От Базанкура до Гаттоншателя 1 глава




В Базанкуре, пустынном городке Шампани, роту разместили в школе, которая стараниями наших людей, одержимых любовью к порядку, за короткое время приобрела вид мирной казармы. Был там и дежурный унтер-офицер, будивший всех по утрам минута в минуту, и дневальный, и ежевечерние поверки, устраиваемые ротными командирами. Каждое утро роты отправлялись на окрестные пустыри, где усердно занимались строевой подготовкой. Через несколько дней я был освобожден от этой службы, — мой полк послал меня в военную школу в Рекувранс.

Рекувранс — укромная, окруженная ласкающими взор меловыми холмами деревенька, куда со всех полков нашей дивизии съехались молодые люди, чтобы пройти основательную подготовку под руководством специально подобранных для этого офицеров и унтер-офицеров. Мы, из 73-го, многим в этом смысле были обязаны исключительным дарованиям лейтенанта Хоппе.

Жизнь в этом заброшенном местечке слагалась из странной смеси казарменной муштры и академической свободы; свобода объяснялась тем, что большая часть команды всего несколько месяцев тому назад еще населяла аудитории и кафедры немецких университетов. Днем воспитанников шлифовали по всем правилам военного искусства, а вечером они вместе со своими наставниками собирались вокруг огромных, [47] доставленных из маркитантской лавки Монкорне бочек, чтобы столь же основательно покутить. Когда разные подразделения под утро высыпали из пивных, меловые домики казались соучастниками студенческого вальпургиева действа. Начальник наших курсов, капитан, имел при этом педагогическое обыкновение гонять нас в последующие дни с удвоенным рвением. Как-то раз мы без перерыва прошагали 48 часов подряд, и вот почему: мы почитали своей обязанностью провожать нашего капитана до самой квартиры. В один прекрасный вечер это важное поручение было доверено мертвецки пьяному парню, который всегда напоминал мне магистра Лаукхарда. Он вскоре вернулся и, сияя от радости, доложил, что вместо постели доставил «старика» в конюшню.

Наказание не замедлило последовать. Едва мы добрались до своих квартир и начали было уже укладываться на покой, как в местной охране забили тревогу. Ругаясь последними словами, мы застегнули ремни и помчались на плац. Старик уже стоял там в наисквернейшем расположении духа и развивал бурную деятельность. Он приветствовал нас возгласом: «Пожар! Горит охрана!»

На глазах у изумленных жителей из пакгауза выкатили брандспойт, привинтили шланг и затопили здание охраны искусно выбрасываемыми струями воды. На каменных ступенях лестницы стоял наш старик, все более распаляясь, командуя операцией и выкриками сверху подстрекая всех к неустанной деятельности. Иногда он обрушивал свой гнев на какого-нибудь солдата или местного жителя, особенно его раздражавшего, и отдавал приказ немедленно его увести. Несчастных тут же оттаскивали за соседний дом, убирая подальше с глаз. На рассвете мы все еще стояли, едва держась на ногах, рядом с водокачкой. Наконец нам позволено было уйти, чтобы приготовиться к экзерцициям.

Когда мы прибыли на строевой плац, старик был уже на месте, гладковыбритый, свежий и бодрый, [48] дабы с особым жаром приняться за нашу тренировку.

Отношения между нами были исключительно товарищескими. Я завязал тесное знакомство, которое еще больше укрепилось в боях, с такими замечательными молодыми людьми, как Клемент, павший при Монши, или художник Теббе, павший при Камбре, или же братья Штейфорт, погибшие на Сомме.

Мы жили по трое или четверо и вели общее хозяйство. С особенным удовольствием вспоминаю я наш ежевечерний ужин, состоявший из яичницы и жареной картошки. По воскресеньям мы баловали себя местным кушаньем — крольчатиной или цыпленком. Однажды хозяйка, поскольку продукты для ужина закупал я, выложила передо мной целую пачку бон, которые оставила ей реквизирующая команда. Это были настоящие блестки народного юмора: например, как стрелок такой-то, оказав знаки внимания дочери такого-то семейства, реквизировал у них для поддержания мужской силы 12 яиц.

Жители удивлялись, что мы, простые солдаты, довольно бегло говорили по-французски. Иногда из-за этого случались забавные истории. Так, однажды мы с Клементом сидели у деревенского цирюльника и кто-то из очереди, обратясь к цирюльнику, который как раз обрабатывал Клемента, сказал на глухом диалекте шампанских крестьян: «Eh, coupe la gorge avec!»,{9} проведя ребром ладони по своей шее.

К его ужасу Клемент невозмутимо ответил: «Quant a moi, j'aimerais mieux la garder»,{10} тем самым выказав самообладание, подобающее воину.

В середине февраля мы, из 73-го, неожиданно получили известие о значительных потерях у Перта и сокрушались, что не были в эти дни вместе с товарищами. [49] Ожесточенная оборона нашего полкового подразделения в «котле ведьмы» принесла нам почетное наименование «львы Перта», сопровождавшее нас на всех участках Западного фронта. Кроме того, мы были знамениты и как «гибралтарцы», благодаря голубой повязке, которую мы носили в память о нашем предшественнике, Ганноверском Гвардейском полке, оборонявшем эту крепость с 1779 по 1783 год от французов и испанцев.

Весть о несчастье застала нас среди ночи, когда мы бражничали, как обычно, под председательством лейтенанта Хоппе. Один из бражников, длинный Беренс — тот самый, что выгрузил старика в конюшне, — оправившись от первого шока, хотел уйти, «так как пиво потеряло для него всякий вкус». Однако Хоппе остановил его, заметив, что это не в солдатских правилах. Хоппе был прав: сам он через несколько недель погиб при Лез-Эпарже перед линией обороны своей роты.

21 марта, после небольшого экзамена, мы вернулись в полк, снова расположившийся в Базанкуре. К тому времени он, после торжественного парада и прощальной речи генерала фон Эммиха, отсоединился от частей десятого корпуса. 24 марта мы перебазировались в окрестности Брюсселя, где вместе с 76-м и 164-м полками составили 111-ю пехотную дивизию, в частях которой и прослужили до конца войны.

Наш батальон расселили в городке Эринн, среди по-фламандски уютного ландшафта. 29 марта я совсем неплохо отпраздновал здесь свой двадцатый день рождения.

Несмотря на то что у бельгийцев в домах хватало места, нашу роту, из соображений какой-то ложной осмотрительности, засунули в большой, со всех сторон продуваемый сарай, по которому в холодные мартовские ночи со свистом гулял резкий морской ветер.

В остальном же пребывание в Эринне было для нас отдохновением; хоть гоняли и часто, но довольствие [50] было хорошим и продукты можно было купить задешево.

Жители, наполовину состоявшие из фламандцев, наполовину же из валлонцев, относились к нам с большим радушием. Я частенько беседовал с владельцем кабачка, истовым социалистом и вольнодумцем, сорт которых в Бельгии совершенно особый. В пасхальное воскресенье он пригласил меня на праздничный обед, даже не подумав взять с меня плату за напитки. Вскоре мы все перезнакомились и в свободные вечера кочевали по хуторам, разбросанным по всей округе, чтобы в кухнях, вычищенных до блеска, посидеть у низеньких печек, на круглой плите которых помещался большой кофейник. Говорили по-фламандски и нижнесаксонски.

К концу нашего пребывания погода установилась прекрасная, она завлекала на прогулки по очаровательным, прорезанным многочисленными ручейками окрестностям. Ландшафт, украшенный распустившимися за ночь желтыми калужницами, живописно дополняли раздетые догола солдаты, которые, положив белье на колени и расположившись по обоим берегам обрамленного тополями ручья, с усердием предавались ловле вшей. Будучи до поры до времени избавлен от этой напасти, я помогал своему ротному товарищу Припке, гамбургскому коммивояжеру, запихивать тяжелый камень в его шерстяную жилетку, населенную так же густо, как некогда платье затейливого Симплициссимуса, для верности отправляя ее в ручей. Поскольку мы внезапно оставили Эринн, то жилетка эта, должно быть, сгнила там себе преспокойно.

12 апреля 1915 года мы перебазировались и для обмена шпионами направились кружным путем через северное крыло фронта в окрестности поля боя при Марс-ла-Туре. Рота заняла привычную для нее квартиру-сарай в деревне Тронвиль — скучном, составленном из каменных коробок с плоскими крышами и без окон, типичном для Лотарингии захолустном местечке. [51]


Из-за воздушных налетов мы большей частью оставались в густонаселенном месте, но все же изредка выезжали в знаменитые, расположенные поблизости города Марс-ла-Тур и Гравелотт. В каких-то ста метрах от деревни шоссе, ведущее в Гравелотт, было перекрыто заграждением, рядом с которым валялся разбитый французский пограничный столб. По вечерам мы часто доставляли себе мучительное удовольствие, совершая прогулки в Германию.

Наш сарай был таким ветхим, что мы с трудом удерживали равновесие, чтобы не провалиться сквозь прогнившие доски на гумно. Как-то вечером, когда наша группа под председательством благодушного капрала Керкхофа, стоя у яслей, занималась раздачей пищи, от балочного перекрытия отвалилась огромная дубовая чурка и с грохотом полетела вниз. К счастью, она застряла над нашими головами между двумя глинобитными стенками. Мы отделались испугом, только наша добрая порция мяса оказалась под грудой взметнувшегося вверх и осевшего мусора. Едва мы после этого дурного предзнаменования заползли в свою солому, как раздался грохочущий стук в ворота, и голос фельдфебеля, возвещающий тревогу, сорвал нас с постели. Сначала, как всегда в таких случаях, — мгновение тишины, а затем — полная суматоха и ругань: «Куда подевалась моя каска? Где вещмешок? Пропали сапоги! Кто спер мои патроны? Эй, ты, Август, заткни глотку!»

Наконец все было готово, и мы маршем отправились на вокзал в Шамбле, откуда через несколько минут отъехали на поезде, шедшем в Паньи-сюр-Мозель. На рассвете взобрались на Мозельские высоты и остановились в Прени, — очаровательной горной деревушке, над которой высились остатки крепости. На этот раз наш сарай оказался каменным строением, набитым душистым сеном из горных трав, сквозь его щели мы могли любоваться виноградниками на склонах Мозельских гор и городком Паньи, расположенным [52] в долине и часто простреливаемым. Иногда снаряды рвались прямо в Мозеле, вздымая водяные столбы высотою с башню.

Теплая весенняя погода действовала на нас поистине оживляюще и в свободные часы побуждала к долгим прогулкам по великолепной холмистой местности. Мы пребывали в таком приподнятом настроении, что перед тем как отправиться на покой, успевали еще вдоволь потешиться. Одной из наших любимых шуток было вливать в рот храпунам воду или кофе из походной фляги.

Вечером 22 апреля мы выступили из Прени, прошли более тридцати километров до деревни Гаттоншатель, не имея, несмотря на тяжелое снаряжение, ни одного отставшего на марше, и справа от знаменитой Гранд-Транше, прямо в лесу, разбили палатки. По всем признакам, на следующий день намечалось сражение. Нам раздали индивидуальные пакеты, дополнительные мясные консервы и сигнальные флажки для артиллерии.

Вечером я еще долго сидел на пеньке, окруженном пышно цветущими синими анемонами, полный предчувствий, знакомых солдатам всех времен, пока не пробрался по рядам спящих товарищей к своей палатке, а ночью мне снились сумбурные сны, в которых главную роль играла мертвая голова.

Наутро я об этом рассказал Припке, и он выразил надежду, что череп принадлежал французу.

 

 

Лез-Эпарж

Молодая зелень леса поблескивала в лучах утреннего солнца. Мы пробирались потайными тропами по направлению к узкому ущелью за передовой линией. Было объявлено, что после артподготовки 76-й полк пойдет на двадцатиминутный штурм, а мы должны стоять наготове в качестве резерва. Ровно в 12 часов наша артиллерия открыла яростный огонь, многократным эхом отдававшийся в лесных ущельях. Впервые мы услышали это тяжеловесное слово: ураганный огонь. Мы сидели на ранцах, бездеятельные и возбужденные. Посыльный бросился к ротному командиру. В спешке доложил: «Первые три окопа наши, захвачено шесть орудий!» Как молния вспыхнуло «ура!» Явилось бесшабашное настроение.

Наконец прибыл долгожданный приказ. Длинной шеренгой мы потянулись на передовую, откуда доносилось неясное потрескивание ружейных выстрелов. Дело принимало серьезный оборот. Со стороны лесной тропы, в ельнике, слышался рокот глухих ударов, ветки и земля с шумом срывались вниз. Кто-то, струсив, под принужденные смешки товарищей бросился на землю. И тут по рядам скользнул предупреждающий зов смерти: «Санитары, вперед!»

Вскоре мы поравнялись с тем местом, куда попал снаряд. Пострадавших уже унесли. На кустах вокруг воронки висели окровавленные клочья мяса и одежды, — странное, цепенящее зрелище, наводящее на [54] мысли о душегубе с красной спиной, который нанизывает свою добычу на колючки терновника.

На Гранд-Транше отряды ускорили шаг. У обочины шоссе скорчившись сидели раненые и просили воды; в обратном направлении, тяжело дыша, шли пленные с носилками; кто-то, бравады ради, галопировал среди огня. Снаряды и справа и слева трамбовали мягкую землю; тяжелые ветки, отламываясь от стволов, падали вниз. Посреди дороги лежала мертвая лошадь с зияющими провалами ран, рядом с ней дымились ее внутренности. Это величественное и кровавое зрелище сопровождалось необузданной, необъяснимой веселостью. Прислонившись к дереву, стоял бородатый ополченец: «Братцы, поднажмите, француз улепетывает! «

Мы добрались до развороченных боем владений пехоты. Местность вокруг исходного рубежа атаки была вырублена снарядами догола. На взорванном промежуточном поле, повернувшись в сторону врага, лежали жертвы; цвет их серых шинелей едва отличался от цвета земли. Огромная фигура с красной от крови бородой неподвижно глядела в небо, вцепившись ногтями в рыхлую землю. В воронке от снаряда метался парень, и желтизна, знак надвигавшейся смерти, проступала в его чертах. Наши взгляды были ему, по-видимому, неприятны, равнодушным движением он натянул шинель себе на голову и затих.

Мы отделились от колонны, шедшей на марше. Поблизости непрерывно, с шипением и свистом, по крутым траекториям проносились снаряды, взрывы вздымали землю лесной прогалины. Пронзительный заливистый свист полевых гранат я нередко слышал и под Оренвилем, и теперь он не казался мне особенно опасным. Напротив, тот порядок, в котором наша рота продвигалась развернутым маршем по обстреливаемой местности, таил в себе что-то успокаивающее; я думал про себя, что так еще куда ни шло, я ожидал худшего. Наперекор очевидным фактам я оглядывался в поисках [55] мишеней, которым предназначались снаряды, не подозревая, что это по нам стреляли изо всех сил.

«Санитара!» У нас был первый мертвец. Стрелку Штельтеру шрапнелью перебило сонную артерию. Три пакета иссякли в мгновение. За несколько секунд он истек кровью. Рядом самонадеянно затрещали два орудия, вызвав еще более сильный ответный огонь. Лейтенант артиллерии, на переднем участке искавший раненых, был сбит с ног взметнувшимся перед ним дымовым столбом. Он медленно поднялся и с подчеркнутым спокойствием вернулся назад. Мы смотрели на него с восхищением.

Смеркалось, когда мы получили приказ о дальнейшем наступлении. Дорога вела сквозь густой, насквозь простреленный подлесок в нескончаемую траншею, которую отступающие французы забросали разным хламом. Вблизи деревни Лез-Эпарж нам пришлось, так как мы здесь были первыми, прорубать позицию прямо в камнях. Наконец я нырнул в какой-то куст и заснул. Сквозь полусон я видел, как высоко надо мной снаряды неизвестной артиллерии вычерчивают в небе дуги своими искрящимися запалами.

«Вставай, приятель, мы уходим!» Я проснулся в мокрой от росы траве. Сквозь свистящую автоматную очередь мы ринулись обратно в нашу траншею и заняли оставленную французами позицию на опушке леса. Сладковатый запах и застрявший в проволочном заграждении сверток привлекли мое внимание. В предрассветном тумане я выскочил из траншеи и очутился возле съежившегося французского трупа. Сгнившее тело рыбьего цвета зеленовато светилось из разодранной униформы. Обернувшись, я в ужасе отпрянул: рядом со мной, у дерева, примостилась какая-то фигура. На ней была блестящая французская кожаная куртка, а на спине — все еще набитый до отказа ранец, увенчанный круглым котелком. Пустые глазницы и редкие кисточки волос на черно-коричневом черепе выдавали, что передо мной был мертвец. Другой сидел, [56] перекинув туловище через колени, будто его внезапно сломило. Вокруг лежали еще дюжины трупов, сгнивших, оцепенелых, ссохшихся в мумии, застывших в жуткой пляске смерти. Французы месяцами выдерживали такую жизнь возле павших товарищей, не имея возможности их похоронить.

Перед полуднем солнце прорезало туман и излучало ласковое тепло. Недолго поспав на дне траншеи, я, одержимый любопытством, решил осмотреть опустевший, накануне захваченный окоп. Его дно было покрыто горами провизии, боеприпасов, остатками снаряжения, оружием, письмами и газетами. Блиндажи походили на разграбленные лавки старьевщика. Вперемешку с хламом лежали трупы храбрых защитников, ружья которых все еще торчали в амбразурах. Из расстрелянного балочного перекрытия свисало зажатое в нем туловище. Голова и шея были отбиты, белые хрящи поблескивали из красновато-черного мяса. Постигнуть это было нелегко. Рядом лежал на спине совсем еще молодой паренек, его остекленевшие глаза и стиснутые ладони застыли в положении прицела. Странно было глядеть в эти мертвые, вопрошающие глаза, — ужас перед этим зрелищем я испытывал на протяжении всей войны. Его карманы были вывернуты наизнанку, и рядом лежал бедный ограбленный кошелек.

Не высвеченный огнем, я прошелся вдоль разоренной траншеи. Это было короткое время предобеденного отдыха, которое я научился ценить на полях сражения как единственную передышку. Я использую его, чтобы все осмотреть спокойно и не спеша. Чужое вооружение, темнота блиндажей, пестрое содержимое ранцев — все было новым и загадочным. Я засунул в карман французские боеприпасы, расстегнул шелковистую плащ-палатку и добыл завернутую в синий плат флягу, чтобы через три шага все это снова бросить. Нарядная, в полоску, рубашка, лежащая рядом с развороченным офицерским вещмешком, соблазнила [57] меня: я быстро стянул с себя униформу и с ног до головы переоделся в новое белье, радуясь приятному щекотанию по коже свежей ткани.

Одевшись во все новое, я отыскал в траншее солнечное местечко, сел на балку и штыком открыл круглую жестянку мясных консервов, собираясь позавтракать. Затем закурил и пролистал разбросанные повсюду французские журналы; часть их, как явствовало из даты, была заброшена в окопы за день до Вердена.

С невольным ужасом вспоминаю, как во время этого завтрака я пытался развинтить странный маленький аппарат, лежавший передо мной у края траншеи, который по необъяснимым причинам я принял за «штурмовой фонарь». И только позднее я понял, что вещь, рассматриваемая мною, была ручной гранатой без предохранителя.

Все явственней грохотала немецкая батарея, расположенная в перелеске у самого окопа. Железный ответ врага последовал незамедлительно. Внезапно я вскочил, вспугнутый мощным грохотом сзади, и увидел, что вверх круто ползет дымовой конус. Еще непривычный к звукам войны, я был не в состоянии отличить свист, шипение и треск собственных орудий от грохочущих разрывов вражеских гранат, падающих со все более короткими промежутками, и составить из всего этого единую картину. Прежде всего я никак не мог уяснить, отчего снаряды летят со всех сторон так, что их свистящие траектории, казалось, беспорядочно скрещиваются над лабиринтом маленьких окопных участков, по которым мы были разбросаны. Этот эффект, причин коего я не знал, беспокоил меня и озадачивал. Механизму сражения я противостоял еще как новичок, как рекрут, — волеизъявления битвы казались мне странными и неслаженными, как события на другой планете. При этом страха как такового у меня не было; чувствуя себя невидимкой, я не мог представить, чтобы кто-то в меня целился и мог попасть. И, вернувшись в свое отделение, я с полным равнодушием [58] стал наблюдать за нейтральной полосой. Это было мужество неопытности. В своем дневнике, как и позже в подобные дни, я описывал то время суток, когда обстрел либо затихал, либо усиливался вновь.

К полудню орудийный огонь разросся в буйный танец. Вокруг нас непрерывно вспыхивало. Белые, черные и желтые облака смешивались друг с другом. Особенно жутко рвались снаряды, испускающие черный дым и именуемые старыми вояками «американскими, или угольными, ящиками». Дюжины запалов подпевали им, щебеча наподобие канареек. Своими вклинивающимися голосами, в которых воздух переливался трелями флейт, они звенели сквозь неумолчный грохот разрывов, как маленькие медные куранты или особая разновидность механических насекомых. Было как-то странно, что мелкие лесные птицы, похоже, не обращали никакого внимания на этот стократно усиленный шум: они мирно сидели над клубами дыма в расстрелянных снарядами ветвях деревьев. В короткие мгновения тишины звучали их завлекающие зовы и беззаботное ликование; казалось даже, что шумовой поток, бушевавший вокруг, их еще более возбуждает.

В те моменты, когда снаряды сыпались гуще, команда подбадривала себя призывами к бдительности. На обозреваемом мною коротком участке траншеи, из стен которого выломились большие глиняные глыбы, царила полная боевая готовность. Ружья со снятыми предохранителями лежали в амбразурах, и стрелки внимательно прощупывали дымящуюся местность. Иногда они поглядывали по сторонам, чтобы убедиться в наличии связи, и улыбались, встречаясь взглядом со знакомыми.

Мы с одним товарищем сидели на скамейке, выбитой в глиняной стене траншеи. Вдруг доски амбразуры, через которую мы вели наблюдение, затрещали, и пуля врезалась в глину между нашими головами.

Постепенно появились и раненые. Хоть и невозможно было обозреть все, что происходило в окопном [59] лабиринте, но все чаще повторяемый клик «Санитара! «служил знаком того, что обстрел не прошел даром. Иногда возникала торопливая фигура со свежей, ярко белеющей повязкой на голове, шее или запястье и исчезала в сторону тыла. Это значило, что товарищ должен сделать вслед ему второй выстрел из суеверия, согласно которому легкое попадание зачастую только предшествует тяжелому.

Мой товарищ, доброволец Коль, сохранял северное хладнокровие, словно специально придуманное для таких положений. Он жевал и разминал сигару, которая никак не хотела загораться, и взирал на все с сонным выражением лица. Не утратил он спокойствия и тогда, когда за нашей спиной внезапно застрочило так, словно разрядили тысячи ружей. Выяснилось, что лес был охвачен пожаром. Огромные языки пламени с треском взбирались вверх по древесным стволам.

Во время этих событий меня терзали странные заботы. Я завидовал старым «львам Перта» из-за их приключений в «котле ведьмы», которых меня лишило пребывание в Рекуврансе. Поэтому, когда «угольные ящики» особенно рьяно устремлялись в наш угол, я спрашивал Коля, принимавшего участие в том действе:

— Послушай, это как в Перте?

К моему огорчению он каждый раз отвечал, небрежно махая рукой:

— Ничего похожего!

Когда же обстрел усилился настолько, что наша глиняная скамья под ударами черных чудовищ заходила ходуном, я снова заорал ему в ухо:

— Теперь-то уж точно, как в Перте?

Коль был честный солдат. Он сначала поднялся, испытующе поглядел во все стороны и к моему удовлетворению прорычал:

— Теперь скоро!

Его ответ наполнил меня глупейшей радостью, предвещая мне первый, настоящий бой! [60]

В тот же миг на углу нашего участка траншеи возник человек: «Всем проследовать налево!» Мы передали приказ дальше и зашагали вдоль изъеденной дымом позиции. Как раз только что вернулись раздатчики еды, и сотни одиноких котелков уже дымились на бруствере. Кому хотелось теперь есть? Целая толпа раненых с пропитанными кровью повязками и возбужденными боем бледными лицами протискивалась между нами. Наверху, вдоль края траншеи, торопливо проносили в тыл одни носилки за другими. Предчувствие тяжелых времен громадой стояло перед нами. «Потише, ребята, у меня рука!» «Живей, парень, не отставай!»

Я узнал лейтенанта Зандфоса, в полной прострации и с выпученными глазами бежавшего вдоль окопа. Длинная белая повязка вокруг шеи придавала ему странно беспомощную осанку, так что в этот момент он показался мне похожим на утку. Это было как во сне, когда страшное предстает в маске смешного. Потом мы пробежали мимо полковника фон Оппена, который, засунув одну руку в карман мундира, давал указания своему адъютанту. «Да, дело принимает серьезный оборот», — пронеслось у меня в голове.

Траншея кончалась в перелеске. Нерешительно стояли мы под мощными буками. Из густой поросли деревьев появился предводитель нашей колонны, лейтенант, и крикнул старшему унтер-офицеру: «Рассыпаться в направлении заходящего солнца и занять позицию. Донесения доставлять мне в блиндаж у поляны». Чертыхаясь, тот принял команду.

Мы рассыпались и, полные ожидания, залегли в мелкие канавы, вырытые нашими предшественниками. Посреди шутливых возгласов раздался душераздирающий вой. В двадцати метрах за нами из белого облака вихрем выбились комья земли и, взлетев вверх, застряли в ветвях. Многократное эхо прокатилось по лесу. Мы тревожно уставились друг на друга, наши [61] тела, подавленные чувством полного бессилия, прижались к земле. Выстрелы следовали один за другим. Подлесок наполнился удушливым газом, чад окутал верхушки, деревья и ветки с шумом рушились на землю, слышались громкие вопли. Мы вскочили и вслепую, подгоняемые вспышками и воздушной волной, сдавливавшей уши, помчались, перебегая от дерева к дереву, ища укрытия, и, как затравленные звери, кружились вокруг огромных стволов. В блиндаж, к которому многие устремились и куда направился и я, угодил снаряд, сорвавший балочный настил, и тяжелые деревянные чурки закружились по воздуху.

Вместе с унтер-офицером, едва переводя дыхание, я, как белка, в которую швыряют камни, поспешил укрыться за мощным буком. Автоматически, подгоняемый все новыми взрывами, я бежал за моим начальником, который время от времени оборачивался, и, дико уставившись на меня, орал: «Что за штучки? Нет, что это за штучки?» Внезапный всполох огня прокатился по корневищам, и резкий толчок в левое бедро повалил меня ниц. Я думал, это был ком земли, но теплая, обильно льющаяся кровь не оставляла сомнений в том, что я ранен. Позднее выяснилось, что тонкий и острый осколок разорвал мне мягкие ткани, разрядив сперва свою ярость о мой бумажник. Разрез, подобный бритвенному, прежде чем повредить мускулы, расщепил грубую кожу по меньшей мере на девять лоскутов.

Я сбросил ранец и помчался к траншее, из которой мы вышли. С разных сторон обстрелянного участка леса к ней лучеобразно стекались раненые. Проход в нее, загороженный телами тяжелораненых и умирающих, был настоящим кошмаром. До пояса оголенная фигура с разодранной спиной сидела, прислонившись к стене траншеи. Другая, у которой с затылка свисал треугольный лоскут, непрерывно издавала пронзительные, душераздирающие вопли. Здесь царила великая боль, и я впервые, через некую демоническую [62] щель, заглядывал в недра ее владений. А взрывы не прекращались.

Мое сознание полностью изменило мне. Бесцеремонно сбивая всех с ног и несколько раз в спешке падая навзничь, я наконец выкарабкался из адской толчеи траншеи на волю. Я мчался, как разгоряченная лошадь сквозь чащобу, по тропам и прогалинам, пока не рухнул на каком-то участке леса неподалеку от Гранд-Транше.

Уже смеркалось, когда мимо меня прошли два санитара, осматривающие местность. Они погрузили меня на носилки и отнесли на прикрытый стволами санитарный пост, где я, вплотную прижавшись к другим раненым, провел ночь. Врач, уже без сил, стоял посреди свалки стонущих людей, — перевязывал, делал уколы и спокойным голосом произносил ободряющие слова. Я натянул на себя шинель убитого солдата и погрузился в сон, пронизываемый странными видениями начинающейся лихорадки. Проснувшись среди ночи, я при свете фонаря увидел врача все еще за работой. Какой-то француз безостановочно издавал оглушительные вопли, и раздраженный голос рядом со мной буркнул: «Чертов француз! Пока не поорет, не успокоится». Тут я снова уснул.

На следующее утро, когда меня уносили, осколком продырявило парусину между моими коленями.

Вместе с другими ранеными меня погрузили в одну из санитарных машин, курсировавших между полем боя и главным перевязочным пунктом. Галопом проскочили мы по Гранд-Транше, все еще находившейся под огнем тяжелой артиллерии. Скрытые серыми стенами палаток, мы слепо катились сквозь опасность, сопровождавшую нас топотом гигантских шагов.

На одних носилках, на которых нас сажали в машину как хлебы в печь, лежал, невыносимо страдая, солдат с простреленным животом. Каждого из нас он просил прикончить его из пистолета, висевшего в санитарной машине. Все молчали. Мне еще предстояло [63] познакомиться с этим ощущением, возникающим всякий раз, когда дорожная тряска ударом молота колотит по тяжелой ране.

Главный перевязочный пункт помещался на лесной поляне. По земле были разбросаны длинные ряды соломы, прикрытые зелеными ветками. Приток раненых красноречиво говорил о том, что битва шла серьезная. При виде главного врача, генерала, посреди кровавого водоворота проверявшего, как идет служба, у меня снова сложилось странное и трудноописуемое впечатление, возникающее всякий раз, когда видишь человека, погруженного в элементарные страхи и переживания, но с муравьиным хладнокровием выстраивающего свой распорядок.

Насладясь кушаньями и напитками, покуривая сигарету, я лежал посреди длинного ряда раненых на снопе соломы с тем чувством легкости, которое приходит, когда сдашь экзамен, пусть даже и не на отлично. Короткий разговор соседей, подслушанный мною, заставил меня призадуматься.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-12-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: