Предположения Притчарда насчет Гаскуана основывались на знакомстве самом что ни на есть шапочном – на одном-единственном разговоре, если на то пошло. Судя по Гаскуановой надменной манере держаться и по безупречному стилю в одежде, Притчард решил, будто тот занимает в магистратском суде пост весьма важный, но на самом-то деле секретарь мало за что отвечал. Главной его обязанностью было всякий день взыскивать залог в тюрьме при полицейском управлении. Сверх этого, Гаскуан целыми часами напролет заносил в реестр пошлины и сборы, вел учет квитанциям на разработку участков, рассматривал жалобы и время от времени выполнял распоряжения комиссара.
Скромная должность, что и говорить, но Гаскуан в городе объявился не так давно: он был доволен, что подыскал себе хоть такое место, и нимало не сомневался, что недолго ему суждено получать лакейское жалованье.
Гаскуан не пробыл в Хокитике и месяца, когда впервые увидел Анну Уэдерелл – закованную в кандалы, на полу тюрьмы Джорджа Шепарда. Она сидела, прислонившись спиной к стене, сложив руки перед собою. Широко открытые глаза лихорадочно блестели. Влажные пряди волос, выбившись из-под заколки, липли к щеке. Гаскуан опустился перед ней на колени и, повинуясь внезапному порыву, подал руку. Она крепко ее стиснула, притянула молодого человека еще ближе, так чтобы он оказался вне поля зрения начальника тюрьмы, который сидел у двери с винтовкой на коленях.
– Я могу внести залог, – прошептала она, – могу собрать денег, но ты должен мне поверить. И вот ему нельзя говорить, откуда они.
– Кому? – переспросил Гаскуан, тоже понижая голос до шепота.
Не отводя от него глаз, девушка кивнула в сторону начальника тюрьмы Шепарда. Крепче сжала пальцы, поднесла его руку к своей груди. Секретарь вздрогнул, едва не вырвал руку, но тут же ощутил под ладонью то, о чем она пыталась ему сообщить. Что-то прощупывалось под тканью в области ребер. Гаскуан подумал было, это что-то вроде кольчуги, да только с кольчугами он в жизни не имел дела.
|
– Золото, – шепнула Анна. – Это золото. По всей длине корсетных косточек и под подкладкой, везде. – Ее темные глаза умоляюще вглядывались в его лицо. – Золото, – повторила она. – Не знаю, как оно туда попало. Оно было там, когда я очнулась, – зашитое в платье.
Гаскуан недоуменно нахмурился:
– Ты хочешь внести залог золотом?
– Я не могу его достать, – зашептала она. – Только не здесь. Без ножа не получится. Оно ж все внутрь вшито.
Их лица почти соприкасались; Гаскуан чувствовал сладковатый душок опиума, точно сливовый привкус, в ее дыхании.
– Это твое золото? – тихо осведомился он.
Лицо ее исказилось отчаянием.
– Какая разница? Это ж деньги, нет?
– Эта шлюха вас задерживает, мистер Гаскуан? – донесся из угла гулкий голос Шепарда.
– Нет, что вы, – возразил Гаскуан.
Анна выпустила его руку, Гаскуан выпрямился, шагнул назад. С деловым видом извлек из кармана кошелек – словно так и надо. Взвесил его на ладони.
– Извольте напомнить мисс Уэдерелл, что мы не принимаем залог под обещание, – произнес Шепард. – Либо она вносит деньги здесь и сейчас, либо остается тут, пока кто-нибудь не соберет для нее необходимые средства.
Гаскуан внимательно пригляделся к Анне. У него не было никаких причин прислушаться к просьбе этой женщины, равно как и поверить, что плотная прослойка, которая прощупывалась под корсетом, и в самом деле золото, как она уверяла. Он знал, что должен немедленно пожаловаться на нее начальнику тюрьмы, обвинить в попытке склонить его к нарушению служебного долга. Он должен вспороть ее корсет охотничьим ножом, что носил в сапоге, – ведь если она таскает на себе чистое золото, так явно не свое. Она – шлюха. Она задержана за пребывание в состоянии опьянения в общественном месте. Платье у нее в грязи. От нее разит опиумом, и под глазами залегли фиолетовые тени.
|
Но Гаскуан взирал на нее с состраданием. Его внутренний рыцарственный кодекс заставлял его глубоко сочувствовать людям, оказавшимся в отчаянной ситуации, и исполненный муки молящий взгляд огромных глаз всколыхнул в нем участие и любопытство. Гаскуан верил, что справедливость должна быть синонимом милосердия, а не его альтернативой. А еще он считал, что милосердный поступок диктуется внутренним чутьем прежде, чем каким-либо законом. В нежданном порыве жалости – а это чувство всегда захлестывало его потоком – Гаскуан решил выполнить просьбу девушки и защитить несчастную.
– Мисс Уэдерелл, – проговорил Гаскуан (он понятия не имел, как заключенную зовут, до того как начальник тюрьмы упомянул это имя), – сумма вашего залога определена в один фунт и один шиллинг.
Он держал кошель в левой руке, а реестр – в правой; теперь он, словно бы перекладывая реестр из одной руки в другую, воспользовался им как щитом, достал из кошелька две монеты и вложил их в ладонь. Затем вновь перехватил кошелек и реестр правой рукой, а левую протянул вперед, ладонью кверху, прижимая монеты большим пальцем.
|
– У вас наберется эта сумма из тех денег, что, как вы мне продемонстрировали, спрятаны у вас под корсетом? – проговорил Гаскуан громко и отчетливо, словно обращаясь к слабоумному или к ребенку.
В первое мгновение она не поняла. А затем кивнула, пошарила между косточками корсета, сделала вид, будто что-то вытащила. Поднесла сложенные щепотью пальцы к ладони Гаскуана; тот убрал большой палец, кивнул, словно остался вполне удовлетворен появившимися в его руке монетами, и зарегистрировал внесенный залог в реестре. Затем со звяканьем опустил монеты в кошель и перешел к следующему заключенному.
Этот добрый поступок, столь нетипичный для тюрьмы Джорджа Шепарда, для Гаскуана был делом не то чтобы непривычным. Ему доставляло удовольствие завязывать дружбу с прислугой, с детьми, с нищими, с животными, с женщинами-дурнушками и мужчинами-изгоями. Его любезность неизменно распространялась на тех, кто на любезность не рассчитывал: он никогда не бывал груб с человеком ниже себя по положению. Однако с представителями высших классов он дистанцию не сокращал. Не то чтобы он держался неприветливо, но в манере его ощущалась пресыщенная удрученность и отсутствие какого-либо интереса; такая практика, даже не будучи продуманной стратегией в прямом смысле слова, снискала ему немалое уважение и обеспечила место среди наследников земель и состояния, как если бы он нарочно задался целью проникнуть в эти круги.
Вот так Обер Гаскуан, незаконнорожденный сын английской гувернантки, выросший в мансардах парижских сблокированных домов, вечно одетый в обноски, навсегда сосланный к ведерку для угля, ребенок, которого то бранят, а то игнорируют, с течением времени приобрел вес как обладатель пусть и ограниченных, но приличных средств. Он возвысился над собственным прошлым, а между тем он не был ни честолюбив, ни вопиюще удачлив.
Облик Гаскуана представлял собою причудливый сплав разных классов, высших и низших. Гаскуан развивал свой ум с той же дотошной требовательностью, с какой ныне заботился о своем туалете, – то есть согласно продуманной, но несколько устаревшей системе. Он питал истинную страсть к книгам и книжной учености – такая страсть знакома лишь тем, кто сам работает над своим образованием; и страсть эта, изначально приватная и целомудренная, тяготела к благоговейному экстазу и к презрительной надменности. Характер его был исполнен глубокой ностальгии – не по собственному прошлому, но по ушедшим эпохам; он скептически взирал на настоящее, страшился будущего и бесконечно сожалел об упадке мира. В целом он напоминал хорошо сохранившегося престарелого джентльмена (на деле ему исполнилось лишь тридцать четыре), чья жизнь комфортно, но приметно клонится к закату; сам он отлично понимает, что стал сдавать, и это либо забавляет его, либо погружает в меланхолию, в зависимости от настроения.
Ибо переменам настроения Гаскуан поддавался с чрезвычайной легкостью. Порыв сострадания, вынудивший его солгать ради Анны, развеялся, как только проститутку освободили; омрачился отчаянием при мысли о том, что его помощь, чего доброго, была напрасной – неуместной, неправильной, а хуже всего – своекорыстной. Больше всего на свете Гаскуан страшился эгоизма. Он ненавидел любые его проявления в себе самом, точно так же как честолюбец ненавидит все проявления слабости, что могут помешать ему в борьбе за свою эгоистичную цель. Этой чертой своей личности Гаскуан, однако ж, чрезвычайно гордился и обожал морализировать на ее тему; всякий раз, когда иррациональность всего этого слишком уж бросалась в глаза, на него накатывал самый что ни на есть эгоистичный приступ раздражительности.
Выйдя из тюрьмы, Анна последовала за ним; на улице Гаскуан предложил ей, едва ли не грубо, зайти к нему и объясниться наедине. Она покорно согласилась; они вместе зашагали сквозь дождь. Гаскуан уже не испытывал к ней жалости. Его сострадание, быстро вспыхнувшее, сменилось тревогой и неуверенностью в себе: ведь она, в конце концов, обвиняется в неудавшемся покушении на самоубийство; как предупредил его начальник тюрьмы, подписывая документ об освобождении, она, возможно, психически неадекватна.
Теперь, две недели спустя, в гостинице «Гридирон» Гаскуан обнимал девушку, крепко распластав ладонь в прогибе ее спины, а она упиралась руками ему в грудь, и дыхание ее влажно щекотало ему ключицу – и мысли его вновь обращались к вероятности того, не пыталась ли Анна вторично покончить с собой. Но где тогда пуля, что должна была бы застрять в ее грудине? Знала ли она, что пистолет столь непостижимым образом даст осечку, когда наставляла дуло себе в горло и спускала курок? Откуда ей было о том знать?
«Все мужчины хотят, чтобы их девки были несчастны», – сказала Анна тем вечером, когда ее выпустили из тюрьмы и она проследовала за Гаскуаном к нему домой, и они вместе потрошили ее платье, расстелив его на кухонном столе, а дождь все лил и лил, и в свете керосиновой лампы сглаживались острые контуры углов. «Все мужчины хотят, чтобы их девки были несчастны», – а он что ответил? Ответил односложно и резко, надо думать. А теперь вот она попыталась застрелиться. После того как Притчард закрыл дверь, Гаскуан еще долго удерживал девушку в объятиях, крепко прижимая к себе, вдыхая солоноватый запах ее волос. Запах этот утешал и успокаивал: Гаскуан много лет провел на море.
А еще он некогда был женат. Агата Гаскуан, когда он впервые с ней познакомился, звалась Агатой Придо. Проказливая, остроумная насмешница, она болела чахоткой; делая предложение, Гаскуан уже знал об этом обстоятельстве, но оно тогда казалось несущественным, преодолимым, скорее свидетельством ее изысканной хрупкости, нежели предвестием грядущего зла. Но вылечить ее легкие так и не удалось. Супруги отправились на юг, уповая на целительную перемену климата; она умерла в открытом океане, где-то у берегов Индии, – ужасно, но он не знал в точности где. Ужасно, как изогнулось ее тело, ударившись о поверхность воды, – и этот глухой плеск. Она загодя взяла с него слово не заказывать и не подгонять по ней гроб, если она умрет, не добравшись до порта назначения. Если так случится, говорила она, пусть все будет по морскому обычаю: пусть ее зашьют в гамак двойным швом. А поскольку это был ее гамак, сбрызнутый алым, что теперь потемнел до бурого, Гаскуан опустился на колени и поцеловал его, пусть в этом жесте и ощущалось нечто жуткое. После того Гаскуан плыл все дальше и дальше. И остановился, только когда закончились деньги.
Анна была тяжелее, чем некогда Агата, – более угловатая, более осязаемо-весомая, но, с другой стороны (подумал он), может статься, живые всегда кажутся осязаемо-весомыми тем, кто мысленно с умершими. Гаскуан провел рукою по спине девушки. Нащупал пальцами контур корсета, двойную прострочку дырочек, тесемочную шнуровку.
Выйдя из тюрьмы, они завернули в магистратский суд, чтобы Гаскуан оставил кошель для сбора залогов в депозитном боксе и подшил в папку залоговые квитанции: все подготовил к завтрашнему утру. Анна наблюдала за его манипуляциями терпеливо и без любопытства; она словно бы смирилась с тем, что Гаскуан оказал ей услугу, и, в свою очередь, готова была молча ему повиноваться. По привычке она не шла по улице с ним рядом, но, приотстав, следовала на расстоянии нескольких ярдов, чтобы Гаскуан мог утверждать, будто ее не знает, если к ним протянется суровая рука закона.
Когда они дошли до Гаскуанова домика (а жил он в отдельном коттеджике, пусть и небольшом: однокомнатном, обшитом вагонкой, ярдах в ста от взморья), Гаскуан велел Анне подождать под навесом на крыльце, пока он во дворе не наколет щепок на растопку. Он быстро расправился с бревном, ощущая себя немного неловко под неотрывным взглядом темных Анниных глаз. Пока сердцевинная древесина не отсырела на дожде, он собрал дрова в охапку и метнулся к двери. Анна посторонилась, пропуская его.
– Это, конечно, не дворец, – глупо ляпнул он, хотя по хокитикским стандартам жилье было и впрямь роскошное.
Анна, не отозвавшись ни словом, шагнула через порог в душный полумрак коттеджа. Гаскуан сбросил растопку в очаг и, отступив назад, закрыл дверь. Зажег керосиновую лампу на столе, опустился на колени, развел огонь – всей кожей ощущая, как Анна молча оценивает комнату с ее более чем скудной обстановкой. Единственным роскошным предметом мебели было вольтеровское «крылатое» кресло, обитое плотной розово-желтой полосатой тканью: этот подарок Гаскуан сделал себе сам, впервые вступив во владение домом, и теперь оно красовалось на почетном месте в самом центре. Гаскуан гадал про себя, что за предположения она строит, что за картина складывается из этих скупых фрагментов его жизни. Узкий матрас, накрытый трижды сложенным одеялом. Миниатюрный портрет Агаты на гвозде над изголовьем кровати. Вдоль подоконника выложены рядком морские ракушки. Жестяной чайник на плите; Библия – страницы по большей части не разрезаны, за исключением Псалтыри и апостольских посланий; разрисованная под тартан жестянка из-под печенья, в которой Гаскуан хранил письма от матери, свои документы и ручки. Рядом с кроватью – ящик с поломанными свечами; восковые фрагменты скреплял вместе веревочный фитиль.
– У тебя очень чисто, – только и сказала она.
– Я живу один. – Гаскуан ткнул палкой в сторону сундука в изножье кровати. – Открой его.
Гостья открепила защелки и с трудом подняла тяжелую крышку. Гаскуан указал ей на сверток темной ткани; Анна его вытащила, и на колени к ней легло платье Агаты – то самое, черное, с плетеным кружевным воротником, так презираемое Гаскуаном.
(«Меня, чего доброго, за монашку примут, – весело говаривала она, – но черный цвет – строгий, должно ж в гардеробе быть хоть одно строгое платье».
Ей нужно было скрыть пятна крови, мелкие брызги, припорошившие манжеты; он об этом знал, но не сказал. Просто согласился вслух, что без строгого платья – никак.)
– Надень, – предложил Гаскуан, глядя, как Анна расправляет ткань на коленях.
Агата была пониже ростом; подол надо будет отпустить. И даже так из-под юбки будут торчать лодыжки дюйма на три, а то и последний обруч кринолина. Ужас просто; ну да нищему выбирать не приходится, подумал Гаскуан, а Анна нынче – нищенка. Он обернулся к очагу и совком выгреб золу.
Это было последнее из Агатиных платьев, сохранившихся у Гаскуана по сю пору. Остальные, упакованные в пропитанный запахом камфоры ящик кедрового дерева, погибли, когда пароход сел на мель, – каюты сперва разграбили, затем внутрь хлынула вода, когда пароход наконец лег набок и волны сомкнулись над ним. Для Гаскуана утрата обернулась благом. У него осталась миниатюра с изображением Агаты – это все, что ему хотелось сберечь. Он отдаст подобающую дань ее памяти, но он ведь еще молод и пылок. Он начнет все сначала.
К тому времени как Анна переоделась, в очаге уже пылал огонь. Гаскуан скосил глаза на платье. Оно сидело на проститутке так же плохо, как и на его покойной жене. Анна заметила его взгляд.
– Теперь я смогу носить траур, – промолвила она. – У меня никогда не было черного платья.
Гаскуан не стал спрашивать, кого она оплакивает и как давно этот человек умер. Он наполнил чайник, поставил его на плиту.
Обер Гаскуан предпочитал сам начинать разговор, а не подстраиваться под чужую тему и темп. В обществе он не возражал и помолчать, пока не ощутит настоятельную потребность высказаться. Анна Уэдерелл, с ее чутьем проститутки, по-видимому, распознала эту сторону его характера. Она не понуждала хозяина к беседе, не следила за ним взглядом и не ходила за ним по пятам, пока он занимался рутинными вечерними делами: зажигал свечи, пополнял портсигар, переобувался, сменив грязные сапоги на домашние туфли. Она подхватила в охапку подбитое золотом платье, пересекла комнату, расстелила его на столе. Какое тяжелое! Золото добавляло к весу ткани еще фунтов пять, прикинула Анна, пытаясь подсчитать его стоимость. Корона покупает чистый металл по расценкам примерно три соверена за унцию, а в фунте шестнадцать унций, а тут по меньшей мере фунтов пять. Сколько ж это всего-то будет? Анна попыталась нарисовать в уме столбец чисел, но цифры расплывались.
Пока Гаскуан сгребал угли, накрывая огонь на ночь, и ложкой засыпал чай в заварочное ситечко, Анна внимательно рассматривала платье. Тот, кто спрятал в нем золото, явно умел управляться с иголкой и ниткой – то есть это либо женщина, либо матрос. Уж больно аккуратно все прошито. Золото было проложено вдоль косточек корсета по всей длине, вшито в оборки и равномерно распределено по подолу: на этот дополнительный утяжелитель она сперва не обратила внимания, потому что сама частенько крепила свинцовые дробинки по краю кринолина, чтобы платье не задиралось на ветру.
Гаскуан подошел к ней сзади, достал свой длинный охотничий нож, начал было вспарывать корсет, но он подступился к делу как мясник, и Анна страдальчески вздохнула.
– Ты не умеешь, – промолвила она. – Пожалуйста, дай я.
Мгновение поколебавшись, Гаскуан протянул ей нож и отступил на шаг, наблюдая. Анна трудилась медленно, пытаясь сохранить форму и вид платья, она сперва выпотрошила подол, затем стала продвигаться снизу вверх, вдоль каждой оборки, надрезая нитки кончиком ножа и вытряхивая золото из швов. Дойдя до корсета, Анна чуть подпарывала ткань снизу, а затем пальцами извлекала золото из вставок между косточками. Именно эти комковатые сверточки и напомнили Гаскуану кольчугу – там, в тюрьме.
Золото, добытое из складок, слепило взгляд. Анна бережно собрала его в кучку в центре стола, чтобы песок не сдуло на сквозняке. Всякий раз, добавляя еще горсть золотой пыли или очередной самородок, она накрывала груду ладонями – как будто грелась в ярком сиянии. Гаскуан наблюдал за нею и хмурился.
Наконец Анна закончила: золота в платье не осталось.
– Вот, – промолвила она, выбирая самородок размером примерно с последний сустав Гаскуанова большого пальца. И пододвинула его через весь стол к хозяину дома. – Один фунт один шиллинг. Я не забыла.
– Я к этому золоту даже не прикоснусь, – отрезал Гаскуан.
– И плюс цена траурного платья, – вспыхнула Анна. – В благотворительности я не нуждаюсь.
– Сейчас – нет, потом – кто знает, – отозвался Гаскуан.
Он присел на край кровати, нашарил в нагрудном кармане портсигар. Со щелчком откинул крышку, выбрал сигарету, аккуратно зажег ее и только после того, несколько раз затянувшись, вновь обернулся к гостье:
– На кого вы работаете, мисс Уэдерелл?
– В смысле, кто хозяин над девушками? Мэннеринг.
– Не знаю такого.
– Увидишь – узнаешь. Толстый такой. Ему принадлежит «Принц Уэльский».
– Толстяка я видел. – Гаскуан пососал сигарету. – Ну и какой из него работодатель?
– Характер у него не сахар, – признала Анна. – Но условия его по большей части справедливые.
– Это он дает тебе опиум?
– Нет.
– А он знает, что ты к опиуму привержена?
– Да.
– Так кто тебе его продает?
– А-Су, – сообщила Анна.
– Это кто еще?
– Да просто китаеза. «Шляпник». Держит курильню в Каньере.
– То есть этот китаец шляпы мастерит?
– Нет, – покачала головой Анна. – Это такое местное выражение. «Шляпник» – это одинокий старатель.
Гаскуан, прервав расспросы, затянулся сигаретой.
– А этот «шляпник»… – промолвил он спустя какое-то время. – Он держит опиумную курильню – в Каньере.
– Да.
– И ты к нему ходишь.
– Да, – сощурилась она.
– Одна. – Слово прозвучало укором.
– Чаще всего, – подтвердила Анна, покосившись на хозяина. – Иногда я покупаю чуть больше, чтоб дома тоже было.
– А он-то откуда берет опиум? Из Китая, верно.
Она покачала головой:
– Ему Джо Притчард продает. Он же аптекарь. У него аптека на Коллингвуд-стрит.
Гаскуан кивнул:
– Я знаю мистера Притчарда. Тогда в толк не могу взять: зачем связываться с китайцами, если можно покупать дурман напрямую у мистера Притчарда?
Анна чуть вздернула подбородок, а может быть, просто поежилась – Гаскуан не вполне понял.
– Не знаю, – отвечала она.
– Не знаешь? – удивился Гаскуан.
– Нет.
– Каньер далеко, за глотком дыма туда не вот тебе набегаешься, сдается мне.
– Пожалуй.
– А лавка мистера Притчарда – чего там? – минутах в десяти ходьбы от «Гридирона». Быстрым шагом так и того меньше.
Она пожала плечами.
– Зачем вы ходите в каньерский Чайнатаун, мисс Уэдерелл? – ядовито осведомился Гаскуан; он полагал, что знает вероятный ответ на свой вопрос, и хотел, чтобы гостья произнесла эти слова вслух.
– Может, мне там нравится. – Лицо ее оставалось абсолютно непроницаемым.
– А! – кивнул он. – Может, тебе там нравится.
(Да ради всего святого! Что на него нашло? Какое ему дело, предлагает шлюха свои услуги китайцам или нет? Какое ему дело, ходит ли она в Каньер одна или со спутниками? Она ж шлюха! Он только нынче вечером с ней впервые познакомился! Гаскуан просто не знал, что и думать, а в следующий миг накатил гнев. В замешательстве он взялся за сигарету.)
– Мэннеринг… – произнес он, выдохнув дым, – тот толстяк. Ты можешь от него уйти?
– Как только выплачу долг.
– И сколько ты должна?
– Сто фунтов, – отозвалась Анна. – Может, чуть больше.
Выпотрошенное платье лежало между ними, точно освежеванный труп.
Гаскуан посмотрел на сверкающую груду. Анна проследила его взгляд.
– Тебя, конечно же, будут судить, – произнес Гаскуан, не сводя глаз с золота.
– Я всего лишь появилась в нетрезвом виде в общественном месте, – отозвалась Анна. – Меня оштрафуют, и вся недолга.
– Тебя будут судить, – повторил Гаскуан. – За покушение на самоубийство. Начальник тюрьмы подтвердил.
– Покушение на самоубийство? – Анна уставилась на него во все глаза.
– Ты разве не пыталась свести счеты с жизнью?
– Нет! – Она вскочила на ноги. – Кто это сказал?
– Дежурный сержант, который подобрал тебя прошлой ночью, – объяснил Гаскуан.
– Чушь какая!
– Боюсь, она занесена в протокол. Тебе придется оправдываться, так или иначе.
Минуту Анна молчала. А затем в сердцах воскликнула:
– Все мужчины хотят, чтобы их девки были несчастны, – все до единого!
Гаскуан выпустил тонкую струйку дыма.
– Девки в большинстве своем и впрямь несчастны, – промолвил он. – Прости, но это чистая правда.
– Как меня могут обвинять в покушении на самоубийство, не спросив сперва, неужели я?.. Как так можно? Где…
– Доказательства?
Гаскуан окинул ее сочувственным взглядом. Недавнее столкновение со смертью наложило свою печать на лицо Анны и на весь ее облик. Кожа бледная, словно воск; волосы тяжело обвисли и засалились. Девушка непроизвольно теребила рукава платья; на глазах у клерка по телу ее волной прошла крупная дрожь.
– Начальник тюрьмы опасается, что ты психически больна.
– За все те месяцы, что я провела в Хокитике, я с начальником тюрьмы Шепардом ни единым словом не обменялась! – возмутилась Анна. – Мы вообще незнакомы.
– Он упомянул, что ты недавно потеряла ребенка.
– Потеряла! – с отвращением выговорила Анна. – Потеряла! Отличное словечко!
– Ты бы предпочла другое?
– Да.
– У тебя забрали ребенка?
Лицо Анны посуровело.
– Ребенка выбили из моего чрева. Причем выбил не кто иной, как родной отец ребенка! Но об этом, полагаю, начальник тюрьмы Шепард тебе не рассказывал.
Гаскуан молчал. Сигарету он еще не докурил, но бросил, затушил тлеющий пепел каблуком, зажег другую. Анна снова села. Положила руки на разложенное по столу платье. Принялась поглаживать ткань. Гаскуан глядел вверх, на стропила, Анна – на золото.
Такого рода вспышек Анна обычно себе не позволяла. Характер ее, наблюдательный и восприимчивый, демонстративным проявлениям был чужд; о себе она говорила редко. Ее профессия, как ни парадоксально это звучит, требовала строжайшей скромности. Ей приходилось выказывать ласковую нежность и проявлять сочувствие даже там, где сочувствие было неуместным, а нежность – незаслуженной. Мужчины, которые пользовались ее услугами, ни о чем ее не расспрашивали. Если они вообще вели какие-либо разговоры, то рассказывали о других женщинах – об утраченных возлюбленных, о брошенных женах, о матерях, сестрах, дочерях, воспитанницах. Этих женщин искали они в Анне, но лишь отчасти, потому что искали они еще и себя: она была отраженной тьмой и заимствованным светом. Ее несчастное убожество, как хорошо знала она сама, утешало и обнадеживало.
Анна тронула пальцем один из золотых самородков в груде. Она знала, что должна отблагодарить Гаскуана традиционным способом, ведь он заплатил за нее залог, он немало рисковал, солгав начальнику тюрьмы, сохранив ее тайну и пригласив ее к себе домой. Она чувствовала: Гаскуан чего-то ждет. Он сидел как на иголках. Задавал вопросы резко и даже грубо – явный признак того, что его отвлекает надежда на вознаграждение, – а когда говорила она, он обжигал ее негодующим взглядом и тут же отводил глаза, словно ее ответы выводили его из себя. Анна подобрала самородок и покатала его по ладони. Ишь бугристый, комковатый и весь свищами изрыт, как будто металл частично расплавили в горне.
– Сдается мне, – наконец проговорил Гаскуан, – прошлой ночью кто-то ждал, чтобы ты выкурила трубку. Дождался, чтобы ты впала в беспамятство, и зашил золото в твое платье.
Анна нахмурилась, глядя не на Гаскуана, но на кусочек металла в руках:
– Зачем бы?
– Понятия не имею, – признал француз. – С кем вы были прошлой ночью, мисс Уэдерелл? И сколько был готов заплатить этот человек?
– Послушай, – отозвалась Анна, пропуская вопрос мимо ушей, – ты хочешь сказать, будто кто-то снял с меня платье, тщательно зашил в него весь этот золотой песок, затем снова зашнуровал на мне это самое платье, уже битком набитое золотом, – только для того, чтобы бросить меня посреди дороги?
– Звучит и впрямь малоправдоподобно, – согласился Гаскуан. И тут же сменил тактику: – Хорошо, тогда ответь вот на какой вопрос. Как давно у тебя это платье?
– С прошлой весны, – отвечала Анна. – Я его купила подержанным у торговца с Танкред-стрит, он распродавал вещи, вывезенные с затонувшего корабля.
– А сколько у тебя всего платьев?
– Пять… нет, четыре, – отозвалась Анна. – Но остальные для моего ремесла не подходят. В этом я работаю, видишь, цвет подходящий. У меня еще было особое платье на время беременности, но оно погибло, когда… когда ребенок умер.
Между собеседниками вновь повисла тишина.
– Интересно, золото туда за один раз вшили? Или на это ушло какое-то время? – гадал Гаскуан. – Боюсь, теперь уже не узнаешь.
Анна не ответила. Спустя мгновение Гаскуан поднял глаза и встретился с ней взглядом.
– С кем вы были прошлой ночью, мисс Уэдерелл? – вновь спросил он, и на сей раз Анна проигнорировать вопрос не могла.
– Я была с мистером Стейнзом, – тихо проговорила она.
– Не знаю такого, – отозвался Гаскуан. – Он был с тобой в опиумной курильне?
– Нет! – воскликнула Анна, глубоко шокированная. – Я была не в курильне. Я была у него дома. В его… постели. Я ушла ночью выкурить трубку. Это последнее, что я помню.
– Ты ушла из его дома?
– Да, и вернулась в «Гридирон», я там живу, – объяснила Анна. – Странная выдалась ночь, я была сама не своя. Хотелось покурить. Помню, зажгла трубку. А следующее, что помню, – я в тюрьме, а на дворе белый день.
Она поежилась, внезапно обхватила себя руками. Рассказывала она, подумал Гаскуан, во власти упоительной истомы, что приходит с первым румянцем любви, когда собственное «я» теряет надежную опору и, захлебываясь, отдается во власть грозного потока. Но опиумная зависимость – это не любовь, и любовью быть не может. Гаскуан при всем желании не мог романтизировать фиолетовые тени под ее глазами, ее изможденное тело, ее мечтательную отрешенность, и все равно, думал он, жутко видеть, как опиумная отрава способна достоверно, словно в зеркале, отразить восторги любви.
– Ясно, – вслух сказал он. – То есть мужчину ты оставила спящим?
– Да, – кивнула Анна. – Он спал, когда я уходила… да.
– А на тебе было вот это платье. – Гаскуан указал на оранжевые лохмотья на столе.
– Это мое рабочее платье, – подтвердила Анна. – Я его всегда ношу.
– Всегда?
– Когда работаю, – уточнила она.
Гаскуан ничего не ответил, но чуть сощурился и поджал губы, давая понять, что в голове его крутится вполне определенный вопрос, да задать его приличия не позволяют. Анна вздохнула. И решила, что не будет выражать благодарность традиционным способом: она вернет сумму залога в деньгах и завтра же утром.
– Слушай, – сказала она, – все было так, как я говорю. Мы заснули, я проснулась, покурить захотелось, я вышла из его дома, пошла к себе, зажгла трубку – и это последнее, что я помню.