Дзззззынннннь!
Катерина, ничего не ответив, пошла открывать дверь Пласиде, а Адриа провел Берната в кабинет. Женщины о чем‑то поговорили вполголоса в прихожей, после чего Катерина громко сказала: до завтра, Адриа!
– Как дела? – спросил Адриа.
– Набираю твой текст, когда есть время. Медленно идет.
– Ты там все понимаешь?
– Уф… Мне очень нравится.
– Тогда почему – «уф»?
– Потому что почерк у тебя как у врача. Да еще и мелкий. Перечитываю по нескольку раз каждый абзац, чтобы не ошибиться.
– Вот черт! Мне так жаль…
– Нет, нет, нет. Я это делаю с большим удовольствием. Но к сожалению, не могу этим заниматься каждый день, понятное дело.
– Задал я тебе работку, да?
– Вовсе нет. Даже не думай.
– Добрый вечер, Адриа! – На пороге стояла и улыбалась молодая незнакомая женщина.
– Привет, добрый вечер!
– Кто это? – удивленно прошептал Бернат, когда женщина вышла.
– Она из этого, как там… Теперь меня не оставляют одного ни днем ни ночью.
– Вот как…
– Вот так вот, да. Не квартира, а бульвар Рамбла.
– Это хорошо, что тебе не приходится сидеть в одиночестве.
– Да. Счастье, что есть Лола Маленькая, она все организует.
– Катерина!..
– Что?
– Да так, ничего.
Они помолчали. Потом Бернат спросил его, что тот читает. Адриа огляделся вокруг, увидел томик на журнальном столике и сделал неопределенный жест, который Бернат не знал, как понимать. Он встал и взял книгу:
– О, поэзия?
– Что?
Бернат пролистал томик:
– Стихи читаешь, говорю.
– Я всегда любил стихи.
– Ты – да. А я – нет.
– Что с тебя взять!
Бернат рассмеялся, потому что невозможно обижаться на Адриа сейчас, когда он болен. Потом вернулся к разговору: к сожалению, я не могу быстрее управляться с твоей рукописью.
|
– Конечно.
– Хочешь, я отдам ее набирать профессионалу?
– Нет! – Сейчас к Адриа вернулась жизнь: глаза заблестели, голос окреп. – Ни в коем случае! Это можно доверить только близкому человеку. Я не хочу… Откуда я знаю… Это очень личное и… Я еще не решил, стоит ли это вообще издавать.
– Разве ты не собирался отдать это Баусе?
– Когда придет время, тогда и поговорим.
Они снова замолчали. В глубине квартиры были слышны звуки, видимо с кухни.
– Пласида, вот! Эту девушку зовут Пласида! – Адриа был доволен. – Видишь! Что бы там ни говорили, а у меня еще хорошая память!
– Кстати, – вспомнил Бернат, – там на оборотной стороне твоих мемуаров есть еще рукопись. Черными чернилами, помнишь? Тоже очень интересная.
Несколько мгновений Адриа смотрел перед собой.
– О чем там? – спросил он немного испуганно.
– Это размышления о зле. В общем, это исследование о категории зла, как‑то так. Оно озаглавлено «Проблема зла».
– Ой нет. Я уже не помню. Нет, эта работа очень… не знаю… без души.
– Вовсе нет. Я думаю, ее тоже нужно опубликовать. Если хочешь, я и ее наберу.
– Бедняга! Это мой провал как философа. – Он замолчал на несколько долгих минут. – Я не смог выразить и половины того, что есть в моей голове.
Он взял в руки томик стихов. Открыл и закрыл, словно не зная, что с ним делать. Положил обратно на стол и закончил мысль:
– Потому я стал писать на оборотной стороне, чтобы от этого избавиться.
– А почему не выбросил?
– Я не выбрасываю бумаги. Никакие.
Тишина вечера воскресенья, ленивая и тягучая, заполнила кабинет, в котором сидели друзья. Тишина, которая сродни пустоте.
|
Окончание школы стало большим облегчением. Бернат выпустился годом раньше и всецело остался верен скрипке, хотя и пошел учиться на филологический факультет. Адриа поступил в университет, думая, что теперь‑то все будет проще. Однако там его поджидали свои трудности и тернии. Сокурсники, которых пугал Вергилий и доводил до паники Овидий. Полицейские – в коридорах и революция – в аудиториях. Я свел дружбу с неким Женсаной, который очень интересовался литературой и просто открыл рот от удивления, когда в ответ на его вопрос: «а чем ты собираешься заниматься?» – я ответил, что историей идей и культуры.
– Эй, Ардевол, никто не занимается историей идей и культуры.
– А я – занимаюсь.
– Впервые такое слышу. Вот черт! История идей и культуры… – Он посмотрел на меня с недоверием. – Ты шутишь, да?
– Вовсе нет. Я хочу знать все: что происходит сейчас и что было раньше. Что нам известно и чего мы еще не знаем. Понимаешь?
– Нет.
– Ну а ты чем хочешь заниматься?
– Понятия не имею, – ответил Женсана. Он сделал неопределенный жест возле лба. – У меня еще ветер в голове. Но что‑нибудь да образуется, найду чем заняться, вот увидишь.
Три хорошенькие смешливые девчонки прошли мимо них на занятия греческим. Адриа посмотрел на часы и распрощался с Женсаной, который все еще не мог переварить: как это – заниматься историей идей и культуры… Я пошел за девушками. У двери в аудиторию обернулся: Женсана по‑прежнему размышлял о будущем Ардевола. Спустя несколько месяцев, холодным осенним днем, Бернат, учившийся уже в восьмом классе по скрипке, спросил Адриа, не хочет ли он сходить в Палау‑де‑ла‑Музика послушать Яшу Хейфеца. Это уникальная возможность: маэстро Массиа рассказал, что Хейфец согласился выступить в стране с фашистским режимом, только уступив уговорам маэстро Толдра́. Адриа, во многих жизненных вопросах бывший еще совершенно невинным, в конце тягомотного занятия рассказал о приглашении маэстро Манлеу. Тот, помолчав, сказал, что не знает ни одного более холодного, высокомерного, омерзительного, тупого, жесткого, отталкивающего, отвратительного и надменного скрипача, чем Яша Хейфец.
|
– Но он хорошо играет, маэстро?
Маэстро Манлеу смотрел в партитуру невидящим взглядом. Потом в задумчивости сыграл на своей скрипке, которую держал в руке, пиццикато и поднял голову. Наконец он произнес:
– Он – совершенен.
Тут маэстро Манлеу понял, что это прозвучало слишком искренне, и добавил:
– После меня он лучший из ныне живущих скрипачей. – И ударил смычком по пюпитру. – Давай за работу.
Концертный зал наполнили аплодисменты. Они были сегодня сердечнее, чем обычно. Это очень ясно ощущалось, ведь люди, живущие при диктатуре, привыкли читать между строк и аплодисментов. Привыкли посматривать в сторону господина с усиками и в плаще, который очень может быть из секретной службы, – осторожно, видишь, он только делает вид, что хлопает. Люди научились понимать этот тайный язык, появившийся несмотря на страх, чтобы со страхом бороться. Я пока улавливал все это интуитивно: отца у меня не было, мама с утра до вечера проводила в магазине, и интересовало ее только одно – под лупой рассматривать мои успехи на пути скрипача‑виртуоза, Лола Маленькая не желала говорить о таком, потому что во время Гражданской войны убили ее двоюродного брата‑анархиста и она не хотела ступать на скользкую почву политики. Свет начал гаснуть, люди продолжали аплодировать. Маэстро Толдра вышел на сцену и, не торопясь, прошел к своему пюпитру. Почти уже в темноте я увидел, как Сара что‑то написала в своей программке, а потом передала ее мне. Я отдал ей свою, чтобы она не осталась без всего. Какие‑то цифры. Номер телефона! А я, идиот, не догадался записать ей свой. Аплодисменты стихли. Я обратил внимание, что Бернат внимательно следит за всеми нашими движениями. Установилась тишина. Толдра начал с «Кориолана»[147], которого я слышал в первый раз и который мне очень понравился. Затем он ушел и вернулся с Яшей Хейфецем, шепча ему что‑то успокаивающее. Хейфец так держался на сцене, что сразу было ясно: он – холодный, высокомерный, омерзительный, тупой, жесткий, отталкивающий, отвратительный и надменный. Он даже не пытался скрыть свое усталое недовольство. Хейфец просто стоял на сцене долгие три минуты, а маэстро Толдра спокойно ждал, пока тот даст знак начинать. Наконец они начали. Помню, я не мог прийти в себя от изумления весь концерт. А во время Andante assai [148]заплакал и не стеснялся этих слез – настолько острым было физическое наслаждение от слаженной игры скрипки и оркестра. Основную тему вел оркестр, а в финале – валторна и нежное пиццикато. Неповторимо. А Хейфец – живой, нежный, близкий, привлекательный, несущий красоту. И он меня покорил. Адриа показалось, что глаза Хейфеца подозрительно блестят. Бернат с трудом сдержал рыдание. Он встал и сказал: нужно пойти поприветствовать его.
– Тебя не пропустят.
– Я все‑таки попробую.
– Погоди, – остановила она.
Сара сделала знак идти за ней. Мы с Бернатом переглянулись. Поднявшись по неприметной лестнице, мы постучали. Служащий открыл дверь и сделал нам знак вроде vade retro [149], но Сара с улыбкой кивнула на маэстро Толдра, разговаривавшего с кем‑то из музыкантов в коридоре. Тот, словно почувствовав кивок Сары, обернулся, увидел ее и сказал: привет, принцесса! как дела? как мама?
Он подошел к ней, чтобы поцеловать в щеку. Нас он не замечал. Маэстро Толдра сказал, что Хейфец глубоко оскорблен надписями, намалеванными по всему периметру Дворца музыки, отменил свое завтрашнее выступление и уезжает из Испании. Сейчас не лучший момент подходить к нему, понимаешь?
Выйдя на улицу, я увидел, что – да, всюду намалевано по‑испански «Евреи – вон!».
– Я бы на его месте не стал отменять завтрашний концерт, – сказал Адриа, будущий историк идей без знания истории человечества.
Сара прошептала ему на ухо, что очень торопится. И еще: позвони мне. Адриа почти не отреагировал, потому что все еще был под впечатлением от игры Хейфеца. Только пробормотал: да, да и спасибо.
– Я прекращаю заниматься скрипкой, – поклялся я перед опоганенной афишей, перед недоверчиво глядящим Бернатом, перед самим собой, столько раз уже обещавшим бросить занятия музыкой.
– Но ведь… ведь… – Бернат кивнул в сторону Палау‑де‑ла‑Музика, словно это был самый неопровержимый аргумент.
– Бросаю. Я никогда не смогу так играть!
– Так учись!
– И что? Все равно выйдет дерьмо. Это невозможно. Окончу седьмой класс, сдам экзамены – и все. Хватит. Assez. Schluss. Basta [150].
– Кто это? Та девушка?
– Какая?
– Эта! Та, что, как Ариадна, провела нас к маэстро Толдра, блин. Которая назвала тебя «Адриа Не‑помню‑как‑дальше». Которая сказала: позвони мне!
Адриа посмотрел на своего друга с изумлением:
– Что я тебе сделал, что ты так бесишься?
– Что ты мне сделал? Всего лишь угрожаешь бросить скрипку.
– Да. Это решено. Но ведь не назло тебе!
Закончив концерт Прокофьева, Хейфец словно преобразился: стал выше, значительнее. А потом сыграл – словно презрительно бросил в зал – три еврейские танцевальные мелодии. И стал как бы еще выше и еще значительнее. Наконец он подарил публике чакону из Partita en re menor [151], которую я раньше слышал только в исполнении Изаи на старой пластинке. Это были минуты немыслимого совершенства. Я бывал на многих концертах, но этот стал для меня прикосновением к первоосновам, в которых мне открылась истинная красота. И он же закрыл для меня тему скрипки, завершив мою короткую карьеру исполнителя.
– Ты – идиот вшивый! – высказал свое мнение Бернат, как только осознал, что теперь ему придется в одиночку учиться весь год, без меня рядом. Совершенно одному перед маэстро Массиа. – Вшивый идиот!
– Нет, я ведь учусь быть счастливым. Мне открылась истина: хватит мучений, буду наслаждаться музыкой, которую для меня играют другие.
– Вшивый идиот и к тому же трус!
– Да. Возможно. Зато теперь я смогу спокойно заняться учебой, ничего меня не будет грызть.
Мы стояли посреди тротуара, и нас толкали прохожие, спешившие по улице Жонкерес. Все они стали свидетелями того, как Бернат вышел из себя и дал волю эмоциям. Таким своего друга я видел всего три раза. Это было ужасно. Он кричал, загибая пальцы: немецкий, английский, каталанский, испанский, французский, итальянский, греческий, латинский. В девятнадцать лет ты знаешь раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь языков. И боишься перейти в следующий класс по скрипке, идиот? Если б у меня была твоя голова, чертов придурок!
Тем временем пошел снег. Я никогда не видел снега в Барселоне. И никогда еще не видел Берната настолько возмущенным. И таким беспомощным. Не знаю – снег пошел для него или для меня.
– Смотри! – сказал я.
– Плевать я хотел на этот снег! Ты глубоко ошибаешься!
– Ты просто боишься оказаться один на один с Массиа.
– Да, и что?
– Ты – скрипач до мозга костей. А я – нет.
Бернат перестал кричать и сказал нормальным голосом: не настолько, как ты думаешь. Я всегда вижу над собой потолок. Я улыбаюсь, когда играю, но не оттого, что счастлив, а чтобы подавить панику. Скрипка – такая же предательница, как и валторна: фальшивая нота может слететь когда угодно. Но при этом я не бросаю занятия, как ты. Я хочу дойти до десятого, а там будет видно – продолжу или нет.
– Придет день, когда ты будешь улыбаться от удовольствия, Бернат.
Я чувствовал себя Иисусом Христом с этим пророчеством… посмотрим, как пойдут дела… в общем, не знаю, что сказать.
– Бросишь, окончив десятый.
– Нет. После экзаменов в июне. Из‑за эстетики. Но если ты будешь меня доставать, то брошу прямо сейчас и плевать на эстетику.
А снег все падал. Мы молча дошли до моего дома. И расстались возле входной двери темного дерева – не сказав друг другу ни слова, ни единым жестом не выразив своей дружбы.
С Бернатом я ссорился несколько раз в жизни. Но это была первая серьезная ссора, такая, что оставляет шрамы навсегда. Рождественские каникулы прошли в обрамлении пустынного снежного пейзажа – дома, где мама молчала, Лола Маленькая хлопотала по хозяйству, а я каждый день проводил все больше времени в кабинете отца (я завоевал это право, блестяще сдав сессию), поскольку это место неудержимо меня влекло. На следующий день после праздника святого Эстева[152]я вышел пройтись по заснеженному городу и увидел в начале улицы Брук Берната, быстро скользившего на лыжах со скрипкой за спиной. Он меня заметил, но даже виду не подал. Признаюсь, что в этот момент на меня накатил острый приступ ревности, я сразу стал думать – а к кому, собственно, он тут приходил, ничего мне не сказав. В девятнадцать или двадцать лет (должно быть, столько тогда было Адриа) он испытал абсолютно детскую ревность, такую, что бросился вслед за другом, но нагнать лыжника, конечно, не мог: тот очень скоро превратился в маленькую фигурку, как из рождественского вертепа, где‑то около Гран‑Виа. Смешной, пыхтящий, с развевающимися, словно крылья, концами шарфа – я смотрел на удаляющегося друга. Я так никогда и не узнал, к кому он в тот день ходил, и отдал бы… следует сказать «половину жизни», но сейчас это выражение уже не имеет никакого смысла. Но, черт возьми, я бы полжизни отдал за возможность узнать, в чью дверь он стучал в тот зимний каникулярный день в Барселоне, укрытой толстым слоем нежданного снега.
Ночью, маясь бессонницей, я вывернул карманы пальто, кофты и брюк, ругая себя на чем свет стоит, потому что не мог найти программку с концерта.
– Сара Волтес‑Эпштейн? Нет. Не знаю. Посмотри в приходе Вифлеема, они там устраивают всякие выставки.
Я обошел штук двадцать приходов, топча все более грязный снег, пока не нашел ее в квартале Побле‑Сек, в небольшом скромном приходе. В маленьком пустом зале на трех стенах были развешены потрясающие угольные наброски. Шесть или семь портретов и один пейзаж. Меня потрясла грусть в глазах человека на портрете, подписанном «Дядя Хаим». И еще пес – просто чудо. И дом возле моря – «Морской берег в Портлигате». Сколько раз я любовался этими рисунками, Сара. Эта девочка была невероятно талантлива, Сара. Около получаса я ходил, изумленный, по залу, Сара. Пока не почувствовал затылком ее присутствие и не услышал сердитое: я же просила тебя не приходить.
Я обернулся, собираясь извиниться, но смог только выдавить: я мимо проходил и… Она с улыбкой приняла такое извинение. И шепотом робко спросила:
– И как тебе?
– Мама…
– Что? – Она даже не подняла головы от документов, лежащих на столе для рукописей и манускриптов.
– Ты слышишь меня?
Она была поглощена чтением бухгалтерских отчетов Катурла – человека, нанятого ею, чтобы навести порядок в делах магазина. Я знал, что мыслями она не здесь. Но либо сейчас, либо никогда.
– Я бросаю занятия скрипкой.
– Очень хорошо. – И продолжила чтение отчетов Катурла, которые, очевидно, были весьма увлекательны.
Выходя из кабинета, Адриа, которого била холодная дрожь, услышал, как щелкнули дужки очков. Их складывали, и раздался звук клац‑клац. Значит, мать смотрит на него. Адриа обернулся. Да, мама смотрела на него, держа очки в одной руке, а другую положив на стопку документов.
– Что ты сказал?
– Что я бросаю занятия скрипкой. Закончу седьмой класс – и все.
– Даже не думай!
– Я уже решил.
– Ты еще не в том возрасте, чтобы решать такие вещи.
– И тем не менее.
Мама оставила отчеты Катурла и поднялась. Я уверен, что в тот момент она размышляла, а как бы отец справился с таким бунтом? Для начала она выбрала тон тихий, вкрадчивый и угрожающий:
– Ты сдашь экзамены за седьмой класс, затем – за восьмой, потом еще пару лет поучишься виртуозной игре, а когда придет время, поступишь в Julliard School[153]или еще куда‑нибудь – как мы решим с маэстро Манлеу.
– Мама, я не хочу быть профессиональным скрипачом‑виртуозом.
– Почему?
– Это не делает меня счастливым.
– Люди живут не для счастья.
– А я живу для него.
– Маэстро Манлеу говорит, что у тебя хорошие способности.
– Маэстро Манлеу меня презирает.
– Маэстро Манлеу просто встряхивает тебя, потому что временами кажется, что у тебя вместо крови течет вода.
– Ты слышала мое решение. И тебе придется смириться, – осмелился сказать я.
Это было объявлением войны. Но, увы, обставить это иначе было невозможно. Я вышел из кабинета отца не оглядываясь.
– Хау!
– Да?
– Теперь можно нанести на лицо боевую раскраску, с которой воин идет на битву. Черную и белую ото рта к ушам и две желтых полосы сверху вниз.
– Не говори ерунды, я весь дрожу.
Адриа закрылся в своей комнате, не собираясь уступать ни единой пяди. Раз война, значит война.
Много дней я слышал дома только голос Лолы Маленькой, которая одна пыталась делать вид, что все нормально. Мама целые дни проводила в магазине, я – в университете. Встречались мы только за ужином и ели молча, уставившись в тарелки, а Лола смотрела то на одного из нас, то на другого. Все это было так жестоко и глупо, что какое‑то время радость оттого, что я вновь встретил тебя, была приглушена этим «скрипичным кризисом».
Гроза разразилась в день, когда у меня было занятие с маэстро Манлеу. Тем утром, прежде чем уйти в магазин, мама обратилась ко мне – первый раз за всю неделю. Не глядя на меня, как и в день смерти отца, она сказала:
– Возьми на занятие Сториони.
Я пришел к маэстро Манлеу с Виал. Пока мы шли по коридору в класс, я слушал его медовый голос: можем подобрать тебе другой репертуар, который тебе будет больше по вкусу. А?
– Я закончу этот год и скрипкой заниматься больше не буду. Вы все меня хорошо поняли? У меня другие приоритеты в жизни.
– Ты всю жизнь будешь страдать из‑за своего ошибочного решения. (мама)
– Трус. (Манлеу)
– Не бросай меня одного, парень! (Бернат)
– Черномазый. (Манлеу)
– Ты же играешь лучше меня! (Бернат)
– Marica. (Манлеу)
– А все те часы, которые ты потратил на учебу? Просто выкинешь их в помойку? (мама)
– Капризный скрипач из бара! (Манлеу)
– И что ты теперь собираешься делать? (мама)
– Учиться. (я)
– Ты можешь сочетать учебу и скрипку. (Бернат)
– Что учить? (мама)
– Ублюдок. (Манлеу)
– Marica. (я)
– Смотри поставлю в угол! (Манлеу)
– И ты действительно знаешь, что именно хочешь изучать? (мама)
– Хау! (Черный Орел, храбрый вождь арапахо)
– Я спросила, что ты хочешь изучать? Медицину? (мама)
– Неблагодарный. (Манлеу)
– Черт, Адриа, давай же! (Бернат)
– Историю. (я)
– Ха! (мама)
– Что? (я)
– Ты сдохнешь от голода. И от скуки. (мама)
– Историю?! (Манлеу)
– Да. (мама)
– Но ведь история… (Манлеу)
– Вот‑вот… Именно это он мне сказал (мама)
– Предатель! (Манлеу)
– А еще я хочу изучать философию. (я)
– Философию? (мама)
– Философию? (Манлеу)
– Философию? (Бернат)
– Еще хуже. (мама)
– Почему еще хуже? (я)
– Ладно, из двух зол выберем меньшее – изучай юриспруденцию. Станешь адвокатом. (мама)
– Нет. Я ненавижу запихивать жизнь в рамки регламентов и правил. (я)
– Бунтарь. (Бернат)
– Ты бунтуешь ради бунта. Так ведь? (Манлеу)
– Я хочу понять ход развития человечества и эволюцию культуры. (я)
– Бунтарь, я тебе уже сказал. Пойдем в кино? (Бернат)
– Да, давай! Куда? (я)
– В «Публи». (Бернат)
– Я не понимаю тебя, сын. (мама)
– Безмозглый. (Манлеу)
– История, философия… Разве ты не видишь, что эти вещи бесполезны в жизни? (мама)
– Мама, не говори так! Это возмутительно! (я)
– История, философия… С ними на жизнь не заработаешь. (Манлеу)
– Да что вы понимаете? (я)
– Гордец! (Манлеу)
– А музыка? Она для чего пригодна в жизни? (я)
– С ней ты заработаешь много денег, вот увидишь. (Манлеу)
– История, философия… Разве ты не видишь, что эти вещи бесполезны в жизни? (Бернат)
– Tu quoque? [154](я)
– Что? (Бернат)
– Да так, ничего. (я)
– Тебе понравился фильм? (Бернат)
– Пф. (я)
– Пф или уф? (Бернат)
– Пф. (я)
– Абсолютно бесполезные вещи! (мама)
– А мне нравится их изучать. (я)
– Ну а магазин? Им ты собираешься заниматься? (мама)
– Об этом мы поговорим потом. (я)
– Хау! (Черный Орел, храбрый вождь арапахо)
– Черт! Не сейчас, зануда. (я)
– Кроме того, я хочу учить языки. (я)
– Английского – больше чем достаточно! (Манлеу)
– Какие еще языки? (мама)
– Совершенствовать латынь и греческий. Начать древнееврейский, арамейский и санскрит. (я)
– Вот как… отвратительно… (мама)
– Латынь, греческий и что еще? (Манлеу)
– Древнееврейский, арамейский и санскрит. (я)
– Да ты не от мира сего, парень! (Манлеу)
– Это как посмотреть. (я)
– Стюардессы в самолетах говорят по‑английски. (Манлеу)
– Что? (я)
– Чтобы полететь на концерт в Нью‑Йорк, не нужно знать арамейский, уверяю тебя! (Манлеу)
– Мы говорим на разных языках, маэстро Манлеу. (я)
– Мерзавец! (Манлеу)
– Может, хватит уже меня обзывать? (я)
– Я все понял! Я для тебя слишком сложен! (Манлеу)
– Нет, вот еще! (я)
– Что ты хочешь этим сказать? А? Что? (Манлеу)
– Сказал то, что сказал. (я)
– Бесчувственный, спесивый, омерзительный, тупой, нудный, отталкивающий, гадкий, высокомерный тип! (Манлеу)
– Очень хорошо, как вам будет угодно. (я)
– Я сказал то, что сказал. (Манлеу)
– Бернат! (я)
– Что? (Бернат)
– Пойдем прогуляемся по волнорезу? (я)
– Давай! (Бернат)
– Если бы только твой отец мог поднять голову! (мама)
Мне очень жаль, но в тот день, когда мама в пылу битвы произнесла это, я не смог сдержать громкий и неестественный смех. Знаю точно, что Лола Маленькая, слушавшая нас с кухни, тоже сдавленно хихикнула. Мама, бледная от гнева, слишком поздно поняла, что именно сказала и как это прозвучало. Больше сказать было уже нечего. И мы остановились на этом. Это был седьмой день нашего военного конфликта.
– Хау! (Черный Орел, храбрый вождь арапахо)
– Слушай, я устал. (я)
– Хорошо. Но знай, что вы начали войну на износ. Это мясорубка вроде Первой мировой войны. Имей в виду, что придется сражаться на трех фронтах сразу. (Черный Орел, храбрый вождь арапахо)
– Ты прав. Но ты ведь знаешь, что я не стремлюсь стать исполнителем‑виртуозом. (я)
– Кроме того, не путай тактику со стратегией. (Черный Орел, храбрый вождь арапахо)
Шериф Карсон сплюнул табак на землю и сказал: черт, ты выдержишь. Все, чего ты хочешь, – это провести жизнь за чтением: только ты и твои книги. А остальные пусть идут к черту. Верь мне!
– Спасибо, Карсон. (я)
– Не за что. (шериф)
Это был седьмой день, и все мы отправились спать, утомленные таким напряжением и с одним желанием: чтобы наступило перемирие. Эта ночь была первой из многих, когда мне снилась Сара.
С точки зрения стратегии было очень хорошо, что войска Тройственного союза начали воевать друг с другом: Турция пошла против Германии в доме маэстро Манлеу. Для Антанты это была отличная новость: коалиция получила время, чтобы зализать раны и начать думать про Сару. Хроники отмечают, что битва между прежними союзниками была кровавой и жестокой, а крики были слышны даже на улице. Мать высказала все, о чем молчала столько лет, и обвинила маэстро в неспособности обуздать мальчика, у которого пусть и ветер в голове, но при этом также совершенно исключительные интеллектуальные способности.
– Не надо преувеличивать!
– Мой сын исключительно одарен. Вы что, не знали? Разве мы недостаточно это обсуждали?
– В этом доме есть только один исключительно одаренный человек, сеньора Ардевол.
– Мой сын нуждается в твердой руке. Но ваше эго, сеньор Манлеу…
– Маэстро Манлеу!
– Вот видите? Ваше эго не позволяет вам видеть реальность. Мы должны пересмотреть экономические условия нашего сотрудничества.
– Это несправедливо. Вся вина исключительно только на вашем одаренном сыне.
– Не умничайте, ради бога!
Тут они перешли непосредственно к оскорблениям (черномазая, цыганка, трусливая, marica, бесчувственная, спесивая, омерзительная, тупая, зануда, отталкивающая, отвратительная, высокомерная, с одной стороны. С другой – только одно: фигляр).
– Что? Как вы меня назвали?
– Фигляр. – И, приблизив лицо к его лицу: – Фиг‑ляр!
– Не хватало только, чтобы вы меня оскорбляли. Я на вас в суд подам!
– И приобретете удовольствие оплатить еще и услуги адвокатов. С сегодняшнего дня я вам не заплачу больше ни единой песеты! А сама… я могу… я… Я поговорю с Иегуди Менухином[155].
«Менухин – ходячее ничтожество, и занятия с ним выйдут вам в десять раз дороже», – бросил оскорбленный маэстро в спину сеньоре Ардевол, пока та шла к двери. И продолжал: да вы вообще знаете, как он проводит занятия, этот Менухин? знаете, как он это делает?
Когда Карме Боск в ярости захлопнула за собой дверь дома Манлеу, она уже точно знала, что с мечтой сделать из Адриа лучшего скрипача в мире покончено навсегда. За что мне такое наказание, Лола Маленькая? Бернату я сказал, что он привыкнет, тем более мы можем продолжать играть вместе – у меня дома или у него, как он хочет. Тогда я начал свободно дышать и смог беспрепятственно думать о тебе.
Et in Arcadia ego. Пуссен писал свою картину, думая, что произносит эти слова сама вездесущая Смерть, которая добирается даже до таких райских уголков. Я же всегда трактовал эту фразу применительно к себе самому: это я жил в Аркадии. У Адриа была своя Аркадия. Адриа – печальный, лысый, отрастивший брюшко, отверженный, трусливый – тоже жил в Аркадии, ибо она многолика. Аркадией было твое присутствие. Эту Аркадию я потерял навсегда. Меня изгнал из нее ангел с огненным мечом. И тогда Адриа был вынужден, прикрыв свою наготу, зарабатывать на жизнь – одинокий, лишенный тебя, моя Сара. Если же говорить об Аркадии как о конкретном месте, то для меня это Тона, самая уродливая и самая прекрасная деревня в мире, где я провел пятнадцать летних сезонов, пасясь на нивах усадьбы Казик. Там я в колючих недрах скирд сена прятался от Щеви, Кико или Розы, которые становились моими неразлучными друзьями на все те восемь недель, что я проводил вдали от Барселоны. Вдали от колоколов церкви Консепсьо, от желто‑черных такси, от мыслей о школе, вдали от отца, во‑первых, и от мамы, во‑вторых, и вдали от книг, которые Адриа не смог взять с собой. Почти бегом подняться к замку и смотреть оттуда на усадьбу Жес: на главный дом, на двор, на хозяйственные постройки, на скирды сена. А рядом – маленький дом усадьбы Казик, крытый старой подгнившей соломой. Словно рассматриваешь рождественский вертеп. Вдали – горы Кольсакабра на северо‑востоке и Мунсень на востоке. И мы начинаем кричать и чувствуем себя хозяевами мира, особенно Щеви, который на шесть лет старше меня и который всегда во всем меня побеждает. Потом он начнет помогать отцу с коровами и больше уже не будет с нами играть. Кико тоже меня побеждает, но однажды, когда мы бежали наперегонки до белой стены, все‑таки победил я. Ну хорошо, согласен: он споткнулся в тот раз, но я‑то выиграл законно! Роза была очень хорошенькой и тоже меня всегда обыгрывала… В доме тети Лео жили по другим правилам. Тут не поджимали губы, не цедили слова сквозь зубы. Здесь всегда было шумно, и когда говорили, то смотрели друг другу в лицо. Это был огромный дом, в котором правила тетя Лео в своем вечном не слишком чистом переднике неясного цвета. Усадьба Жес – родной дом семьи Ардевол – была просторна (больше тринадцати жилых комнат), открыта освежающим сквознякам летом и по‑городскому удобна зимой. Хозяйственная часть – стойла с коровами, загоны с лошадьми – благоразумно удалена от жилых помещений. С фасада к дому пристроена галерея, на которой в полдень прохладно, и потому там было очень приятно читать или заниматься на скрипке. Тогда кузены с независимым видом приходили послушать меня, а я, вместо того чтобы разучивать упражнения, устраивал им концерт, что, конечно, было значительно интересней. Однажды дрозд уселся на перила галереи, возле горшка с геранью, и внимательно смотрел на меня, пока я играл сонату номер два из Second livre de sonates [156]Леклера, в которой много музыкальных трелей, – они‑то, наверное, и понравились дрозду. Эту вещь Трульолс хотела дать мне играть на открытии учебного года в консерватории на Брук[157]. Дядюшка Леклер, написав последнюю ноту, подул на рукопись, чтобы убрать налетевшие пылинки. Затем встал, довольный, взял в руки скрипку и начал играть, не глядя в ноты. Да, вещь закончена. Он прищелкнул языком. Потом снова сел к столу. И на последней странице рукописи, оставшейся белой, вывел своим церемонным каллиграфическим почерком: «Посвящаю эту сонату моему любимому племяннику Гийому‑Франсуа, сыну моей возлюбленной сестры Аннетт, в день его рождения. Пусть дорога сквозь эту юдоль слез будет легка». Перечитал и принялся бранить слуг, которые не способны содержать наготове чернильный прибор. В усадьбе Жес все знали, чем должны заниматься. Там всех – как меня сейчас – гостеприимно принимали, с какими бы сложностями это ни было сопряжено. У меня там не было никаких обязанностей, кроме одной: как следует есть, потому что эти городские дети такие тощие, ты только посмотри, какой он бледный, бедняжка. Двоюродные братья были оба старше меня, и их младшая сестра Роза тоже – на три года. Так что меня там баловали, поили парным молоком из‑под настоящей коровы и кормили настоящей деревенской колбасой. И хлебом с оливковым маслом. И копченой грудинкой. А на сладкое – хлебом с сахаром и вином. Дядю Синто беспокоила только привычка Адриа замыкаться в себе и с головой погружаться в чтение. И это в семь, десять, двенадцать лет! Такое не может не беспокоить. Но тетя Лео клала влажную руку дяде на плечо, и тот менял тему разговора. Говорил: Щеви, сегодня вечером пойдешь со мной – придет Пруденси смотреть коров.