Хождение Семена по мукам 2 глава




Значение командира постоянного отряда становилось чрезвычайно умеренным. Постоянные командиры почти некогда не назначали себя командирами сводных, полагая, что они и так имеют нагрузку. Командир постоянного отряда отправлялся на работу простым рядовым участником сводного отряда и во время работы подчинился временному комсводотряда, часто члену своего же постоянного отряда. Это создавало очень сложную цепь зависимостей в колонии, и в этой цепи уже не мог выделиться и стать над коллективом отдельный колонист.

Система сводных отрядов делала жизнь в колонии очень напряженной и полной интереса, чередования рабочих и организационных функций, упражнений в командовании и в подчинении, движений коллективных и личных.

 

 

Изверги второй колонии

 

Два с лишним года мы ремонтировали «Трепке», но к весне двадцать третьего года почти неожиданно для нас оказалось, что сделано очень много, и вторая колония в нашей жизни стала играть заметную роль. Во второй колонии находилась главная арена деятельности Шере — там были коровник, конюшня и свинарник. С начала летнего сезона жизнь второй колонии уже не прозябала, как раньше, а по‑настоящему кипела.

До поры до времени действительными возбудителями этой жизни были все‑таки сводные отряды первой колонии. В течение всего дня можно было видеть, как по извилистым тропинкам и межам между первой и второй колониями происходило почти не прекращающееся движение сводных отрядов: одни отряды спешили во вторую колонию на работу, другие торопились к обеду или ужину в первую.

Вытянувшись в кильватер, сводный отряд очень быстрым шагом покрывает расстояние. Ребячья находчивость и смелость не сильно смущались наличием частновладельческих интересов и частновладельческих рубежей. В первое время хуторяне еще пытались кое‑что противопоставить этой находчивости, но потом убедились, что это дело безнадежное: неуклонно и весело колонисты производили ревизию разнообразным межхуторским путям сообщения и настойчиво выправляли их, стремясь к реальному идеалу — прямой линии. Там, где прямая линия проходила через хозяйский двор, приходилось совершать работу не только геометрического преодоления, нужно было еще нейтрализовать такие вещи, как собаки, плетни, заборы и ворота.

Самым легким объектом были собаки: хлеба у нас было довольно, да и без хлеба в глубине души хуторские собаки сильно симпатизировали колонистам. Скучная провинциальная собачья жизнь, лишенная ярких впечатлений и здорового смеха, была неожиданно разукрашена новыми и интересными переживаниями: большое общество, интересные разговоры, возможность организовать французкую борьбу в ближайшей куче соломы и, наконец, высшее наслаждение — прыгать рядом с быстро идущим отрядом, выхватывать веточку из рук пацана и иногда получить от него какую‑нибудь яркую ленточку на шее. Даже цепные представители хуторской жандармерии оказались ренегатами, тем более что для агрессивных действий не было самого главного: с ранней весны колонисты не носили штанов — трусики были гигиеничнее, красивее и дешевле.

Разложение хуторского общества, начавшееся с ренегатства Бровка, Серка и Кабыздоха, продолжалось и дальше и привело к тому, что и остальные препятствия к выпрямлению линии колония — Коломак оказались недействительными. Сначала на нашу сторону перешли Андрии, Мыкыты, Нечипоры и Мыколы в возрате от десяти до шестнадцати лет. Их привлекала все та же романтика колонистской жизни и работы. Они давно слышали наши трубные призывы, давно раскусили непередаваемую сладость большого и веселого коллектива, а теперь открывали рты и восхищались всеми этими признаками высшей человеческой деятельности: «сводный отряд», «командир», и еще шикарнее — «рапорт». Более старших интересовали новые способы сельскохозяйственной работы; херсонский пар привлекал их не только к сердцам колонистов, но и к нашему полю, и к нашей сеялке. Сделалось обыкновенным, что за каждым нашим сводным обязательно увязывался приятель с хутора, который приносил с собою тайком взятую в клуне сапку или лопату. Эти ребята и по вечерам наполняли колонию и незаметно для нас сделались ее непременной принадлежностью. По их глазам было видно, что сделаться колонистом становилось для них мечтой жизни. Некоторым это потом удавалось, когда внутрисемейные, бытовые и религиозные конфликты выталкивали их из отцовских объятий.

И наконец, разложение хутора увенчалось самым сильным, что есть на свете: не могли устоять хуторские девчата против обаяния голоногого, подтянутого, веселого и образованного колониста. Туземные представители мужского начала не способны были ничего предъявить в противовес этому обаянию, тем более что колонисты не спешили воспользоваться девичьей податливостью, не колотили девчат между лопатками, не хватали ни за какие места и не куражились над ними. Наше старшее поколение в это время уже подходило к рабфаку и к комсомолу, уже начинало понимать вкус в утонченной вежливости и в интересной беседе.

Симпатии хуторских девчат в это время еще не приняли форм влюбленности. Они хорошо относились и к нашим девчатам, более развитым и «городским», а в то же время и не панночкам. Любовь и любовные фабулы пришли несколько позднее. Поэтому девчата искали не только свиданий и соловьиных концертов, но и общественных ценностей. Их стайки все чаще и чаще появлялись в колонии. Они еще боялись плавать в колонистских волнах в одиночку: усаживались рядком на скамейках и молча впитывали в себя новенькие, с иголочки, впечатления. Может быть, их чересчур поразило запрещение лущить семечки не только в помещении, но и во дворе?

Плетни, заборы и ворота благодаря сочувствию нашему делу со стороны молодого поколения уже не могли служить хозяину в прежнем направлении: удостоверять неприкосновенность частной собственности. Поэтому скоро колонисты дошли до такой наглости, что в наиболее трудных местах построили так называемые перелазы. В России, кажется, не встречается это транспортное усовершенствование. Заключается оно в том, что через плетень проводится неширокая дощечка и подпирается с конца двумя колышками.

Выпрямление линии Коломак — колония происходило и за счет посевов — признаемся в этом грехе. Так или иначе, а к весне двадцать третьего года эта линия могла бы поспорить с Октябрьской железной дорогой. Это значительно облегчило работу наших сводных отрядов.

В обед сводный отряд получает свою порцию раньше других. Уже в двадцать минут первого сводный отряд пообедал и немедленно выступает. Дежурный по колонии вручает ему бумажку, в которой написано все, что нужно: номер отряда, список членов, имя командира, назначенная работа и время выполнения. Шере завел во всем этом высшую математику: задание всегда рассчитано до последнего метра и килограмма.

Сводный отряд быстро выступает в путь, через пять‑шесть минут его кильватер уже виден далеко в поле. Вот он перескочил через плетень и скрылся между хатами. Вслед за ним на расстоянии, определенном длительностью разговора с дежурным по колонии, выступает следующий, какой‑нибудь третий "К" или третий "С". Скоро все поле разрезано черточками наших сводных. Сидящий на крыше погреба Тоська между тем уже звенит:

— Первый "Б" вертается!

Действительно, из хуторских плетней выползает кильватер первого "Б". Первый "Б" всегда работает на вспашке или на посеве, вообще с лошадьми. Он ушел еще в половине шестого утра, и вместе с ним ушел и его командир Белухин. Именно Белухина и высматривает Тоська с вершины крыши погреба. Через несколько минут первый "Б" — шесть колонистов — уже во дворе колонии. Пока отряд рассаживается в лесу, Белухин отдает рапорт дежурному по колонии. На рапорте отметка Родимчика о времени прибытия, об исполненной работе.

Белухин, как всегда, весел:

— Задержка на пять минут вышла, понимаете. Виноват флот. Нам нужно на работу, а Митька каких‑то спекулянтов возит.

— Каких спекулянтов? — любопытствует дежурный.

— А как же! Сад приезжали нанимать.

— Ну?

— Да я их дальше берега не пустил: что ж вы думаете, вы будете яблоки шамать, а мы на вас смотреть будем? Плыви, граждане, в исходное положение!.. Здравствуйте, Антон Семенович, как у вас дела идут?

— Здравствуй, Матвей.

— Скажите по совести, скоро оттуда Родимчика уберут? Как‑то, знаете, Антон Семенович, очень даже неприличично. Такой человек ходит, понимаете, по колонии, тоску наводит. Даже работать через него не хочется, а тут еще давай ему рапорт подписывать. С какой стати?

Родимчик этот мозолил глаза всем колонистам.

Во второй колонии к этому времени было больше двадцати человек, и работы им было по горло. Шере только полевую работу проводил силами сводных отрядов первой колонии. Конюшня, коровник, все разрастающаяся свинарня обслуживались тамошними ребятами. В особенности много сил вкладывалось во второй колонии на приведение в порядок сада. Сад имел четыре десятины, он был полон хороших молодых деревьев. Шере предпринял в саду грандиозные работы. Сад был весь перепахан, деревья подрезаны, освобождены от всякой нечистоты, расчищен большой смородник, проведены дорожники и организованы цветники. Наша молодая оранжерея к этой весне дала первую продукцию. Много было работы и на берегу — там проводили канавки, вырубали камыши.

Ремонт имения подходил к концу. Даже конюшня пустотелого бетона перестала дразнить нас взорванной крышей: ее покрыли толем, а внутри плотники заканчивали устройство станков для свиней. По расчетам Шере, в ней должно было поместиться сто пятьдесят свиней.

Для колонистов жизнь во второй колонии была малопритягательной, в особенности зимой. В старой колонии мы успели приспособиться, и так хорошо все здесь улеглось, что мы почти не замечали ни каменных скучных коробок, ни полного отсутствия красоты и поэзии. Красота заменилась математическим порядком, чистотой и точной прилаженностью самой последней, пустяковой вещи.

Вторая колония, несмотря на свою буйную красоту в петле Коломака, высокие берега, сад, красивые и большие дома, была только наполовину выведена из хаоса и разрушения, вся была завалена строительным мусором и исковеркана известковыми ямами, а все вместе зарастало таким бурьяном, что я часто задумывался, сможем ли мы когда‑нибудь с этим бурьяном справиться.

И для жизни здесь все было как‑то не вполне готово: спальни хороши, но нет настоящей кухни и столовой. Кухню кое‑как приспособили, так погреб не готов. И самая главная беда с персоналом: некому было во второй колонии первому размахнуться.

Все эти обстоятельства привели к тому, что колонисты, так охотно и с таким пафосом совершавшие огромную работу восстановления второй колонии, жить в ней не хотели. Братченко готов был делать в день по двадцать верст из колонии в колонию, недоедать и недосыпать, но быть переведенным во вторую колонию считал для себя позором. Даже Осадчий говорил:

— Краще пиду з колонии, а в Трепках не житиму.

Все яркие характеры первой колонии к этому времени успели сбиться в такую дружную компанию, что оторвать кого‑либо можно было только с мясом. Переселять их во вторую колонию значило бы рисковать и второй колонией, и самими характерами. Ребята это очень хорошо понимали. Карабанов говорил:

— Наши як добри жерэбци. Такого, як Бурун, запряжы добрэ та по‑хозяйскому чмокны, то й повэзэ, ще й голову задыратымэ, а дай ему волю, то вин и сэбэ и виз рознэсэ дэ‑нэбудь пид горку.

Во второй колонии поэтому начал образовываться коллектив совершенного иного тона и ценности. В него вошли ребята и не столь яркие, и не столь активные, и не столь трудные. Веяло от них какой‑то коллективной сыростью, результатом отбора по педагогическим соображениям.

Интересные личности находились там случайно, подрастали из малышей, неожиданно выделялись из новеньких, но в то время эти личности еще не успели показать себя и терялись в общей серой толпе «трепкинцев».

А «трепкинцы» в целом были таковы, что все больше и больше удручали и меня и воспитателей, и колонистов. Были они ленивы, нечистоплотны, склонны даже к такому смертному греху, как попрошайничество. Они всегда с завистью смотрели на первую колонию, и у них вечно велись таинственные разговоры о том, что было в первой колонии на обед, на ужин, что привезли в кладовую первой и почему этого не привезли к ним. К сильному и прямому протесту они не были способны, а шушукались по углам и угрюмо дерзили нашим официальным представителям.

Наши колонисты начинали уже усваивать несколько презрительную позу по отношению к «трепкинцам». Задоров или Волохов приводили из второй колонии какого‑нибудь жалобщика, ввергали в кухню и просили:

— Накормите, пожалуйста, этого голодающего.

«Голодающий», конечно, из ложного самолюбия отказывался от кормления. На самом же деле во второй колонии кормились ребята лучше. Ближе были свои огороды, кое‑что можно было покупать на мельнице, наконец — свои коровы. Перевозить молоко в нашу колонию было трудно: и далеко, и лошадей не хватало.

Во второй колонии складывался коллектив ленивый и ноющий. Как уже было указано, виноваты в этом были многие обстоятельства, а больше всего отсутствие ядра и плохая работа воспитательского персонала.

Педагоги не хотели идти на работу в колонию: жалованье ничтожное, а работа трудная. Наробраз прислал, наконец, первое, что попалось под руку: Родимчика, а вслед за ним Дерюченко. Они прибыли с женами и детьми и заняли лучшие помещения в колонии. Я не протестовал — хорошо, хоть такие нашлись.

Дерюченко был ясен, как телеграфный столб: это был петлюровец. Он «не знал» русского языка, украсил все помещение колонии дешевыми портретами Шевченко и немедленно приступил к единственному делу, на которое был способен, — к пению «украинскьких писэнь».

Дерюченко был еще молод. Его лицо было закручено на манер небывалого запорожского валета: усы закручены, шевелюра закручена, и закручен галстук‑стричка вокруг воротника украинской вышитой сорочки. Этому человеку все же приходилось проделывать дела, кощунственно безразличные к украинской державности: дежурить по колонии, заходить в свинарню, отмечать прибытие на работу сводных отрядов, а в дни рабочих дежурств работать с колонистами. Это была для него бессмысленная и ненужная работа, а вся колония — совершенно бесполезное явление, не имеющее никакого отношения к мировой идее.

Родимчик был столь же полезен в колонии, как и Дерюченко, но он был еще и противнее…

У Родимчика трдцатилетний жизненный стаж, работал раньше по разным учреждениям: в угрозыске, в кооперации, на железной дороге, и, наконец, воспитывал юношество в детских домах. У него странное лицо, очень напоминающее старый, изношенный, слежавшийся кошелек. Все на этом лице измято и покрыто красным налетом: нос немного приплюснут и свернут в сторону, уши придавлены к черепу и липнут к нему вялыми, мертвыми складками, рот в случайном кособочии давно изношен, истрепан и даже изорван кое‑где от долгого и неаккуратного обращения.

Прибыв в колонию и расположившись с семейством в только что отремонтированной квартире, Родимчик проработал и вдруг исчез, прислав мне записку, что он уезжает по весьма важному делу. Через три дня он приехал на крестьянском возу, а за возом привязана корова. Родимчик приказал колонистам поставить корову вместе с нашими. Даже Шере несколько потерялся от такой неожиданности.

Дня через два Родимчик прибежал ко мне с жалобой:

— Я никогда не ожидал, что здесь к служащим будет такое отношение! здесь, кажется, забыли — теперь не старое время. Я и мои дети имеем такое же право на молоко, как и все остальные. Если я проявил инициативу и не ожидал, пока мне будут давать казенное молоко, а сам, как вы знаете, позаботился, потрудился, из моих скудных средств купил корову и сам привел ее в колонию, то вы можете заключить, что это нужно поощрять, но ни в коем случае не преследовать. Какое же отношение к моей корове? В колонии несколько стогов сена, кроме того, колония по дешевой цене получает на мельнице отруби, полову и прочее. И вот, все коровы едят, а моя стоит голодная, а мальчики отвечают очень грубо: мало ли кто заведет корову! У других коров чистят, а у моей уже пять дней не чищено, и она вся грязная. Выходит так, что моя жена должна идти и сама чистить под коровой. Она бы и пошла, так ей мальчики не дают ни лопаты, ни вил и, кроме того, не дают соломы на подстилку. Если такой пустяк, как солома, имеет значение, то я могу предупредить, что должен буду принять решительные меры. Это ничего, что я теперь не в партии. Я был в партии и заслужил, чтобы к моей корове не было подобного отношения.

Я тупо смотрел на этого человека и сразу даже не мог сообразить, есть ли какая‑нибудь возможность с ним бороться.

— Позвольте, товарищ Родимчик, как же так? Все же корова ваша — это частное хозяйство, как же можно все это смешивать? Наконец, вы же педагог. В какое же положение вы ставите себя по отношению к воспитанникам?

— В чем дело? — затрещал Родимчик. — Я вовсе не хочу ничего даром: и за корм и за труды воспитанников я, конечно, уплачу, если не по дорогой цене. А как у меня украли, у моего ребенка шапочку‑берету украли же, конечно, воспитанники, я же ничего не сказал!

Я отправил его к Шере.

Тот к этому времени успел опомниться и выставил корову Родимчика со скотного двора. Через несколько дней она исчезла: видимо, хозяин продал ее.

Прошло две недели. Волохов на общем собрании поставил вопрос:

— Что это такое? Почему Родимчик роет картошку на колонистских огородах? Наша кухня сидит без картошки, а Родимчик роет. Кто ему разрешил?

Колонисты поддержали Волохова. Задоров говорил:

— Не в картошке дело. Семья у него — пусть бы спросил у кого следует, картошки не жалко, а только зачем нужен этот Родимчик? Он целый день сидит у себя на квартире, а то уходит в деревню. Ребята грязные, никогда его не видят, живут, как дикари. Придешь рапорт подписать, и то не найдешь: то он спит, то обедает, а то ему некогда — подожди. Какая с него польза?

— Мы знаем, как должны работать воспитатели, — сказал Таранец. — А Родимчик? Выйдет к сводному на рабочее дежурство, постоит с сапкой полчаса, а потом говорит: «Ну я кой‑куда сбегаю», — и нет его, а через два часа, смотришь, уже он идет из деревни, что‑нибудь в кошелке тащит.

Я обещал ребятам принять меры. На другой день вызвал Родимчика к себе. Он пришел к вечеру, и наедине я начал его отчитывать, но только начал. Родимчик прервал меня:

— Я знаю, чьи это штуки, я очень хорошо знаю, кто под меня подкапывается, — это все немец этот! А вы лучше проверьте, Антон Семенович, что это за человек. Я вот проверил: для моей коровы даже за деньги не нашлось соломы, корову я продал, дети мои сидят без молока, приходится носить из деревни. А теперь спросите, чем Шере кормит своего Милорда? Чем кормит, у вас известно? Нет, неизвестно. А на самом деле он берет пшено, которое назначено для птицы, пшено — и варит Милорду кашу. Из пшена! Сам варит и дает собаке есть, ничего не платит. И собака ест колонистское пшено совершенно бесплатно и тайно, пользуясь только тем, что он агроном и что вы ему доверяете.

— Откуда вы это знаете? — спросил я Родимчика.

— О, я никогда не стал бы говорить напрасно. Я не такой человек, вот посмотрите…

Он развернул маленький пакетик, который достал из внутреннего кармана. В пакетике оказалось что‑то черновато‑белое, какая‑то странная смесь.

— Что это такое? — спросил я удивленно.

— А это вам все и доказывает. Это и есть кал Милорда. Кал, понимаете? Я следил, пока не добился. Видите, чем Милорд ходит? настоящее пшено. А что, он его покупает? Конечно, не покупает, берт просто из кладовки.

Я сказал Родимчику:

— Вот что, Родимчик, уезжайте вы лучше из колонии.

— Как это «уезжайте»?

— Уезжайте по возможности скорее. Сегодня приказом я вас уволю. Подайте заявление о добровольном уходе, будет лучше всего.

— Я этого дела так не оставлю!

— Хорошо. Не оставляйте, но я вас увольняю.

Родимчик ушел; дело он «так оставил» и дня через три выехал.

Что было делать со второй колонией? «Трепкинцы» выходили плохими колонистами, и дальше терпеть было нельзя. Между ними то и дело происходили драки, всегда они друг у друга крали — явный признак плохого коллектива.

«Где найти людей для этого проклятого дела? Настоящих людей?»

Настоящих людей? Это не так мало, черт его подери!

 

 

Завоевание комсомола

 

В 1923 году стройные цепи горьковцев подошли к новой твердыне, которую, как это ни странно, нужно было брать приступом, — к комсомолу.

Колония имени Горького никогда не была замкнутой организацией. Уже с двадцать первого года наши связи с так называемым «окружающим населением» были очень разнообразны и широки. Ближайшее соседство и по социальным, и по историческим причинам было нашим врагом, с которым, однако, мы не только боролись, как умели, но и находились в хозяйственных отношениях, в особенности благодаря нашим мастерским. Хозяйственные отношения колонии выходили все‑таки далеко за границы враждебного слоя, так как мы обслуживали селянство на довольно большом радиусе, проникая нашими промышленными услугами в такие отдаленные страны, как Сторожевое, Мачухи, Бригадировка. Ближайшие к нам большие деревни Гончаровка, Пироговка, Андрушевка, Забираловка к двадцать третьему году были освоены нами не только в хозяйственном отношении. Даже первые походы наших аргонавтов, преследующие цели эстетического порядка, вроде исследования красот местного девичьего элемента или демонстрации собственных достижений в области причесок, фигур, походок и улыбок, — даже эти первые проникновения колонистов в селянское море приводили к значительному расширению социальных связей. Именно в этих деревнях колонисты впервые познакомились с комсомольцами.

Комсомольские силы в этих деревнях были очень слабы и в количественном, и в качественном отношении. Деревенские комсомольцы сами интересовались больше девчатами и самогоном и часто оказывали на колонистов скорее отрицательное влияние. Только с того времени, когда против второй колонии, на правом берегу Коломака, стала организовываться сельскохозяйственная артель имени Ленина, поневоле оказавшаяся в крупной вражде с нашим сельсоветом и всей хуторской группой, — только тогда в комсомольских рядах мы обнаружили боевые настроения и сдружились с артельной молодежью. Колонисты очень хорошо, до мельчайших подробностей, знали все дела новой артели, и все трудности, встретившие ее рождение. Прежде всего, артель сильно ударила по кулацким просторам земли и вызвала со стороны хуторян дружный, дышавший злобой отпор. Не так легко для артели досталась победа.

Хуторяне в то время были большой силой, имели «руки» в городе, а их кулацкая сущность для многих городских деятелей была почему‑то секретом. В этой борьбе главными полями битв были городские канцелярии, а главным оружием — перья; поэтому колонисты не могли принять прямого участия в борьбе. Но когда дело с землей было окончено и начались сложнейшие инвентарные операции, для наших и артельных ребят нашлось много интересной работы, в которой они сдружились еще и больше.

Все же в артели комсомольцы не играли ведущей роли и сами были слабее старших колонистов. Наши школьные занятия очень много давали колонистам и сильно углубили их политическое образование. Колонисты уже с гордостью сознавали себя пролетариями и прекрасно понимали разницу между своей позицией и позицией селянской молодежи. Усиленная и часто тяжелая сельскохозяйственная работа не мешала слагаться у них глубокому убеждению, что впереди ожидает их иная деятельность.

Самые старшие могли уже и более подробно описать, чего они ждут от своего будущего и куда стремятся. В определении вот этих стремлений и движений главную роль сыграли не селянские молодежные силы, а городские.

Недалеко от вокзала расположились большие паровозные мастерские. Для колонистов они представлялись драгоценнейшим собранием дорогих людей и предметов. Паровозные мастерские имели славное революционное прошлое, был в них мощный партийный коллектив. Колонисты мечтали об этих мастерских как о невозможно‑чудесном, сказочном дворце. Во дворце сияли не светящиеся колонны «Синей птицы», а нечто более великолепное: богатырские взлеты подъемных кранов, набитые силой паровые молоты, хитроумнейшие, обладавшие сложнейшими мозговыми аппаратами револьверные станки. Во дворце ходили хозяева‑люди, благороднейшие принцы, одетые в драгоценные одежды, блестевшие паровозным маслом и пахнувшие всеми ароматами стали и железа. В руках у них право касаться священных плоскостей, цилиндров и конусов, всего дворцового богатства. И эти люди — люди особенные. У них нет рыжих расчесанных бород и лоснящихся жиром хуторских физиономий. У них умные, тонкие лица, светящиеся знанием и властью, властью над станками и паровозами, знанием сложнейших законов рукояток, супортов, рычагов и штурвалов. И среди этих людей много нашлось комсомольцев, поразивших нас новой и прекрасной ухваткой; здесь мы видели уверенную бодрость, слышали крепкое, соленое рабочее слово.

Да, паровозные мастерские — это предел стремлений для многих колонистов эпохи двадцать второго года. Слышали наши кое‑что и о более великолепных творениях человечества: харьковские, ленинградские заводы, все эти легендарные путиловские, сормовские, ВЭКи. Но мало ли что есть на свете! Не на все имеет право мечта скромного провинциального колониста. А с нашими паровозниками мы постепенно начали знакомиться ближе и получили возможность видеть их собственными глазами, ощущать их прелесть всеми чувствами, вплоть до осязания.

Они пришли к нам первые, и пришли именно комсомольцы. В один вокресный день в мой кабинет прибежал Карабанов и закричал:

— С паровозных комсомольцы пришли! От здорово!..

Комсомольцы слышали много хорошего о колонии и пришли познакомиться с нами. Их было человек семь. Хлопцы их любовно заключили в тесную толпу, терлись о них своими животами и боками и в таком действительно тесном общении провели целый день, показывали им вторую колонию, наших лошадей, инвентарь, свиней, Шере, оранжерею, всей глубиной колонистской души чувствуя ничтожность нашего богатства по сравнению с паровозными мастерскими. Их очень поразило то обстоятельство, что комсомольцы не только не важничают перед нами, не только не показывают своего превосходства, но даже как будто приходят в восторг и немного умиляются.

Перед уходом в город комсомольцы зашли ко мне поговорить. Их интересовало, почему в колонии нет комсомола. Я им кратко описал трагическую историю этого вопроса.

Уже с двадцать второго года мы добивались организации в колонии комсомольской ячейки, но местные комсомольские силы решительно возражали против этого: колония ведь для правонарушителей, какие же могут быть комсомольцы в колонии? Сколько мы ни просили, ни спорили, ни ругались, нам предьявляли одно: у нас правонарушители. Пусть они выйдут из колонии, пусть будет удостоверено, что они исправились, тогда можно будет говорить и о принятии в комсомол отдельных юношей.

Паровозники посочувствовали нашему положению и обещали в городском комсомоле помочь нашему делу. Действительно, в следующее же воскресенье один из них снова пришел в колонию, но только затем, чтобы рассказать нам нерадостные вести. В городском и в губернских комитетах говорят: «Правильно — как можно быть комсомольцам в колонии, если среди колонистов много и бывших махновцев, и уголовного элемента, и вообще людей темных?»

Я растолковал ему, что махновцев у нас очень мало, что у Махно они были случайно. Наконец, растолковал и то, что термин «исправился» нельзя понимать так формально, как понимают его в городе. Для нас мало просто «исправить» человека, мы должны его воспитать по‑новому, то есть должны воспитать так, чтобы он сделался не просто безопасным или безвредным членом общества, но чтобы он стал активным деятелем новой эпохи. А кто же будет его воспитывать, если он стремится в комсомол, а его не пускают туда и все вспоминают какие‑то старые, детские все‑таки, преступления? Паровозник и соглашался со мной, и не соглашался. Его больше всего затруднял вопрос о границе: когда же можно колониста принять в комсомол, а когда нельзя и кто будет этот вопрос решать?

— Как — «кто будет решать»? Вот именно и будет решать комсомольская организация колонии.

Комсомольцы‑паровозники и в дальнейшем часто нас посещали, но я наконец разобрал, что у них есть не совсем здоровый интерес к нам. Они нас рассматривали именно как преступников; они с большим любопытством старались проникнуть в прошлое ребят и готовы были признать наши успехи только с одним условием: все же здесь собраны не обыкновенные молодые люди. Я с большим трудом перетягивал на свою сторону отдельных комсомольцев.

Наши позиции по этому вопросу с самого первого дня колонии оставались неизменными. Основным методом перевоспитания правонарушителей я считал такой, который основан на полнейшем игнорировании прошлого и тем более прошлых преступлений. Довести этот метод до настоящей чистоты было не очень легко, нужно было между прочими препятствиями побороть и собственную натуру. Всегда подмывало узнать, за что прислан колонист в колонию, чего он такого натворил. Обычная педагогическая логика в то время старалась подражать медицинской и толковала с умным выражением на лице: для того чтобы лечить болезнь, нужно ее знать. Эта логика и меня иногда соблазняла, а в особенности соблазняла моих коллег и наробраз.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: