Я обслуживал английского короля 3 глава




Каждый вечер в отеле «Тихота» был отягощен ожиданием. Никто не приходил, ни одна машина не подъезжала, и все равно наш отель ждал в полной готовности, будто какой-то оркестрион, в который вдруг кто-то бросит монету, и он заиграет, будто оркестр, дирижер поднял палочку, все музыканты сосредоточились и приготовились, но палочка застыла без движения... И мы не смели ни сесть, ни облокотиться, вроде бы что-то поправляя, ни стоять, слегка опершись на сервировочный столик, даже коридорный, и тот в центре освещенного двора, наклонившись вперед над колодой, в одной руке топор, в другой полено, ждал сигнала, чтоб мелодично опустить свой топор, и весь этот отель пришел бы в движение, словно в тире, где натянуты все пружины, но ничего не происходит, чтобы потом вдруг, когда придут гости, зарядят духовое ружье дробинкой, попадут в мишень, в любую картинку, вырезанную и нарисованную на жести и привинченную шурупами, и как только кто-то попадет в черный круг, механизм начнет работать, нынче и завтра, точно так же, как вчера. Еще мне напоминала эта жизнь сказку о Спящей Красавице, все застыли в том положении, в каком застало их проклятие, чтобы от прикосновения волшебной палочки все начатые движения закончить или возникающие — начать. И вот вдали зашумела машина, шеф, сидевший на каталке у окна, дал знак платком, Зденек бросил монету в музыкальный автомат, и тот начал бренчать «Миллионы Арлекина», этот аристон, или оркестрион, шеф велел обложить подушками и войлочными прокладками, так что казалось, будто он играет где-то в другом заведении, и коридорный опустил топор и выглядел усталым, сгорбленным, точно он колол дрова с полдня, и я перекинул салфетку через руку и ждал, кто же будет нашим первым гостем? И вошел генерал в генеральском плаще на красной подкладке, этот, конечно, шьет мундир в той самой фирме, в какой и я свой фрак, но этот генерал был какой-то невеселый, за ним шел его шофер, нес золотую саблю, положил на столик и снова ушел, генерал обошел кабинеты, осмотрел все и потер руки, потом расставил ноги, заложил руки за спину и глядел во двор на нашего коридорного, который там колол дрова, и в это время Зденек принес в серебряном ведерке бутылку сухого шампанского и поставил на обеденный стол устрицы и блюда с креветками и омарами, и когда генерал уселся, Зденек открыл шампанское «Хайнкель троккен», налил бокал, и генерал сказал, вы будете моими гостями, и Зденек поклонился, принес два бокала и налил в них, и генерал поднялся и пристукнул каблуками и крикнул: «Прозит!» и отпил, но чуть-чуть, мы наши бокалы выпили до дна, и генерал загримасничал, и затрясся, и, полный отвращения, проревел: «Фуй тайбл, я не могу этого пить!» И потом положил устрицу на тарелку, поднял голову, и его жадный рот втянул мягкое мясо моллюска, политое лимоном, и будто бы съел с удовольствием, но потом он снова затрясся и зафырчал от отвращения, даже прослезился. И опять взял бокал, допил шампанское и, когда допил, взревел: «Аааа, я этого вообще не могу пить!» И пошел обходить кабинеты, и когда возвращался, брал с приготовленных блюд то кусок креветки, то листик салата, то устрицу, и после каждого раза я пугался, потому что генерал плевался и кричал с отвращением: «Фуй тайбл, этого нельзя есть!» И снова возвращался, и подставлял бокал и давал себе налить, и расспрашивал Зденека, а Зденек кланялся и рассказывал о «Вдове Клико» и вообще о шампанском, а в конце Зденек заметил, что он считает лучшим то, которое предложил, «Хайнкель троккен», и генерал, ободренный, выпил, но прыснул шампанским, потом допил, и мы снова отправились осматривать двор, погруженный в темноту, только коридорный и его дрова озарены светом, и стена, целиком закрытая сосновыми поленцами. Шеф ездил неслышно, появится на минутку, поклонится и снова исчезнет, а у генерала настроение улучшалось, словно он переломил свое отвращение к еде и питью и у него разыгрался аппетит. Он перешел на коньяк и выпил целую бутылочку «Арманьяка», и после каждой рюмки морщился, и сыпал ужасные проклятия, и брызгал слюной, перемежая чешский и немецкий: «Diesen Schnaps kann man nicht trinken!» [Эту водку нельзя пить! (искаж. нем) ] Точно так же с французской кухней, после каждого соуса казалось, что генерала вот-вот вырвет, он клялся, что больше этого соуса в рот не возьмет и ни единого глоточка не сделает, набрасывался на метрдотеля и на меня: «Что вы мне подаете? Отравить меня хотите, мерзавцы, смерти моей хотите!» Но он выпил еще одну бутылку «Арманьяка», и Зденек прочел ему лекцию, почему лучший коньяк называется «Арманьяк» и не коньяк, а бренди, потому что коньяк производят только в той области, которая называется Коньяк, и потому, к примеру, хотя лучший коньяк получают в двух километрах от границы области Коньяк, но его уже не имеют права называть коньяком, а только бренди, и в три часа утра генерал сообщил, что больше он не выдержит, что мы его убили тем, что подали ему яблоко, а он уже съел и выпил столько, этот генерал, что съеденного и выпитого им хватило бы на компанию из пяти человек, но он продолжал охать, мол, организм его ничего не принимает, что у него, наверно, рак или в лучшем случае язва желудка, ни к черту печень и определенно камни в почках, и вот к этому времени он захмелел и вытащил служебный пистолет, расстрелял бокалы, стоявшие на окне, и прострелил окно, тут неслышно подъехал шеф на резиновых колесиках, он смеялся и поздравлял генерала и желал, чтобы на его, шефово, счастье генерал расстрелял хрустальную слезку на венецианской люстре, и еще сказал, что последнее великое достижение, какое он видел, свершилось тут, князь Шварценберк подбросил пятикроновую монету и попал в нее из охотничьего штуцера, когда она почти совсем упала на стол. И шеф отъехал, взял указку и показал царапину над камином, которую оставила пуля, скользнув по серебряной пятикроновой монете. Но генерал специализировался по рюмкам, он стрелял, и никто не огорчался, и когда он прострелил окно и пуля просвистела над согнувшимся коридорным, который все колол дрова, тот только потрогал ухо и продолжал мелодично опускать топор... Потом генерал выпил турецкого кофе и снова клал руку на сердце и утверждал, что такой кофе ему вообще пить нельзя, и выпил еще такого кофе, и потом провозгласил, что вот жареную курицу он бы перед смертью съел с удовольствием... и шеф поклонился, засвистел, через минуту прибежал повар, свеженький и в белом колпаке, и принес целый противень кур, генерал как увидел их, снял мундир, расстегнул рубашку и так печально начал, что ему нельзя есть жареного, потом взял разорвал этого петуха и принялся есть и после каждого глотка жаловался на свое здоровье, ему, мол, нельзя переедать и ничего отвратительнее он в жизни не ел, и Зденек сказал, что в Испании подают к курятине шампанское, что тут подошла бы «Ля Кордова», генерал кивнул и потом пил, и закусывал курицей, и каждый раз ругался и морщился, после каждого глотка и соуса говорил, что diesen Pulard auch diesen Champagner kann man nicht trinken und essen [Эту курицу так же, как и это шампанское, пить и есть нельзя! (искаж. нем) ]… и в четыре утра, когда уже нажаловался и наякался, вся тяжесть с него будто бы спала, он попросил счет, метрдотель принес, все уже было написано, и он подал этот счет на тарелочке в салфетке, но Зденеку пришлось прочитать все статьи расхода и, главное, назвать все, что генерал съел и выпил... И Зденек называл строчку за строчкой, и генерал улыбался, и с каждой строчкой все больше, пока не засмеялся и не загоготал и не зарадовался совершенно трезвый и здоровый, и кашель у него прошел, счастливый, расправив плечи, он надел мундир и, разрумянившийся, с искрящимися глазами, попросил сделать сверток и для шофера, генерал заплатил шефу тысячекроновыми купюрами, округляя счет до тысячи, видно, тут так было заведено, и потом добавил еще тысячу за стрельбу, за расстрелянный потолок и окно, он спросил шефа: хватит? И шеф кивнул, мол, да. Я получил на чай триста, и генерал накинул на плечи плащ на красной подкладке, взял золотую саблю, вставил монокль, и зазвенели вслед его шпоры, и когда он вот так шел, умел он сапогом так элегантно отбрасывать саблю, чтоб не зацепиться, не упасть...

Этот генерал приехал и на следующий день, но уже не один, а с красивыми барышнями и каким-то толстым поэтом, теперь стрельбы не было, но они ужас как ругались из-за литературы и каких-то поэтических направлений, так брызгали слюной друг другу в лицо, что я думал, генерал застрелит толстого поэта, но они быстро успокоились и начали ссориться из-за какой-то писательницы, о которой все время говорили, что она путает кое-что с чернильницей и забывает, кто куда макал перо и где ее чернила, потом чуть не два часа мусолили какого-то писателя, генерал утверждал, что, если бы этот господин носился со своими текстами так, как он носится с чернильницами своих дам, было бы лучше и для него, и для чешской литературы, а поэт твердил совсем другое, мол, это настоящий писатель, и если после Бога, конечно же, выше всех Шекспир, то после Шекспира — наш писатель, из-за которого они ссорились, и было это прекрасно, потому что шеф, только они приехали, послал за музыкой, и музыка все время для них играла, и они с этими барышнями страшно пили, и генерал не только ругался перед каждым глоточком и каждым кусочком, но и без конца курил, и как зажжет сигарету, закашляется, смотрит на нее и кричит: что за дрянь кладут в эти «египтянки»? Но смолил он так, что окурок светился в полутьме... и музыка играла, а я удивлялся, потому что у этих двух гостей все время на коленях сидели барышни, то и дело они поднимались наверх в номера и возвращались через четверть часа и уж так хохотали, так смеялись, и еще, генерал каждый раз как спускался по лестнице, так держал руку между ягодицами у идущей впереди барышни и жаловался, мол, для него с любовью уже покончено, и потом, что, разве здесь с нами какие-то барышни? Но через четверть часа он поднимался и снова возвращался, и я видел, что барышня благодарна и полна любовью, и все получается также, как вчера с теми двумя «Арманьяками» и бутылками шампанского «Хайнкель троккен» и «Ля Кордова», и опять они болтали о смерти поэтизма и о новом направлении в сюрреализме, который вступает во вторую фазу, и об искусстве, прислуживающем политике, и об искусстве чистом, и опять так кричали друг на друга, что минула полночь, а этим барышням все время было мало шампанского и мало еды, будто эту еду в них вкладывали и тут же вынимали, такой они чувствовали голод... потом музыканты сказали, что уже все, они должны идти домой, больше играть не могут, тогда поэт взял ножницы и отрезал золотой орден с мундира генерала и бросил музыкантам, и те снова продолжали играть, то ли цыгане, то ли венгры были эти музыканты, и опять генерал пошел с барышней в номер, и опять на лестнице говорил, что ему как мужчине уже капут, через четверть часа он вернулся, а толстый поэт сменил его с той же барышней, и музыканты опять стали складывать инструменты, потому что собирались идти домой, и опять поэт взял ножницы и отрезал еще два ордена и бросил на подносик, и генерал взял ножницы, отрезал оставшиеся награды, тоже бросил на поднос, и все ради красивых барышень, и мы это оценили как самую высшую доблесть, какую в жизни видели, Зденек шепнул мне, что это высшие ордена, английские, французские и русские, в Первую мировую войну... и генерал снял мундир и решил танцевать, он ворчал и поругивал барышню, мол, с ним надо танцевать медленно, мол, легкие и сердце устроили против него заговор, потом попросил цыган сыграть чардаш, и вот цыгане начали, и генерал, когда откашлялся и отхаркался, тоже начал танцевать, и барышне пришлось прибавить скорость, генерал поднял одну руку, а другую возил по земле, как петух, и все ускорял свои движения и от этого будто молодел, барышня за ним уже не поспевала, но генерал ее не отпускал, танцевал и вдобавок целовал барышню в горло, музыканты обступили танцующих, в их глазах светились удивление и понимание, в их глазах можно было прочесть, что генерал танцует и за них, и музыка соединяла их с солдатом, и они то убыстряли ее, то опять замедляли, в лад с танцем и силами генерала, но он танцевал лучше партнерши, которая уже громко дышала и раскраснелась, а наверху у балюстрады стоял толстый поэт с барышней, с которой был в номере, и теперь он поднял девушку на руки, показались первые лучи солнца, и поэт нес вниз красивую девушку к танцующим чардаш, через открытую дверь он вышел в парк и предложил первому солнцу эту полуголую пьяную барышню, у которой разорвалась блузочка... и потом уже утром, когда шли ранние поезда и развозили рабочих по заводам, приехала генеральская машина, длинная открытая шестиместная «испано-сюиза», перегороженная посередине и сзади обтянутая кожей, и компания расплатилась, поэт отдал целиком все деньги за книжку, десять тысяч экземпляров, как у Йодла «Жизнь Иисуса Христа», но он заплатил с удовольствием и сказал, что это пустяки, что он поедет в Париж и напишет новую книгу, еще красивее, чем та, которую только что пропили, а пока сразу пойдет за авансом... и погрузили генерала в белой сорочке, рукава так и остались завернутыми, ворот расстегнут, он сидел сзади между барышнями и спал, а впереди толстый поэт, который всунул в отворот пиджака красную розу, и подле него с обнаженной золотой генеральской саблей, опершись локтем на ветровое стекло, стояла та красивая девушка, что танцевала, она накинула генеральский мундир с отрезанными орденами, на завитки распущенных волос водрузила генеральскую фуражку и так возвышалась с двумя огромными грудями, Зденек сказал, что она похожа на статую Марсельезы, и вся компания направилась вниз к вокзалу, и когда рабочие садились в поезд, генеральская машина ехала по-над платформой и устремлялась в Прагу, и эта девушка с вылезавшей наружу грудью подняла саблю и кричала: «На Прагу!» Так они и въехали в Прагу, как, должно быть, было красиво, потом нам говорили, что этот генерал с поэтом и барышнями, и главное, с той барышней в разорванной блузочке с двумя грудями, торчавшими наружу, и с обнаженной саблей проехали по Пршикопу и по Национальному проспекту... и полицейские отдавали им честь, а генерал с руками, свисавшими до самого пола, сидел сзади в «испано-сюизе» и спал... И еще тут, в отеле «Тихота», я понял, что сказку о том, будто работа облагораживает человека, выдумал не кто иной, как один из наших гостей, которые тут целую ночь пьют и едят с красивыми девушками на коленях, один из тех богатых, которые умеют быть счастливыми, как малые дети, а я-то думал, что богатые прокляты или что-то в этом роде, что хижины, и каморки, и квашеная капуста с картошкой дают людям чувство счастья и благодать, что богатство это какое-то проклятие... но оказалось, что и треп о том, какие счастливые люди живут в хижинах, и этот треп выдуманы нашими гостями, которым наплевать, сколько они прокутят за ночь, которые сорят деньгами и от этого только радуются... никогда я не видел таких счастливых мужчин, как те богатые заводчики и фабриканты... они умели куролесить и радоваться жизни, будто маленькие сорванцы, нарочно вытворяли всякое, разыгрывали друг друга, столько у них было на все времени... и всегда в самый разгар веселья вдруг один у другого спросит, не нужен ли ему вагон свиней венгерской породы, или там два вагона, или целый состав. И тот, другой, смотрит на нашего коридорного, как он колет дрова, они, то есть богатые, всегда думали, что наш коридорный самый счастливый человек на свете, вот они и наслаждались, мечтательно глядя на его работу, восхищались ею, но никогда сами не делали, и в этом их счастье, а если бы им пришлось ее делать, тут с частью бы и конец, и вот вдруг тот, второй, что смотрел на нашего коридорного, спрашивает, мол, в Гамбурге был корабль коровьих шкур из Конго, не знаешь, что с ним? И первый, будто речь не о корабле, а об одной шкуре: «А какой будет мне процент?» И второй пообещает, дескать, пять, а первый — восемь, потому что в деле есть риск, могут появиться черви, плохо эти черные хранят... и вот первый протягивает руку и говорит: семь... с минуту они смотрят один другому в глаза и вот уже пожимают руки... и снова к барышням, и этими самыми руками гладят голым женщинам грудь и бугорок расчесанных волос на животе и целуют его полными губами, будто втягивают устрицу или высасывают вареное мясо улитки, но, купив или продав состав свиней или корабль кож, они словно бы молодеют. Некоторые из наших гостей покупали и продавали целые улицы доходных домов, один даже продавал и продал град [Град — историческая часть древних чешских городов, часто окруженная крепостной стеной] и два замка, тут была куплена и продана фабрика, тут генеральные представители фирм договаривались о снабжении всей Европы упаковочными материалами, договорились тут о заеме в полмиллиарда крон кому-то на Балканах, продали два поезда военной амуниции, у нас шел разговор и об оружии для нескольких арабских полков... и все вот так, за шампанским и французским коньяком, с барышнями и поглядыванием из окна на нашего коридорного, который колол дрова... После прогулок лунной ночью по парку игра в салочки и жмурки, которая кончалась в копнах сена, разбросанных в саду у нашего шефа как декорация, такая же, как и коридорный, коловший дрова, они возвращались на рассвете, волосы и платье полны помета и сухих стебельков травы, счастливые, будто персонажи какой-то пьесы... и раздавали стокроновые бумажки, полные пригоршни сотен, многозначительно глядя на меня и музыкантов, мол, вы ничего не видели и ничего не слышали, хотя мы все видели и все слышали, а шеф кланялся в своей повозке на колесиках с резиновыми шинами и неслышно разъезжал из комнаты в комнату, чтобы все и всегда было в порядке, любое желание удовлетворено, наш шеф все предвидел, даже если под утро кто-нибудь размечтается о стакане парного молока или холодных сливок, и это у нас было, и если кого начнет рвать, то у нас в облицованных кафелем туалетах стояло такое оборудование, такие раковины на одного человека с блестящими хромированными ручками и общие раковины, похожие на длинное корыто для лошадей, над которыми были перила, так что гости стояли, держались за эту рейку и коллективно возвращали съеденное, и это придавало им непринужденности, а мне бывало так стыдно, когда меня рвало, хоть никто меня и не видел, что я блюю, но богатых рвет так, будто это входит в меню банкета, будто воспитание требует, чтобы их выворачивало, они извергают со слезами на глазах и через минуту снова с удовольствием пьют и едят, как древние славяне... и метрдотель Зденек, настоящий метрдотель, он прошел выучку в Праге «У красного орла», там был какой-то старый метрдотель, который его школил, он когда-то служил личным официантом в дворянском казино, куда, бывало, хаживал сам эрцгерцог д’Эсте, так вот, Зденек обслуживал, будто творил, потому-то он всегда был гостем наших гостей, он вообще воспринимался как гость, на каждом столе стояла его рюмка, и со всеми он пил за здоровье, но не выпьет, а только пригубит, он никогда не стоял просто так, то блюдо принесет, то еще что и все время будто в мечтах, как во сне, и если бы кто попался ему на пути, случилось бы ужасное столкновение, у него были ладные, ловкие движения, что бы он ни делал, и никогда он не садился, всегда на ногах и всегда угадывал, кому что может вздуматься. Не раз я ездил со Зденеком повеселиться, у него были такие графские замашки, что он растрачивал почти все, что зарабатывал, бывало, он раздавал чаевые так же, как наши гости ему, а когда мы под утро возвращались, у него всегда находились деньги, чтобы разбудить хозяина самой дрянной деревенской пивной и распорядиться, чтоб тот поднимал музыкантов, музыканты играли, и Зденек ходил от дома к дому и будил спящих, приглашая выпить за его здоровье, и все шли в пивную, и там играла музыка, и все танцевали до самого рассвета, до самого утра. А когда бывало выпито все, что хранилось у хозяина в бутылках и бочках, Зденек будил владельца лавочки колониальных товаров и мануфактуры, и покупал целые корзины желе, джемов и мармеладов, и одаривал старых бабушек и дедов, и платил не только за выпитое в пивной, но и за сласти из лавки, и за все, чем одаривал, и когда все растратит, так обрадуется, так блаженствует. И еще, такой вот он был, вдруг начнет паясничать и просит в долг двадцать геллеров, дескать, у него нет спичек, покупает спички и прикуривает сигарету, тот самый Зденек, который любил прикуривать скрученной десятикроновой бумажкой, зажигал ее в пивной от печки и прикуривал сигару... и когда мы уезжали, музыка играла нам вслед, по сезону Зденек скупал все цветы в садоводстве и разбрасывал гвоздики, розы и хризантемы, и музыка нас сопровождала даже за деревню, и автомобиль привозил нас, увенчанных цветами, в отель «Тихота», потому что этот день, вернее, эта ночь была у нас выходной. Как-то раз мы ждали гостя, а шеф придавал этому визиту важное значение. Раз десять, а то и двадцать он объехал свое хозяйство, и всякий раз что-то было не так... этот ужин заказан был на три персоны, но приехали только две, хотя мы накрыли стол на троих, и всю ночь мы приносили блюда и третьей особе, будто она вот-вот придет, но незаметно, точно она невидимка, которая сидит за столом, ходит, прогуливается по саду, качается на качелях, а ее никто не видит... Сначала большой роскошный автомобиль привез даму, с которой шофер говорил по-французски, и Зденек тоже... потом в девять вечера приехал еще один большой роскошный автомобиль, из него вышел сам президент, которого я сразу узнал, а шеф говорил ему Ваше Превосходительство... и пан президент ужинал с этой красивой француженкой, которая прилетела в Прагу на самолете, и пан президент совсем переменился, будто помолодел, смеялся, шутил, пил шампанское, потом коньяк, и вот они развеселились, перешли в бидермайерский кабинет, полный цветов, и пан президент усадил красавицу подле себя, и целовал ей руки, и потом поцеловал ее в плечо, такое платье было на этой красивой женщине, что руки оставались голыми, и они разговаривали о литературе и ни с того ни с сего начали смеяться, пан президент что-то рассказывал на ушко этой женщине, и она вскрикивала от смеха, и пан президент тоже смеялся, и даже хлопал себя по коленям, и сам наливал шампанское, они подняли бокалы и держали их за ножки, бокалы весело звенели, а они смотрели друг другу в глаза и сладко так пили, эта дама потом слегка толкнула пана президента на спинку кресла и сама его поцеловала, такой долгий поцелуй, пан президент закрыл глаза, она его гладила по бокам, и он ее тоже, я видел его брильянтовый перстень, как он искрился на ляжке этой красавицы, вдруг он словно проснулся, склонился над красавицей, и смотрел ей в глаза, и снова целовал, на минуту оба затихли в объятиях, и потом, когда пришли в себя, президент так глубоко вздохнул, и дама тоже выдохнула из глубины воздух, даже взлетела прядка волос, падавшая на лоб, они поднялись, взялись за руки, словно дети в хороводе, и вдруг побежали к дверям и потом в сад, все время держась за руки, прыгали и шалили на тропинках, откуда доносился ее звонкий смех и веселый хохот пана президента, а я удивлялся, вспоминал портрет пана президента на почтовых марках и в общественных местах, мне всегда казалось, что пан президент таких вещей не делает, что пану президенту такое не пристало, а он был такой же, как все богатые, как я, как Зденек, теперь он бегал по залитому лунным светом саду, в этот день утром мы как раз привезли копны подсушенного сена, я видел белое платье красавицы и белую фрачную манишку пана президента, белые, будто фарфоровые, манжеты, как они тут и там прочерчивают ночь, мелькают от копны к копне, как пан президент догоняет белое платье, подхватывает и легко поднимает, я видел, как эти манжеты возносят белое платье, подкидывают его, вылавливают, словно из реки, и потом уже, как маменька в постельку дитя в белой рубашонке, нес пан президент это платье в глубину сада под столетние деревья, чтобы снова пробежаться с ним и положить на копну сена. Но белое платье опять ускользнуло от него и побежало дальше, и пан президент за ним. Я видел его манжеты, и потом платье стало уменьшаться, и белые манжеты отбрасывали и подбрасывали его, как мы подбрасываем, когда сушим, цветы мака, и потом стало тихо в саду отеля «Тихота»... Я перестал глядеть, потому что перестал и шеф, опустил занавеси, уставился в пол Зденек, и горничная тоже смотрела в пол, она стояла на лестнице в черном платье, и виднелся только ее белый фартучек и на густых волосах наколка, белая, как свадебная корона, больше мы не глядели, но все были взволнованы, будто на той примятой и разметанной копне лежали мы, с красивой дамой, которая ради сцены на сене прилетела на аэроплане из самого Парижа, будто все это случилось с нами... и главное, что мы единственные, кто присутствует при этом торжестве любви, что нам присудила это судьба, не требуя взамен большего, чем тайна исповеди, как от священника. За полночь шеф послал меня, чтобы я отнес в детский домик хрустальный кувшин с холодными сливками, кусок хлеба и завернутые в виноградный лист кусочки масла. Я нес корзину, и дрожь охватила меня, прошагал я мимо копен, которые были разметаны начисто, такое получилось из них ложе, и я поклонился этому сену, потом не удержался и поднял горсть сухой травы, принюхался к ней, потом свернул на тропинку к трем серебристым елям и там уже увидел светившееся окошко, и когда подошел, то в детском домике, где барабанчики, и скакалки, и медвежата, и куклы, там на маленьком стуле в белой сорочке сидел пан президент, а напротив него на таком же стульчике та француженка, так они там и сидели, двое влюбленных, друг против друга, и смотрели друг другу в глаза, положив на столик руки, и обыкновенный фонарь со свечой озарял этот домик... и пан президент встал и заслонил окошко, ему пришлось нагнуться, чтобы выйти из домика, я подал ему корзину, и снова ему пришлось нагнуться, такой высокий был наш президент, хотя я просто стоял, но я был всегда такой маленький, я подал ему корзину, и он сказал: спасибо тебе, мальчик, спасибо... и снова его белая сорочка попятилась, белая бабочка была развязана, и я запнулся об его фрак, когда возвращался... и потом рассвело, и когда взошло солнце, из детского домика вышел пан президент и та дама, только так, в комбинации... она тащила за собой уже обвисшее платье, пан президент нес фонарь, в котором горела свеча, всего лишь точка в сравнении с появившимся солнцем... потом пан президент нагнулся и поднял за рукав фрак и тянул его за собой, полный помета, стебельков и сена... так мечтательно они шагали друг подле друга, и оба блаженно улыбались... Я глядел на них и вдруг почувствовал, что быть официантом это не просто так, что есть официанты и официанты, но я официант, который тактично обслуживал президента и должен это ценить, так же как всю жизнь этим жил знаменитый метрдотель Зденека, который обслуживал в дворянском казино эрцгерцога Фердинанда д'Эсте... и потом пан президент уехал на одной машине, та дама на другой, и на третьей не уехал никто, этот невидимый третий гость, которому заказывали ужин, которому мы подавали блюда, шеф, конечно, включил в счет и ужин, и номер, в котором никто не спал. Когда наступила жара, шеф уже не ездил из номера в номер и в ресторан, он сидел в своей комнате, в таком холодильнике, где температура не поднималась выше двадцати градусов, но хотя сам он нигде не появлялся, не ездил по тропинкам парка, все равно будто бы нас видел, будто бы был всевидящим. Он обслуживал гостей и раздавал наказы и приказы свистелкой, и мне казалось, что этим свистком он говорит больше, чем словами. В ту пору у нас жили четверо иностранцев откуда-то из самой Боливии, и они привезли с собой таинственный чемоданчик, который стерегли пуще зеницы ока, даже и спать ложились с ним. Все четверо в черных костюмах, в черных шляпах, с черными обвислыми усами, они и перчатки носили черные, и чемодан, который они так стерегли, тоже был черный и так же, как и они, походил на гробик. Вместо причудливых развлечений и распутства наших ночных компаний поселились эти путники. Но им пришлось хорошо заплатить, чтоб шеф их принял. В этом была особенность шефа и вообще его отеля: если у нас кто поселялся в номере, то платил за чесночный суп и картофельные оладьи с укропом столько же, как если бы ел устрицы и омары и запивал шампанским «Хайнкель троккен». То же и с номерами, хоть и продремал гость до утра на кушетке, но платит за все апартаменты наверху, и такой порядок считался украшением нашего дома, отеля «Тихота». А мне ужас как хотелось узнать, что у них в этом чемоданчике, и вот однажды, когда главный этой черной компании вернулся, был это еврей, пан Саламон, я узнал от Зденека, что у этого пана Саламона контакт с Прагой, с самим архиепископом, и что пан Саламон по дипломатическим каналам просит, чтобы тот освятил статуэтку «Бамбино ди Прага», которая ужасно популярна в Южной Америке, и даже миллионы индейцев носят на цепочке вместе с крестиком этого Бамбино, там кружит от племени к племени красивая легенда о том, что Прага самый прекрасный город в мире, что маленький Иисус тут ходил в школу, и потому они хотят, чтобы сам архиепископ Пражский освятил фигурку, которая весит шесть кило и сделана из чистого золота. С этой минуты мы уже жили только этим торжественным освящением. Но все было не так просто, на следующий день приехала пражская полиция и прибыл сам начальник управления, чтобы сообщить боливийцам, что про Бамбино уже знают в пражском преступном мире и даже какая-то группа из Польши хочет золотого Младенца Христа украсть. И вот они долго советовались и решили, что лучше до последней минуты настоящего Младенца спрятать и сделать на средства Боливийской Республики еще одного, из позолоченного чугуна, и этого позолоченного Бамбино до последней минуты возить с собой, потому что если будет совершен грабеж, так пусть лучше украдут или завладеют этим фальшивым Младенцем, чем настоящим. И вот на следующий день привезли точно такой же черный чемоданчик, и когда его открыли, там была такая красота, что приехал сам шеф, покинул свою охлажденную комнату, чтобы поклониться Младенцу Христу. Потом опять пан Саламон договаривался с архиепископской консисторией, но архиепископ этого Бамбино освящать не хотел, потому что единственный Бамбино был в Праге, а теперь бы стало два Бамбино, все это я узнал от Зденека, потому что он знал испанский и немецкий, и Зденек так огорчился, впервые я видел его потерявшим свой покой, но на третий день пан Саламон вернулся, и уже от вокзала можно было угадать, что он везет добрые вести, потому что он стоял и смеялся и махал руками, и сразу же все уселись, и пан Саламон сообщил, что добился хорошего результата, что архиепископ любит фотографироваться, и потому пан Саламон предложил, чтобы весь обряд снимали на кинопленку, тогда торжество увидит весь мир, всюду, где есть кинематограф, всюду увидят не только архиепископа, но и этого Бамбино, и собор Святого Вита, и церковь, как резонно предположил пан Саламон, приобретет и расширит свою популярность. Когда пришел день торжественного освящения, они целую ночь совещались, и мы со Зденеком получили от полиции такое задание, что мы повезем настоящего Младенца, а в трех машинах будут сидеть боливийцы с президентом полиции во фраках, они повезут копию «Бамбино ди Прага», а мы со Зденеком и тремя детективами, которые будут переодеты в фабрикантов, спокойно поедем вроде бы за ними следом. Какая веселая была дорога, руководитель этих боливийцев решил, что настоящего Младенца буду держать на коленях я, и вот мы выехали из отеля «Тихота», детективы, такие веселые паны, когда для публики открыли доступ к сокровищам и королевским драгоценностям, уже переоделись в священников и ходили вокруг и сбоку от алтаря, вроде бы они молились, а на груди у них, как у Аль Капоне, были засунуты за подтяжки револьверы, и когда наступил перерыв, они, одетые в прелатов, позволили два раза себя сфотографировать с этими драгоценностями, а потом, когда вспоминали, они так смеялись, эти детективы, а еще раньше в дороге мне пришлось показать им этого «Бамбино ди Прага», и мы даже решили, что остановимся и Зденек где-нибудь за забором сфотографирует аппаратом этих сыщиков, переодетых в фабрикантов, и вообще всех нас с «Бамбино ди Прага». Пока мы ехали, они нам рассказывали, что если какие-то государственные похороны и если присутствует правительство, так их обязанность, чтобы никто не приглашенный туда не попал, чтобы в венки не подложили бомбу, что у них есть такое копье, и они сначала всю эту зелень и цветы истыкают этим копьем, и когда мы остановились фотографироваться, они показали нам карточки, где они у какого-то катафалка стоят на коленях, опершись на это копье, которым проверяют, нет ли в венке подложенной бомбы или хотя бы бомбочки. И сегодня снова во фраках, будто фабриканты, они проползают на коленях все торжество, чтобы с трех сторон следить, как бы чего не случилось с «Бамбино ди Прага». И вот мы проехали по Праге, а когда приехали в Град, там нас ждали боливийцы, и пан Саламон взял у меня чемоданчик и про­нес его по собору, и все было в полном блеске, будто на свадьбе, органы гудели, и прелаты с регалиями кланялись, пока пан Саламон нес этого Младенца, и камера стрекотала и снимала все, и потом начался обряд, собственно просто торжественная месса, самым благоговейным был пан Саламон, стоявший на коленях, и мы тоже на коленях, потом постепенно все приближались к алтарю, всюду цветы и позолота, и хор пел торжественную мессу, и в самую возвышенную минуту, когда оператор дал знак, произошло освящение, так из драгоценного предмета статуэтка стала святыней, которая освящена архиепископом, и божья милость, освященная в ней, теперь обладает сверхъестественной силой. Когда месса закончилась и архиепископ ушел в ризницу, пан Саламон в сопровождении викария капитула последовал за ним, и когда потом возвращался, всовывал бумажник в сюртук, он подарил, конечно, от имени боливийского правительства крупный чек на ремонт собора, а может, есть и какая-то такса за освящение. Потом я увидел и пана посла Боливийской Республики, как он нес «Бамбино ди Прага» через собор, опять гудели органы и пел хор, и опять подъехала машина, и «Бамбино ди Прага» уложили в нее, но мы уже ничего не везли с собой, пан посол и его свита поехали в отель «Штайнер», а мы вернулись домой, чтобы все подготовить для ночного прощального ужина. Когда потом в десять вечера приехали эти боливийцы, только тут у нас они вздохнули с облегчением, только тут они начали пить шампанское и коньяки, были и устрицы, и цыплята, и ближе к полуночи прикатили три машины с танцовщицами из оперетты, и вот в ту ночь на нас свалилось столько работы, как никогда, столько людей у нас тут не бывало, и начальник полиции, который тут все знал, опять поставил фальшивого пражского Младенца на камин, а настоящего тайком отнес и детский домик и там беззаботно оставил освященного «Бамбино ди Прага» среди кукол и игрушек, скакалок и барабанчиков. Потом все пили, и голые танцовщицы кружились вокруг фальшивого «Бамбино ди Прага», и так до самого рассвета, когда пришло время пану послу отправиться в свою резиденцию, а представителям Боливии ехать на аэродром и лететь домой, вот тогда начальник полиции принес настоящего «Бамбино ди Прага» и поменял его на фальшивого, счастье, что пан Саламон заглянул в чемоданчик, потому что в этом веселье и суматохе начальник положил туда красивую куклу в словацком национальном костюме, и тогда все помчались к детскому домику, и там между барабанчиками и тремя куклами лежал «Бамбино ди Прага», они быстро схватили этого освященного Бамбино, положили на его место куклу в словацком национальном костюме и уехали в Прагу. Но дня через три мы узнали, что ради представителей Боливийской Республики пришлось задержать самолет, потому что они оставили фальшивого Младенца перед входом в аэродром, чтобы запутать грабителей, и уборщица сначала спрятала его в самшитовые кусты, но когда члены делегации во главе с паном Саламоном там, уже в безопасности, открыли чемоданчик, то обнаружили, что везут с собой не настоящего Бамбино, освященного паном архиепископом, а фальшивого, что он не из золота, а из позолоченного чугуна, только платьице на нем то же самое, тогда они кинулись со всех ног и нашли настоящего Младенца в ту минуту, когда возле него стоял швейцар и спрашивал всех вокруг, кому принадлежит этот чемоданчик. И поскольку никто не объявился, «Бамбино ди Прага» так и остался стоять там на лестнице... и как раз в ту минуту с шумом примчались



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-01-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: