дачтоэтомывсетак - "вы" да "вы", - сказаля,
- даженепознакомились.
Яназвалсвоеимяипривсталспротянутойрукой. Онтоже
привсталиназвалсвоеимя.
Тогозвалииначе. ЭтобылнеОн, этобылдругойчеловек.
Подалисладкое.1962
Василий Аксенов
Местный хулиган Абрамашвили
Почти всегда Георгий ночевал прямо на пляже под тентом. Сразу после танцев, проводив ту или иную даму, он шел на пляж, проверял замки на своих лодках, а потом затаскивал под тент какой-нибудь лежак и растягивался на нем, блаженно и медленно погружался в дремоту.
Несколько секунд, отделявших его от сна, заполнялись солнечными искрами, плеском воды, смехом, стуком шариков пинг-понга, писком карманных радиоприемников, голосами Анкары и Салоник, шарканьем подошв на цементе…
– Георгий? Ты спишь, Георгий?
Иногда к нему под тент приходили отдыхающие. Тогда он садился на лежаке и делал зверское лицо.
– Уходи отсюда, ненормальная женщина! – говорил он. – Раз-два-три, чтобы я тебя не видел. Раз-два-три, нарушение режима!
И отдыхающие уходили, унося с собой как самое нежное воспоминание его грубый юношеский голос, вид его корпуса, облитого лунным светом, как самое трепетное и романтическое воплощение дней, проведенных на юге.
Утром его точно подбрасывала какая-то пружина, он вскакивал, длинными прыжками пересекал полосу холодной гальки, сильно бросался в воду, рассекал ее долго и стремительно, выныривал и переходил на баттерфляй, потом снова нырял и уже далеко от берега ложился на спину, глядя, как над хребтом поднимается огненный лоб солнца.
Этот горящий, полыхающий, саднящий глаза лоб солнца, и чистое небо, и маленькая точка утреннего вертолета из Гагры – все это обещало еще один день в цепи однообразного, пышного, бездумного, утомительного счастья. А для тех, кто, зевая, выходил на балконы дома отдыха, коричневая фигура, бегущая от воды, фигура с втянутым животом и мощной грудью, с длинными летящими ногами, фигура матроса спасательной лодки Георгия Абрамашвили, была первой приметой этого дня.
Не вытираясь – да полотенца не было и в помине – он натягивал на себя истертые джинсы тбилисского производства, повязывал на шее платок, подаренный одной немкой, всовывал ноги в сандалии и отправлялся на кухню. Там была повариха, русская женщина Шура, которая кормила Георгия.
– Ешь, Жорик, рубай, – говорила она, смахивая слезы, и ставила перед ним полную тарелку и отдельно на блюдечке три куска сахара и двадцать пять граммов масла.
– Шура, он пришел? – спрашивал Георгий, погружаясь в еду.
– Пришел. Принесла его нелегкая, – кивала Шура в окно. Значит, там под окном уже сидел ее муж: она была замужем за греком, пьяницей и дурнем. Обычно грек весь день сидел под окном кухни, питался, а к вечеру пропадал и колобродил всю ночь, где – неизвестно. Шура вечно была заревана, честила своего грека, но если утром его не оказывалось под окном, она горько бедовала, то и дело застывая, подпирая скрещенными руками свои тяжелые распаренные груди.
– Пришел, бестия! – вздыхала она. – Ох, неизвестная нация!
– Какая нация, Шура?! – вскрикивал грек, и в окне появлялась его сияющая физиономия с оплывшими щечками. – Какая нация?
– Сам знаешь, какая у тебя нация, – ворчала Шура, отворачиваясь от окна.
– Моя нация – шотлан, – куражился за окном грек.
– Ox-ox, – качалась, уперев руки в бока, Шура, глядя на него и словно издеваясь, а на самом деле не в силах сдержать любви. – Выпил, да? Выпил, да?
– Выпил, Шура! За твое здоровье выпил!
– Ох-ох, ишь ты, герой! Герой – штаны с дырой!
– Дай поесть, Шура! – кричал грек и прятался на всякий случай.
Шура ставила на подоконник тарелку.
– Дай пятьдесят копеек, Шура! – кричал грек, хватая тарелку.
Шура замахивалась полотенцем, и муж ее скрывался надолго. Шура тогда подсаживалась к Георгию и невидящими глазами смотрела, как он ест.
– Сколько тебе лет, Шура? – спрашивал Георгий.
– Сороковка подходит, Жорик, – отвечала Шура, – а сама-то я воронежская, да ты знаешь.
– Старовата немного, Шура, – говорил он.
– То-то оно и есть, – вздыхала повариха и вдруг как-то воспламенялась и выпрямлялась: – Знаешь, какая я была? В санитарном поезде служила! Знаешь, девочка какая была – сапожки, ножки, талья вот такая, коса вот такая… Врачи за мной бегали с высшим образованием и в чинах, стихи мне писали…
– Шурочка! Ходы-ы сюда на закладку! – кричал шеф-повар, и она вставала.
– Покажу тебе как-нибудь карточку, Жорик. Влюбишься.
Георгию было жалко Шуру: второй сезон она его питала.
Он думал о том, что, если бы он родился пораньше и там, на войне, встретил бы ту самую Шуру, лихую девчонку с санитарного поезда, он бы тогда полюбил ее, и жизнь ее сложилась бы тогда иначе.
Качая головой и вытирая свои ранние усики, он выходил из кухни и шел к месту своей работы – к Черному морю.
– Гоги! – кричал ему какой-нибудь пингпонгист. – Дашь пять очков форы, сделаю тебя!
– Не смеши меня, дорогой, – отвечал Георгий. – Десять очков получишь и проиграешь.
Он был одновременно королем пляжа и шутом; он ходил на руках и позировал перед кинокамерами, демонстрировал падения в волейболе; со всех сторон к нему неслось его имя, ответственные работники старались быть с ним по-свойски; полдня он проводил в воде и слыл Ихтиозавром, морским дьяволом, дельфином; и впрямь, ему иногда казалось, что он возник где-то на большой глубине, в темных расселинах между скал. За свою работу он получал 40 рублей в месяц плюс питание; не густо, конечно, но жизнь эта его устраивала – в плеске, в шуме, в свисте, в музыке, покрываясь немыслимым загаром, он ждал призыва в армию; мускулы его росли.
Он следил за тем, чтобы не заплывали за боны, и в тот день, когда возле ялика появились две головы в голубых шапочках, он встал во весь рост и заорал:
– Назад, ненормальные женщины! Раз-два-три, нарушение режима! Раз-два-три, докладную подам!
Два смеющихся овала прыгали возле ялика, и в воде слабо колебались белые тела.
– Посмотри, Алина, какая анатомия? Какой эллинский тип? Ты видела что-нибудь подобное?
– Я ничего не вижу без очков, ах, я ничего не вижу!
Георгий шуганул их веслом. Голубые шапочки повернули назад.
Очкастую девицу он заметил уже на пляже. Узнать ее было нелегко после такой встречи в море. Она стояла возле самой воды, вытянувшись и подставив лицо солнцу. Она была высока, а рыжие волосы ее, густые и длинные, падали на спину. На ней почти ничего не было, только две узкие полоски материи на груди и на бедрах. Да и кроме того очки. Иногда она их снимала каким-то удивительным движением – поднималась тонкая рука, поворачивалось чистое лицо с закрытыми глазами, вздрагивала рыжая грива.
Рядом с Георгием отдыхающая показала на очкастую.
– Как вам нравится? Голые скоро будут ходить, – сказала она.
– Лично я не возражаю, – с некоторым похабством и отпускным легкомыслием хохотнул отдыхающий, который у себя дома, должно быть, карал дочь и ее подруг за малейшее легкомыслие в туалете.
Георгий взял в руки мяч и, крутя его на одном пальце, независимо прошел мимо девицы. Она была в этот миг без очков и не заметила ни вертящегося на его пальце мяча, ни его самого.
Гоги сделал стойку и пошел на руках. Никто на пляже не удивился – все привыкли к таким его выходкам, к брожению его молодой силы, и сам он ни на секунду не думал о нарочитости своих действий, просто потянуло его встать на руки и он пошел на них. Он шел на руках и смотрел назад, на грубое каменистое небо, а может быть, это было и не небо, а выгнутый бок земли, нависший над голубым простором вселенной, и по нему, по этому боку, вниз головой шествовала девушка, удалялись длинные голени. Девушка почему-то не срывалась в синюю пустоту, а шла, помахивая вялыми красивыми руками.
У Георгия потемнело в глазах, и он сел на гальку. Что-то плакать ему захотелось, и он пощипал себя за усики.
– Гоги! Миленький! – позвала знакомая дама, и он вскочил, словно молодой услужливый лев, плакать ему расхотелось.
Потом он увидел, что очкастая его рисует. Она сидела на надувном матрасике в обществе своей подруги и очень коротко остриженного молодого человека и рисовала в большом альбоме, выглядывая то и дело из-за него, очки ее то и дело вспыхивали на солнце. Гоги как раз играл с дамой в бадминтон. Волан взлетал очень высоко и пропадал в солнечном свете, и дама, колыхая руками, бежала к предполагаемому месту его падения. Гоги вспомнил, как дедушка его осудил эту игру.
– Вот еще новости, – сказал дедушка, – пробкой от шампанского вздумали играть. Нехорошая игра.
Игра эта и Гоги казалась тупой и вялой, не то что пинг-понг, и играл он в нее с дамами только из чистой любезности. А в пинг-понг он играл, словно шашкой рубил – справа, слева и защищался, как воин.
Очки перестали поблескивать из-за альбома, склонилась рыжая голова. Георгий бросил играть, зашел сзади и заглянул в альбом. Там он увидел себя, но только в странном каком-то виде – будто бы он был сердит, будто в гневе поднял над головой не ракетку, а камень или пращу.
– Нравится вам ваш портрет? – спросила очкастая, не оборачиваясь, словно спиной почувствовала, что он стоит сзади.
Друзья ее обернулись и посмотрели на него.
– Почему ноги такие длинные? – спросил Георгий. – Разве у меня такие ноги?
– Элементарная стилизация, – заносчиво сказал глупый молодой человек.
Девицы переглянулись и засмеялись.
Георгий вскочил в ярости. Ему показалось, что это над ним засмеялись белокожие женщины, приехавшие с Севера, туманной громадой висевшего над узкой полоской его жаркой земли. Нежные и вялые женщины, с папиросами в длинных пальцах… В гневе и обиде он зашагал прочь.
В неделю раз он ночевал на горе у дедушки и бабушки, в маленьком и хилом их домике – 600 метров над уровнем моря. Терраса поскрипывала под его сильным телом, когда он поворачивался на кошме. Лунный свет заливал террасу, мешки с айвой и горку дынь, бочонки и ящики, бутыли разных размеров и рыцарскую утварь деда – бурдюк, огромный рог, охотничье старое ружье.
За стеной стонал дедушка, его мучили боли в затылке, под террасой топотали бабушкины козлята, сама же бабушка Нателла спала тихо, словно девушка, ее не было слышно.
Георгий приходил сюда каждую неделю с субботы на воскресенье. Утром в воскресенье он отвозил вниз на базар бабушкины фрукты, продавал их там, поднимался на гору, отдавал Нателле выручку и снова устремлялся вниз, торопясь на танцы или в кино. Здешний верхний быт ничуть не был похож на быт нижний, шумный и праздничный. Здесь Георгия встречали бабушкины хлопоты, топот козлят, то нарастающие, то стихающие, но никогда не прекращающиеся стоны деда, и скрип колодезного ворота, и тихий преданный взгляд горной овчарки, запах помета и сырого подземелья, лопата и мотыга, и огромный желтый подъем горы, где на отшибе от поселения стоял домик греческого семейства и где бегала с оравой своих сестричек четырнадцатилетняя девочка, тонкая и долгоногая, давно выросшая из школьного платья.
Ночью Георгий лежал на животе, подперев кулаками голову, и смотрел вниз на море, по которому светящейся игрушкой полз пассажирский теплоход.
Он думал о теплоходе, на котором когда-нибудь он будет матросом, а художница сидела бы на палубе с альбомом; кроме того, он должен попробовать свои силы в спортивном плаванье, ведь он еще ни разу не плавал под хронометр, может быть, он покрыл уже все мировые рекорды, а художница сидела бы на трибуне водного стадиона; у него еще никогда не было костюма и он не носил галстука, но когда-нибудь он сошьет себе пиджак с двумя разрезами, как у Левана Торадзе, и поедет в Москву, а художница встретила бы его на улице Горького; кроме того, о том, что скоро уже придет осень, и его призовут в армию, и отвезут на Север, и он увидит большие русские города, и в армии продолжит учебу, а может быть, он станет летчиком, а художница подняла бы голову и увидела бы в небе белый след от его самолета и подумала бы… ах, как обидела его эта художница!