Гюльмисаль то смеялась, то вздыхала и хмурилась.
— Феридэ, дитя мое, — вдруг начинала она, — ты ступаешь на неверный путь…
— Посмотрим еще, кто из нас ступил на неправильный путь.
Покончив с хозяйственными делами, я написала тетке грозное письмо. Вот отрывок из него:
«…Буду откровенна с тобой, тетя. Кямран никогда не сказал мне ничего плохого. Это слабый, ничтожный, неприятный человек. Я всегда видела в нем маменькиного сыночка, бесхарактерного, самовлюбленного, избалованного и бездушного: Стоит ли перечислять его добродетели? Он никогда мне не нравился. Я не любила его и вообще никогда не питала к нему никаких чувств. Ты спросишь, как же в таком случае я соглашалась выйти за него замуж? Но всем известно, что чалыкушу — птичка глупая. Вот и я совершила глупость и, к счастью, вовремя опомнилась.
Вы все должны понять, какое страшное несчастье для вашего счастливого семейства могла принесли девушка, так плохо думающая о вашем сыне. И вот сегодня, расставшись наконец с вами, оборвав все связи, я предотвратила это несчастье и тем самым частично отплатила вам за то добро, которое видела все эти годы в вашем доме.
Я надеюсь, после этого письма даже имя мое будет для вас равносильно непристойности. И еще вам следует знать: неблагодарная, невоспитанная девчонка, которая без зазрения совести пишет столь гнусные слова, может подраться, как прачка, если вы вдруг заявитесь к ней. Поэтому самое лучшее
— забыть все, даже наши имена. Представьте, что Чалыкушу умерла, как и ее мать. Можете пролить над ней две-три слезинки, это не мое дело. Только не вздумайте оказывать мне какую-нибудь помощь. Я с отвращением отвергну ее. Мне двадцать лет. Я самостоятельный человек и буду жить так, как захочет мое сердце…»
|
Мне всегда будет стыдно, я всегда буду плакать, вспоминая это бессовестное письмо. Но так было нужно. Иначе я не смогла бы помешать тетке разыскивать меня, возможно даже преследовать. Пусть лучше она сердится и злится, но не тоскует.
На следующий день, сдав собственноручно письмо на почту, я отправилась в министерство образования. На мне был просторный чаршаф старухи Гюльмисаль, лицо плотно закрывала чадра. Я была вынуждена так одеться: во-первых, я боялась, что меня могут узнать на улице, во-вторых, мне говорили, что в министерстве образования не очень доверяют учительницам, которые разгуливают с открытыми лицами.
По дороге в министерство я была смелой и жизнерадостной. Мне казалось, дело разрешится весьма просто, какой-нибудь служащий отведет меня к министру, и тот, как только увидит мой диплом, скажет: «Добро пожаловать, дочь моя! Мы как раз ждем таких, как вы», — и тотчас направит меня в самый цветущий уголок Анатолии. Однако, едва я переступила порог министерства, как настроение мое изменилось, меня охватили волнение и страх.
Извилистые коридоры, какие-то бесконечные лестницы от первого этажа до самой крыши, и всюду толпы народу. Все вопросы застряли у меня в горле, я только растерянно оглядывалась по сторонам.
Справа над высокой дверью мне бросилась в глаза дощечка с надписью: «Секретариат министерства». Разумеется, кабинет министра должен быть там. Перед дверью, в старом сафьяновом кресле, у которого из дыр торчали пружины, сидел пышно разодетый служитель с золотыми галунами на манжетах. У него был такой важный вид, что посетители имели все основания принять его за самого министра.
|
Робким, нерешительным шагом я подошла к нему и сказала:
— Я хочу видеть назыр-бея[25].
Служитель поплевал на пальцы, подкрутил кончики длинных светло-каштановых усов, смерил меня царственно-надменным взглядом и медленно спросил:
— А для чего тебе назыр-бей?
— Хочу попросить у него назначения… Я учительница.
Служитель скривил губы, чтобы посмотреть, какую форму приняли кончики его усов, и ответил:
— По таким делам назыр-бея не беспокоят. Ступай оформись в кадровом отделе.
Я осведомилась, что значит «оформиться в кадровом отделе», но служитель не счел нужным мне отвечать и гордо отвернулся.
Я показала ему под чадрой язык и подумала: «Если таков слуга, каков же его хозяин? Что же делать?»
Вдоль лестничной решетки стояло штук десять ведер. На них лежала длинная доска, похожая на ту, что была у нас в саду на качелях. Таким образом, получилась странная скамейка. На ней сидели мужчины и женщины.
Мое внимание привлекла пожилая женщина с фарфоровыми голубыми глазами, голова ее была покрыта черным шерстяным чаршафом, заколотым булавкой под подбородком. Я подошла к ней и рассказала о своих затруднениях. Она сочувственно посмотрела на меня.
— Видно, вы новичок в этом деле. Нет ли у вас знакомых в министерстве?
— Нет… Впрочем, может, и есть, но я не знаю. А зачем это нужно?
Судя по всему, голубоглазая учительница была опытной женщиной.
— Это вы поймете позже, дочь моя, — улыбнулась она. — Пойдемте, я отведу вас в отдел начального образования. А потом постарайтесь увидеть господина генерального директора.
|
Заведующий отделом начального образования оказался большеголовым смуглолицым мужчиной с черной бородкой и густыми бровями; лицо его было тронуто оспой. Когда я вошла в кабинет, он беседовал с двумя молодыми женщинами, которые стояли перед его письменным столом. Одна из них трясущимися руками доставала из портфеля какие-то измятые бумажки и по одной раскладывала на столе.
Заведующий брал бумаги, небрежно вертел их в руках, рассматривал подписи и печати, потом сказал:
— Пойдите, пусть вас отметят в канцелярии.
Женщины попятились назад, подобострастно кланяясь.
— Что вам угодно, ханым?
Вопрос адресовался ко мне. Я принялась, запинаясь, кое-как излагать свое дело. Неожиданно заведующий прервал меня.
— Хотите учительствовать, не так ли? — спросил он сердито. — У вас есть ходатайство?
Я растерялась еще больше.
— То есть вы хотите сказать, диплом?
Заведующий нервно скривил губы в презрительную усмешку и кивнул головой худощавому мужчине, сидевшему в углу.
— Ну, видите обстановку? Как тут не сойти с ума? Они даже не знают разницы между ходатайством и дипломом! А просят учительские должности. Потом начинают нас задирать: жалованья им мало, место отдаленное…
Потолок закачался у меня над головой. Я растерянно оглядывалась, не зная, что сказать.
— Чего вы ждете? — Спросил заведующий еще строже. — Ступайте. Если не знаете, спросите кого-нибудь… Надо написать прошение.
Я направилась к выходу, думая только о том, как бы в растерянности не зацепиться за что-нибудь. Неожиданно в разговор вмешался худощавый мужчина:
— Позвольте мне сказать, ваше превосходительство бей-эфенди. Ханым, хочу чистосердечно дать вам наставление…
Господи, чего он только не говорил! Оказывается, таким женщинам, как я, пристало стремиться не к учительству, а к искусству; и он вообще сомневается, выйдет ли из меня педагог, ибо, как «соизволили сказать бей-эфенди», мне неизвестна даже разница между «ходатайством» и «дипломом»; но, с другой стороны, проявив усердие, я могу стать, например, хорошей портнихой и буду таким образом зарабатывать себе на жизнь.
Когда я спускалась по лестнице, у меня было темно в глазах. Вдруг кто-то взял меня за руку, от неожиданности я чуть не вскрикнула.
— Ну, как твои дела, дочь моя?
Это была та самая учительница с фарфоровыми голубыми глазами. Я стиснула зубы, чтобы не расплакаться. Гнев и отчаяние душили меня. Я рассказала ей о беседе с заведующим отделом, она ласково улыбнулась и сказала:
— Потому-то я и спрашивала, дочь моя, нет ли у тебя знакомых в министерстве. Но ты не огорчайся. Может, еще что-нибудь получится. Пойдем, я сведу тебя к одному знакомому, он заведующий отделом, хороший человек, да пошлет ему аллах здоровья.
Мы снова поднялись по лестницам. Наконец старая учительница ввела меня в крошечную комнатушку, отгороженную от большой канцелярии застекленной перегородкой.
Вероятно, в этот день мне просто не везло. То, что я увидела здесь, не могло меня обнадежить. Господин с очень странной бородкой — наполовину черной, наполовину серой — топал ногами, размахивал руками и кричал на дрожавшую, как осиновый лист, старую служанку. Ее положение живо напомнило мне мое собственное десять минут назад.
Схватив стоявшую перед ним чашку, он выплеснул в окно кофе, словно это были помои, и чуть ли не пинками вытолкал служанку за дверь.
Я тихонько потянула свою новую знакомую за рукав.
— Давайте уйдем отсюда!
Но было уже поздно: начальник увидел нас.
— Здравствуйте, Наимэ-ходжаным![26].
Я впервые в жизни видела, чтобы» разгневанный человек так быстро успокаивался. Какие разные характеры у этих чиновников!
Голубоглазая учительница в двух словах рассказала ему обо мне. Заведующий отделом приятно улыбнулся.
— Отлично, дочь моя, отлично. Проходи, присаживайся!
Трудно было поверить, что этот кроткий, как ягненок, человек только что выплеснул на улицу кофе и вытолкнул за дверь старую служанку, тряся ее за плечи, словно тутовое дерево.
— А ну-ка, открой свое лицо, дочь моя, — сказал он. — О-о, да ведь ты совсем еще ребенок!.. Сколько тебе лет?
— Скоро двадцать.
— Странно… Ну да что там… Однако ехать в провинцию тебе нельзя. Это слишком опасно.
— Почему, эфендим?
— Ты еще спрашиваешь, дочь моя? Причина ясна.
Мюдюр-эфенди[27]улыбался, указывая рукой на мое лицо, делая знаки Наимэ-ханым, но я так и не поняла, почему для него причина ясна. Наконец он подмигнул голубоглазой учительнице:
— Я не могу говорить лишнего. Ты, как женщина, гораздо лучше объяснишь ей, Наимэ-ханым! — Затем он тряхнул бородкой и добавил как бы про себя: — Ах, если бы ты знала, какие злые, какие нехорошие люди живут там!
— Эфендим, я не знаю, кто эти нехорошие люди, — с наивным удивлением сказала я, — но вы должны помочь мне найти такое место, где их нет.
Мюдюр-эфенди хлопнул себя рукой по коленке и засмеялся еще громче.
— Вот это чудесно!
Любить или не любить людей я начинаю с первого же взгляда. Не помню случая, чтобы мое первое впечатление потом менялось. Этот человек мне почему-то понравился сразу. К тому же у него была волшебная борода: повернется направо — перед вами молодой человек, повернется налево — молодой человек исчезает, и вы видите веселого белобородого старца.
— Вы окончили учительский институт в этом году, дочь моя? — спросил он.
— Нет, бей-эфенди, я не училась в учительском институте. У меня диплом
школы «Dames de Sion» [28].
— Что это за школа?
Я все подробно рассказала и протянула заведующему свой диплом. Очевидно, он не знал французского языка, но виду не подал и принялся внимательно разглядывать документ со всех сторон.
— Чудесно, превосходно!
Наимэ-ходжаным попросила:
— Милый мой бей-эфенди, вы любите делать добро, не откажите и этой девочке.
Сдвинув брови к переносице и теребя бороду, мюдюр-эфенди задумался.
— Отлично, превосходно! — сказал он наконец. — Но здесь чиновники, наверно, не знают диплома этой школы…
Потом он вдруг хлопнул ладонью по столу, словно ему в голову пришла какая-то идея:
— Дочь моя, а почему тебе не попросить места преподавательницы французского языка в одной из стамбульских средних школ? Слушай, я тебя научу, как это сделать. Пойди прямо в стамбульский департамент просвещения…
— Это невозможно, эфендим, — перебила я заведующего. — Мне нельзя оставаться в Стамбуле. Я должна непременно уехать в провинцию.
— Ну и придумала ты!.. — изумился мюдюр-эфенди. — Впервые вижу учительницу, готовую добровольно ехать в Анатолию. Знала бы ты, с каким трудом нам удается уговорить наших учителей выехать из Стамбула! А ты что скажешь, Наимэ-ходжаным?
Мюдюр-эфенди отнесся к моей просьбе недоверчиво. Он принялся меня допрашивать, задавать вопросы о моей семье. Я уже отчаялась уговорить его.
Наконец, не поднимаясь со стула, заведующий крикнул:
— Шахаб-эфенди!..
В дверях канцелярии показался молодой человек с болезненным лицом, худой и низкорослый.
— Послушай, Шахаб-эфенди… Отведи эту девушку к себе в канцелярию. Она хочет поехать учительницей в Анатолию. Напиши черновик прошения и принеси его мне.
Я уже считала свое дело почти улаженным. Мне хотелось кинуться заведующему на шею и поцеловать седую сторону его бородки.
В канцелярии Шахаб-эфенди посадил меня перед столом, на котором творился невообразимый беспорядок, и начал задавать вопросы, что-то записывая. Одет он был очень бедно. Его лицо выражало робость, почти испуг; когда он поднимал на меня глаза, чтобы задать вопрос, у него подрагивали даже ресницы.
У окна стояли два пожилых секретаря и о чем-то тихо переговаривались, изредка поглядывая в нашу сторону.
Вдруг один из них сказал:
— Шахаб, дитя мое, ты сегодня слишком переутомился. Давай-ка мы займемся этим прошением.
Я не удержалась, чтобы не вмешаться. Настроение у меня немного поднялось, я расхрабрилась и сказала:
— Подумать только, какую трогательную заботу проявляют в этом учреждении друг о друге товарищи!
Вероятно, мне не следовало говорить так, потому что Шахаб-эфенди покраснел как рак и еще ниже опустил голову.
Может быть, я сказала какую-нибудь глупость? Секретари у окна захихикали. Я не расслышала их слов, но одна фраза долетела до меня: «Госпожа учительница весьма бывалая и проницательная…»
Что хотели сказать эти господа? Что они имели в виду?
Черновик прошения неоднократно побывал у заведующего и каждый раз возвращался назад в канцелярию, испещренный многочисленными красными пометками и кляксами. Наконец все было переписало начисто.
— Ну, пока ты свободна, дочь моя, — сказал мюдюр-эфенди. — Да поможет тебе аллах. Я же тебе помогу, насколько это будет в моих силах.
Больше я не осмелилась спрашивать, так как в кабинете заведующего были другие посетители.
Очутившись за дверью, я не знала, куда мне идти с этой бумагой и что говорить. В надежде опять увидеть Наимэ-ходжаным я огляделась и тут заметила Шахаба-эфенди. Маленький секретарь ждал кого-то у лестницы. Встретившись со мной взглядом, он робко опустил голову. Мне показалось, что он хочет что-то сказать, но не осмеливается. Я остановилась перед ним.
— Простите меня, я и так причинила вам много хлопот, эфендим. Но не откажите в любезности сказать, куда мне это теперь отнести?
Продолжая глядеть в пол, Шахаб-эфенди сказал дрожащим, слабым голосом, словно молил о какой-то великой милости:
— Проследить за ходом дела — вещь трудная, хемшире-ханым[29]. Если позволите, прошением займется ваш покорный слуга. Сами не беспокойтесь. Только изредка наведывайтесь в канцелярию.
— Когда же мне прийти? — спросила я.
— Дня через два-три.
Я приуныла, услышав, что дело так затянется.
Эти «два-три дня» растянулись на целый месяц. Если бы не старания бедного Шахаба-эфенди, они длились бы еще бог знает сколько. Пусть не согласятся со мной, но я должна сказать, что и среди мужчин встречаются очень порядочные, отзывчивые люди. Как забыть добро, которое сделал мне этот юноша?
Шахаб-эфенди кидался ко мне, едва я появлялась в дверях. Он ждал меня на лестничных площадках. Видя, как он бегает с моими бумагами по всему министерству, я готова была провалиться от стыда сквозь землю и не знала, как мне его благодарить.
Однажды я заметила, что шея секретаря повязана платком. Разговаривая со мной, он глухо кашлял, голос его срывался.
— Вы больны? — спросила я. — Разве можно в таком состоянии выходить на работу?
— Я знал, что вы сегодня придете за ответом.
Я невольно улыбнулась: могло ли это быть причиной? Шахаб-эфенди продолжал хриплым голосом:
— Конечно, есть и другие дела. Вы ведь знаете, открыли новую школу…
— Вы меня чем-нибудь обрадуете?
— Не знаю. Ваши документы у генерального директора. Он сказал, чтобы вы зашли к нему, когда изволите сюда пожаловать…
Генеральный директор носил темные очки, которые делали его хмурое лицо еще более мрачным. Перед ним лежала гора бумаг. Он брал по одной, подписывал и швырял на пол. Седоусый секретарь подбирал их, наклоняясь и выпрямляясь, точно совершал намаз.
— Эфендим, — робко выговорила я, — вы приказали мне явиться…
Не глядя на меня, директор грубо ответил:
— Потерпи, ханым. Не видишь разве?..
Седоусый секретарь грозно сдвинул брови, взглядом давая понять, чтобы я обождала. Я поняла, что совершила оплошность, попятилась назад и остановилась возле ширмы.
Покончив с бумагами, генеральный директор снял очки и, протирая стекла платком, наконец произнес:
— Ваше ходатайство отклонено. Выслуга лет вашего супруга не составляет тридцати…
— Моего супруга, эфендим? — удивилась я. — Это какая-то ошибка…
— Разве ты не Хайрие-ханым?
— Нет. Я Феридэ, эфендим…
— Какая Феридэ? А, вспомнил… К сожалению, и ваше тоже. Ваша школа, кажется, не опробирована министерством. С таким дипломом мы не можем предоставить вам должность.
— Вот как… Что же со мной будет?
Эта бессмысленная фраза как-то невольно сорвалась с моих губ.
Генеральный директор вновь водрузил на нос очки и язвительно сказал:
— С вашего позволения, об этом вы уж сами позаботьтесь. У нас и без того масса дел. Если мы еще будем думать о вас, что тогда получится?
Это была одна из самых горьких минут в моей жизни.
Да что же теперь со мной будет?
Плохо ли, хорошо ли, но я старалась, училась много лет. Пусть я молода, но ведь я согласна поехать в далекие края, на чужбину, и вот меня прогоняют. Что же делать? Вернуться в дом тетки? Нет, лучше умереть!
Потеряв всякую надежду, я опять кинулась к заведующему с волшебной бородой.
— Бей-эфенди, — стиснув зубы, чтобы не разреветься, пролепетала я, — говорят, мой диплом негоден… Что мне теперь делать?
Кажется, я действительно была близка к отчаянию. Добрый мюдюр-эфенди огорчился не меньше меня.
— Чем же я могу помочь, дочь моя? Я ведь говорил… Да разве станут читать твои бумаги? Никому и дела нет.
Эти слова сострадания совсем убили меня.
— Бей-эфенди, я должна непременно найти себе работу. Я с радостью поеду даже в самую далекую деревню, куда никто не хочет…
— Погоди, дочь моя, попытаемся еще! — воскликнул вдруг заведующий, словно вспомнив что-то.
У окна, в углу, спиной к нам стоял какой-то высокий господин и читал газету. Я видела только его седеющие волосы да часть бородки.
— Бей-эфенди! — обратился к нему заведующий. — Нельзя ли вас на минутку?
Господин с газетой обернулся и медленно подошел к нам. Заведующий рукой показал на меня.
— Бей-эфенди, вы любите совершать добрые дела… Эта девочка окончила французский пансион. По ее виду и разговору видно, что она из благородной семьи. Ведь известно, с одним только аллахом не случается беда. Она вынуждена искать работу. Готова ехать в самую далекую деревню. Но вы знаете нашего… Сказал «нет» — и все. Если вы соблаговолите замолвить господину министру доброе слово, все будет в порядке. Родной мой бей-эфенди…
Мюдюр-эфенди уговаривал господина, поглаживая его плечи, преждевременно согнувшиеся под бременем жизненных тягот. Костюм незнакомца, весь его облик говорили, что предо мной иной человек, чем те, которых я до сих пор знала. Слушая заведующего, он слегка наклонился вперед и приложил к уху ладонь, чтобы лучше слышать. Наконец он поднял на меня свои чуть красноватые кроткие глаза и скрипучим голосом заговорил по-французски. Он спросил, что я окончила, как училась, чем хочу заниматься в жизни. Видно было, он остался доволен моими ответами.
Во время нашей беседы мюдюр-эфенди весело улыбался и приговаривал:
— Ах, как говорит по-французски! Ну, точно соловей! Для турецкой девушки это просто чудесно. Достойно поощрения, по правде говоря…
Гюльмисаль-калфа любила говорить: «Если пятнадцать дней в месяце темные, мрачные, то остальные пятнадцать — светлые, солнечные». Разговаривая с незнакомцем (потом мне сказали, что это знаменитый поэт), я вдруг почувствовала, что солнечные дни настанут скоро и для меня. Ко мне снова вернулось радостное, безмятежное настроение после мрачного месяца ожидания.
Наговорив мне много приятных вещей, каких я еще никогда ни от кого не слышала, он взял меня под руку и повел в приемную министра.
Когда он проходил по коридорам, служащие вскакивали, завидя его, а двери раскрывались как бы сами собой.
Через полчаса я уже была назначена на должность учительницы географии
и рисования в центральное рушдие[30]губернского города Б…
Возвращаясь в этот вечер в Эйюб, Чалыкушу летала, будто на крыльях.
Отныне она уже самостоятельный человек, который сам будет зарабатывать на жизнь. Отныне никто не посмеет оскорбить ее состраданием или покровительством.
Через три дня с формальностями было покончено, и я получила деньги на путевые расходы.
Ясным утром Гюльмисаль провожала меня на пароход. Шахаб-эфенди уже давно ждал на пристани. Я никогда не забуду этого доброго, сердечного юношу. Он позаботился буквально обо всем, не забыл ни одной мелочи, даже сунул мне в руки бумажку с адресом гостиницы, где я смогу остановиться по приезде в город Б…
Он пришел на пристань задолго до нас, несмотря на сырой ветер с моря, вредный для его больного, все еще перевязанного горла. Он сам отнес в каюту мой чемодан и небольшую коробку, — подарок мне на дорогу. Он и здесь проявил заботу обо мне, бегал куда-то, снова возвращался, давал наставления каютному слуге.
До отплытия парохода мы все трое сидели в уголке на палубе. Мне кажется, в минуту расставания человек должен говорить, говорить… в общем, много говорить обо всем, что есть у него на душе, не так ли? Но в тот день все было иначе. За час мы не сказали с Гюльмисаль и десяти слов. Она держала мои руки в своих и смотрела на море тусклыми голубыми глазами. И только перед самым отплытием она вдруг прижала меня к груди и зарыдала, приговаривая:
— Так я и матушку твою провожала… Здесь же… Ах, Феридэ!.. Но она не была одна, как ты… Если аллаху будет угодно, я опять увижу тебя… Опять обниму…
Вероятно, я и сама не удержалась бы и заревела, несмотря на присутствие Шахаба-эфенди, но тут на палубе поднялась суматоха:
— Спешите, ханым!.. Сходни убирают!..
Матросы схватили мою Гюльмисаль за печи и, подталкивая сзади, помогли спуститься по трапу. А маленький секретарь Шахаб-эфенди все не уходил. Я горячо благодарила, протянула ему руку и увидела, что он стоит бледный как полотно, со слезами на глазах.
— Феридэ-ханым, неужели вы уезжаете навсегда?
Впервые Шахаб-эфенди осмелился открыто взглянуть мне в лицо и произнести мое имя.
Хотя мне было тяжело и грустно в эту минуту расставания, я не удержалась от улыбки.
— А разве еще можно сомневаться?
Шахаб-эфенди ничего не ответил, вырвал свою руку из моей и бегом кинулся вниз по трапу.
Морское путешествие — моя страсть. До сих пор я с восхищением вспоминаю нашу поездку на пароходе, которую мы совершали с денщиком отца, когда мне было шесть лет. Пароход, люди на нем и даже Хюсейн — все это забылось. В памяти осталось только то, что, наверно, должна ощущать птица, пересекающая бескрайние просторы океана: пьянящий полет в голубом просторе, полном живого, текущего, танцующего блеска.
Я всегда была без ума от моря, но на этот раз у меня не была сил оставаться на палубе. Когда пароход огибал мыс Сарайбурну, я спустилась к себе в каюту. Коробка Шахаба-эфенди лежала на чемодане. Я не выдержала и распечатала ее. Там оказались шоколадные конфеты с ликером, — мое самое любимое лакомство. Я взяла конфету, поднесла ко рту, и вдруг из глаз моих брызнули слезы. Не знаю, почему это случилось. Я пыталась взять себя в руки, удержаться, но слезы лились все сильнее, рыдания душили меня. Неожиданно я схватила коробку и швырнула в море через иллюминатор, словно конфеты были виноваты в чем-то.
Да, нет ничего в жизни бессмысленнее слез. Я понимаю это, и все-таки даже сейчас, когда пишу эти строки, слезы дрожат у меня на ресницах, падают на тетрадь, оставляя на бумаге маленькие пятна.
А может быть, это от дождя, что бесшумно моросит за окном? Интересно, как сейчас в Стамбуле? Так же льет дождь? Или сад в Козъятагы залит серебряным светом луны?
Кямран, я ненавижу не только тебя, но и место, где ты живешь!..
Проснувшись сегодня утром, я увидела, что дождь, ливший много дней подряд, прекратился, тучи рассеялись, и только на высоких вершинах гор, которые хорошо были видны из моего окна, кое-где курился легкий туман.
Вчера перед сном я забыла закрыть окно. Веселый утренний ветерок шевелил край простыни, трепал мои и без того взлохмаченные волосы. Солнечные блики, похожие на желтые рыбьи чешуйки, делали праздничным и нарядным этот маленький гостиничный номер, в котором я поселилась пять дней назад.
За это время нервы мои порядком расходились. Проснувшись как-то ночью, я почувствовала, что щеки у меня мокрые, как осенние листья, покрытые инеем. Подушка была влажной. Я плакала во сне.
А сейчас солнечные лучи будили во мне надежду, наполняя сердце радостью, а тело — легкостью весеннего утра, как в те времена, когда я просыпалась в спальне пансиона.
Я была почему-то уверена, что сегодняшний день принесет мне радостную весть. Я уже ничего не боялась и, проворно вскочив с постели, подбежала к маленькому старинному рукомойнику.
Я встряхивала головой, и во все стороны летели брызги воды, даже зеркало напротив стало совсем мокрым. Наверно, в эту минуту я походила на птицу, которая плещется в прозрачной луже.
В дверь тихонько постудали, и голос Хаджи-калфы произнес:
— С добрым утром, ходжаным! Ты и сегодня вскочила чуть свет?
— Бонжур, Хаджи-калфа, — отозвалась я весело. — Как видишь, вскочила. А как ты узнал, что я проснулась?
За дверью раздался смех.
— Как узнал? Да ведь ты щебечешь, словно птичка.
Я уже сама начинаю думать, что во мне есть что-то от птицы.
— Принести тебе завтрак?
— А нельзя ли сегодня не завтракать?
— Нет, нельзя. Я такого не потерплю. Ни прогулок, ни развлечений… Сидишь, как в заключении. Если ты еще и есть не будешь, то станешь похожей на соседку, которая живет в номере напротив.
Последнюю фразу Хаджи-калфа произнес тихо, прижавшись губами к замочной скважине, чтобы соседка не услышала его.
Мы крепко подружились с этим Хаджи-калфой! Помню первое утро в этой гостинице. Проснувшись рано, я быстро оделась, схватила портфель и вприпрыжку сбежала вниз по лестнице. Хаджи-калфа в белом переднике чистил
наргиле[31]у небольшого бассейна. Увидев меня, он сказал, словно мы были сто лет знакомы:
— Здравствуй, Феридэ-ханым. Почему так рано проснулась? Я думал, ты с дороги будешь спать до обеда.
— Как можно?.. — ответила я весело. — Разве пристало учительнице, которая горит желанием выполнить свой долг, спать до обеда?
Хаджи-калфа забыл про свое наргиле и подбоченился.
— Поглядите на нее! — засмеялся он. — Сама еще ребенок, молоко на губах не обсохло, а собирается в школе учить детей!
Когда в министерстве я получила назначение, я поклялась никогда больше не совершать ребяческих проделок. Но стоило Хаджи-калфе заговорить со мной как с ребенком, я опять почувствовала себя маленькой, подкинула вверх, как мячик, свой портфель и снова поймала.
Мое поведение окончательно развеселило Хаджи-калфу. Он захлопал в ладоши и громко засмеялся:
— Разве я соврал? Ведь ты сама еще ребенок!
Не знаю, может быть, это не очень хорошо — быть учительнице на короткой ноге с номерным, — только я тоже расхохоталась, и мы запросто принялись болтать о разных пустяках.
Старик решительно возражал против того, чтобы я шла в школу без завтрака.
— Да разве можно!.. Возиться голодной до самого вечера с маленькими разбойниками!.. Тебе понятно, ходжаным? Сейчас я принесу сыр и молоко. К тому же сегодня первый день, нечего спешить. — И он насильно усадил меня возле бассейна.
В этот ранний час двор гостиницы был пуст.
Хаджи-калфа уже кричал лавочнику, что торговал напротив:
— Молла, принеси нашей учительнице стамбульских бубликов и молока. — Затем обернулся ко мне: — Эх, и молоко у нашего Моллы! Ваше стамбульское по сравнению с его молоком — все равно что вода из моего наргиле.
Если верить Хаджи-калфе, Молла зимой и летом кормил свою корову только грушами, отчего молоко имело грушевый запах.
Открыв этот секрет, старый армянин подмигнул мне и добавил:
— Только и сам Молла тоже, кажется, попахивает грушами.
Пока я завтракала у бассейна, Хаджи-калфа все возился с наргиле, развлекал меня бесконечными городскими сплетнями. Господи, чего он только не знал! Но в чем особенно он был сведущ, так это во всех подробностях жизни местных учителей.
Когда я покончила с завтраком, он сказал:
— А теперь поторапливайся. Я тебя провожу. Потеряешься еще…
Припадая на больную ногу, Хаджи-калфа пошел вперед и привел наконец меня к зеленым деревянным воротам центрального рушдие. Без него, пожалуй, я заблудилась бы в лабиринте переулков и улочек.
Я должна подробно рассказать о несчастье, которое ждало меня в школе, куда я вошла с твердой решимостью любить ее, какой бы убогой она ни выглядела снаружи.
Привратника в сторожке не оказалось. Проходя садом, я встретила женщину со старым кожаным портфелем в руках, плотно закутанную в клетчатый тканый чаршаф. Лицо было закрыто двойной чадрой. Она направлялась к выходу, но, увидев меня, остановилась и пристально взглянула мне в лицо.