Из записной книжки Филипа Куорлза 16 глава




— Из этой простой книги, — сказал он вслух, — ничего не выйдет.

Элинор подняла глаза от «Тысячи и одной ночи».

— Из какой простой книги?

— Из той, которую ты хотела, чтобы я написал.

— А, это! — Она рассмеялась. — Долго ж ты над этим думал!

— Она не даст мне никаких возможностей, — объяснил он. — Она должна быть твёрдая и глубокая. А я — широкий и жидкий. Простые книги — это не по моей части.

— Я это знала с первого же дня, как мы с тобой встретились, — сказала Элинор и вернулась к Шехерезаде.

«И все-таки, — думал Филип, — Марк Рэмпион прав. И самое замечательное то, что он проводит свою теорию на практике — в искусстве и в жизни. Не то что Барлеп». Он с отвращением подумал о рвотных передовицах Барлепа в «Литературном мире». Своего рода духовная блевотина. А какую слякотную жизнь он ведёт! Но Рэмпион был живым подтверждением своих теорий. «Если б я мог овладеть его секретом! — про себя вздохнул Филип. — Я повидаюсь с ним, как только мы вернёмся в Англию».

 

XV

 

После их окончательного объяснения между Уолтером и Марджори установились странные и неприятно лживые отношения. Они были очень внимательны друг к другу, очень любезны, оставаясь вдвоём, вели длинные вежливые разговоры на безразличные темы. Имя Люси Тэнтемаунт никогда не упоминалось в их доме, никогда не говорилось также о почти еженощных отсутствиях Уолтера. По какому-то молчаливому соглашению оба притворялись, что ничего не произошло и что все к лучшему в этом лучшем из миров.

В первом порыве гнева Марджори принялась было укладывать свои вещи. Она уйдёт от него сейчас же, сегодня же, пока он ещё не вернулся. Она покажет ему, что есть предел её терпению, что она не в силах выносить больше обиды и оскорбления. Возвращается домой, а от него несёт духами этой женщины! Какая мерзость! Он воображает, что она так по-собачьи предана ему и так зависит от него материально, что он может оскорблять её, сколько ему вздумается, не боясь с её стороны открытого возмущения. Она сама виновата, что терпела так долго. Она не должна была жалеть его тогда ночью. Но лучше поздно, чем никогда. На этот раз все кончено. Должна же она хоть сколько-нибудь уважать себя! Она вытащила чемоданы из кладовой и принялась укладываться.

А куда она пойдёт? Что она станет делать? Чем она будет жить? Эти вопросы вставали с каждой минутой все более и более настойчиво. У Марджори была единственная родственница — замужняя сестра, но она была бедна, а её муж не одобрял поведения Марджори. С миссис Коль она поссорилась. У неё нет больше друзей, которые смогут или станут её поддерживать. У неё нет ни профессии, ни таланта, к тому же она ожидает ребёнка, и её никуда не возьмут на службу. И, наконец, несмотря ни на что, она слишком привязана к Уолтеру, она любит его, она не сможет жить без него. И он тоже любит её, все ещё немножко любит — она в этом уверена. И может быть, его безумие пройдёт само собой; или, может быть, со временем она сумеет опять его завоевать. Как бы там ни было, действовать слишком поспешно не следует. И она в конце концов распаковала вещи и оттащила чемоданы обратно в кладовую. С завтрашнего дня она начнёт разыгрывать комедию притворства и деланного неведения.

Со своей стороны Уолтер был очень доволен той ролью, которая ему досталась в этой комедии. Молчать, делать вид, словно ничего не случилось, — это подходило ему как нельзя лучше. Когда его гнев испарился, а желания были удовлетворены, вспышка безжалостной силы прошла и им снова овладела привычная для него деликатная и совестливая робость. Телесная усталость оказала на его душу размягчающее действие. Возвращаясь от Люси, он чувствовал себя виноватым перед Марджори и с ужасом ожидал сцен ревности. Но она спала, и он тихонько проскользнул в свою комнату. Во всяком случае, она притворилась спящей и не окликнула его. А на следующее утро только холодным приветствием и преувеличенной любезностью она дала ему почувствовать, что не все благополучно. С огромным облегчением Уолтер стал отвечать молчанием на её многозначительное молчание, а на её тривиальную вежливость — вежливостью, которая была не только формальной, но шла прямо от сердца, вежливостью, которая происходила от искреннего стремления (так мучила его совесть) быть услужливым, искупить заботой и нежностью свои прошлые грехи и авансом заслужить прощение за те грехи, какие он намеревался совершить в будущем.

Отсутствие сцен и упрёков было большим облегчением для Уолтера. Но по мере того как день проходил за днём, лживость их отношений все больше и больше тяготила его. Необходимость все время играть роль действовала ему на нервы: в молчании Марджори было что-то обвиняющее. Он становился все любезней, заботливей, нежней. Но хотя он в самом деле относился к ней прекрасно, хотя он искренно желал дать ей счастье, его ночные визиты к Люси делали лживой его привязанность к Марджори, а его заботливость казалась ему самому лицемерной, потому что, несмотря на все своё хорошее отношение к ней, он продолжал делать именно то, от чего страдала Марджори.

«Если бы только, — говорил он себе в бессильном раздражении, — если бы только она удовлетворилась тем, что я ей даю, и перестала тосковать о том, что я не могу ей дать!» (Ему было ясно, несмотря на всю её вежливость и все её молчание, что она страдает. Её исхудалое, измученное лицо лучше всяких слов свидетельствовало о том, что её безразличие было напускным.) «Я ведь даю ей так много. То, чего я не могу ей дать, так несущественно. Во всяком случае, для неё», — добавлял он, потому что он вовсе не собирался откладывать назначенную на сегодняшний вечер «несущественную» встречу с Люси.

 

Едва изжито — будит отвращенье…

Сверх помыслов желанно, чуть прошло, —

Сверх помыслов гнетёт… [134]

 

Обладание и наслаждение заставляли его ещё больше стремиться к обладанию и наслаждению, а вовсе не презирать и ненавидеть. Правда, он до сих пор слегка стыдился своего томления. Ему было необходимо оправдать его чем-то более высоким — скажем, любовью. («В конце концов, — убеждал он себя, — можно любить двух женщин сразу — в этом нет ничего невозможного или неестественного. По-настоящему любить обеих».) Порывы страсти сопровождались у него проявлениями нежности, свойственной его слабой, юношеской натуре. Он относился к Люси не как к жестокой, безжалостной охотнице за развлечениями, какой он считал её, когда ещё не был её любовником, а как к идеально мягкому и чуткому существу, достойному обожания, к своего рода ребёнку, матери и любовнице в одном лице: она нуждалась в материнской заботе и сама была способна дать её, и в то же время он мог любить её как мужчина, как фавн.

Чувственность и чувство, желание и нежность бывают так же часто друзьями, как и врагами. Некоторые люди умеют наслаждаться лишь тогда, когда они презирают объект наслаждения. Но у других наслаждение сочетается с теплотой и сердечностью. Стремление Уолтера оправдать любовью свою страсть к Люси было в конечном счёте лишь моральным выражением его потребности связывать сексуальное наслаждение с чувством нежности, одновременно рыцарским и по-детски самоуниженным. Чувственность порождала в нем нежность; там, где не было чувственности, не могла проявиться и нежность. Его отношения с Марджори были слишком бесполыми и платоническими, чтобы стать нежными. Нежность может существовать лишь в атмосфере нежности. Уолтер покорил Люси в припадке жестокой, циничной чувственности. Но, претворившись в действие, чувственность сделала его чувствительным. Тот Уолтер, который сжимал в объятиях обнажённую Люси, был уже не тем Уолтером, который её добивался, и этому новому Уолтеру необходимо было, в интересах самосохранения, верить, что под влиянием его ласк Люси становится такой же нежной, как он сам. Если бы он продолжал верить, как верил прежний Уолтер, что она жестока, эгоистична, не способна на тёплое чувство, это убило бы в новом Уолтере его мягкую нежность. Он испытывал потребность считать её нежной. Он изо всех сил старался уверить себя в этом. Каждое проявление слабости или усталости он расценивал как проявление внутренней мягкости, доверчивости и покорности. Каждое ласковое слово — а Люси была крайне щедра на такие обращения, как «милый», «ангел» и «любимый», — он считал драгоценностью, вышедшей непосредственно из глубин её сердца. В ответ на эти проявления воображаемого мягкосердечия и теплоты он удваивал собственную нежность; и эта удвоенная нежность с удвоенным жаром стремилась найти в Люси ответ. Любовь вызывала желание быть любимым. Желание быть любимым, в свою очередь, порождало несколько преждевременную уверенность в том, что он действительно любим. Эта уверенность усиливала его любовь. Это был какой-то заколдованный круг.

Нежное обожание Уолтера трогало и удивляло Люси. Она отдалась ему потому, что ей было скучно, потому, что его губы были нежные, а руки умели ласкать, и потому, что в последнюю минуту её позабавил и привёл в восторг его внезапный переход от унижения к победоносной дерзости. Какой это был странный вечер! Уолтер сидел против неё за обеденным столом, и лицо у него было такое, точно он ужасно зол и готов заскрежетать зубами; но в то же время он был очень забавен, зло издевался над всеми их знакомыми, рассказывал самые фантастические и причудливые исторические анекдоты, сыпал невероятными цитатами из старинных книг.

— Сейчас мы поедем к вам, — заявил он после обеда.

Но Люси хотела заехать в Виктория-Пэлас [135]посмотреть на Нелли Уоллес, а потом — в Эмбесси поужинать и потанцевать, а потом, потом, пожалуй, к Касберту Аркрайту на тот случай, если у него… Не то чтобы ей в самом деле так уж хотелось идти в Мюзик-холл, танцевать, болтать с Касбертом. Она просто желала поступать по своей воле, а не по воле Уолтера. Она хотела господствовать, хотела заставить его делать то, чего хочется ей, а не то, чего хочется ему. Но Уолтер был непоколебим. Он ничего не говорил, только улыбался. И когда к двери ресторана подъехала машина, он дал шофёру адрес Брютон-стрит.

— Но это насилие, — возмутилась она.

— Пока ещё нет, — рассмеялся Уолтер. — Но скоро будет.

И то, что произошло в серой с розовым гостиной, было похоже на насилие. Люси вызывала его на самые неистовые проявления чувственности и покорялась им. Но она вовсе не старалась вызвать в нем то нежное и страстное обожание, которым сменились первые порывы чувственности. Жестокое, гневное выражение покинуло его лицо, и, казалось, он сразу сделался беззащитным; трепетное обожание, которое он теперь испытывал, словно обнажило его душу. Своими ласками он как бы старался прогнать боль и ужас и умиротворить гнев. Его слова были похожи то на молитву, то на слова утешения, которые шепчут больному ребёнку. Его нежность удивила и растрогала Люси и заставила её почти стыдиться самой себя.

— Нет, я не такая, я не такая, — говорила она в ответ на его полный обожания шёпот. Она не хотела, чтобы её любили такой, какой она не была на самом деле. Но его мягкие губы, касавшиеся её кожи, его лёгкие пальцы своими ласками магически превращали её в то нежное, любящее существо, каким он её видел и обожал, как бы заряжали её всеми теми качествами, которые его шёпот приписывал ей и которые она отрицала в себе.

Она положила его голову к себе на грудь и провела пальцами по его волосам.

— Милый Уолтер! — прошептала она. — Милый Уолтер!

Наступило долгое молчание. Ощущение тёплого и тихого блаженства наполнило их обоих. И тогда — именно потому, что это молчаливое ощущение было глубоким и совершённым, а следовательно, с её точки зрения, нелепым и даже несколько угрожающим в своей безличности и опасным для её сознательной воли, — она вдруг спросила:

— Ты что, заснул, Уолтер? — и ущипнула его за ухо.

В последовавшие за этим дни Уолтер отчаянно, изо всех сил старался уверить себя, что Люси переживает то же, что и он. Но с Люси это было нелегко. Она вовсе не старалась почувствовать ту глубокую нежность, которая означает отказ от собственной воли и даже личности. Она хотела оставаться собой, Люси Тэнтемаунт, полностью владеть положением, сознательно наслаждаться, безжалостно развлекаться; она хотела быть свободной не только материально и перед лицом закона, но и эмоционально. Она хотела быть свободной, чтобы в любой момент, когда ей этого захочется, бросить его так же, как она взяла его. Подчиняться она не хотела. К тому же его нежность — да, конечно, она была очень трогательна — и льстила ей, и была вообще очень приятна; но в то же время она была немножко нелепа и довольно-таки утомительна, потому что требовала от неё того же. Она на мгновение уступала ему и позволяла ему своими ласками пробудить в ней ответную нежность только затем, чтобы после этого неожиданно вернуться к своему обычному вызывающему равнодушию. И Уолтер пробуждался от своей мечты, возвращаясь в мир того, что Люси называла «развлечением», в холодный дневной свет вполне сознательной, хохочущей чувственности. А в этом мире его страсть не имела оправданий, его вина не заслуживала снисхождения.

— Ты меня любишь? — спросил он её в одну из ночей. Он знал, что она не любит. Но у него было какое-то извращённое желание услышать это от самой Люси.

— Ты очень милый, — сказала Люси.

Она улыбнулась. Но глаза Уолтера оставались безнадёжно-мрачными.

— Но любишь ли ты меня? — настойчиво повторил он. Подперев голову рукой, он смотрел на неё сверху вниз почти угрожающим взглядом.

Люси лежала на спине, заложив руки за голову; её маленькие груди поднялись от напрягшихся мускулов. Он смотрел на неё; его пальцы прикасались к её тёплому, эластичному телу, которым он только что полностью и безраздельно обладал. Но та, чьей собственностью было это тело, улыбалась ему, полузакрыв глаза, далёкая и недостижимая.

— Ты любишь меня?

— Ты очарователен. — Что-то похожее на насмешку блеснуло под её тёмными ресницами.

— Это не ответ. Ты любишь меня?

Люси пожала плечами и скорчила гримасу.

— «Любишь», — повторила она. — Что за страсть к громким словам! — Высвободив одну руку, она подняла её и дёрнула прядь каштановых волос, упавшую на лоб Уолтера. — Тебе пора постричься, — сказала она.

— Зачем же ты тогда со мной? — настаивал Уолтер.

— Если б ты знал, какой у тебя нелепый вид: лицо торжественное, а волосы лезут в глаза. — Она расхохоталась. — Точно овчарка, у которой болит живот.

Уолтер откинул свисавшую прядь.

— Я требую ответа, — упорствовал он. — Почему ты отдалась мне?

— Почему? Потому что это было интересно. Потому что мне этого хотелось.

— Без любви?

— А при чем тут любовь? — нетерпеливо спросила она.

— Как при чем? — повторил он. — Как же можно без любви?

— Зачем мне любовь, если я могу получить все, что мне нужно, и без любви? К тому же любовь по заказу не приходит. Иногда её испытываешь. Но очень редко. Или, может быть, никогда — не знаю. А что же делать в промежутках? — Она снова схватила прядь и притянула к себе его лицо. — В промежутках, милый Уолтер, у меня есть ты.

Его губы почти касались её губ. Он сделал усилие и не дал ей притянуть себя ближе.

— Не говоря уже обо всех остальных, — сказал он.

Люси с силой дёрнула его за волосы.

— Дурак! — сказала она, хмурясь. — Ты должен быть благодарен за то, что получил.

— А что я получил? — Её тело, тёплое и шелковистое, изогнулось в его руках; но он смотрел в её насмешливые глаза. — Что я получил?

Люси все ещё хмурилась.

— Почему ты не целуешь меня? — спросила она, словно ставя ему ультиматум. Уолтер не ответил, он даже не шевельнулся. — Ах, так! — Она оттолкнула его. — В эту игру могут играть и двое.

И тотчас же Уолтер нагнулся, чтобы поцеловать её. Он испугался угрозы, прозвучавшей в её голосе, он боялся потерять её.

— Я — идиот, — сказал он.

— Безусловно. — Люси отвернулась.

— Прости меня.

Но она не хотела мириться.

— Нет, нет, — сказала она, а когда он, положив ей под щеку ладонь, стал повёртывать её лицо к себе, к своим поцелуям, она быстрым порывистым движением укусила его большой палец. Полный ненависти и желания, он взял её силой.

— Ну как, тебе все ещё нужна любовь? — спросила она наконец, прерывая томное молчание.

Неохотно, почти с болью, Уолтер заставил себя ответить. В этом глубоком молчании её вопрос был как спичка, вспыхнувшая в ночной темноте. Ночь беспредельна, огромна, усыпана звёздами. Загорается спичка — и все звезды мгновенно исчезают; больше нет ни дали, ни глубины. От вселенной остаётся маленькая светящаяся пещера, вырытая в чёрной глыбе, наполненная ярко освещёнными лицами, руками, телами и всем тем, что мы встречаем в обыденной жизни. Уолтер чувствовал себя счастливым в глубокой ночи молчания. Выздоравливая после горячки, он обнимал Люси без ненависти, испытывая только сонную нежность. Его дух точно плавал в тёплой безмятежности, где-то между бытием и небытием. Она зашевелилась в его объятиях, она заговорила, и эта чудесная неземная безмятежность была разбита, как гладкая водная поверхность неожиданно брошенным камнем.

— Ничего мне больше не нужно. — Он открыл глаза и увидел, что она смотрит на него любопытным взглядом.

Уолтер нахмурился.

— Зачем ты смотришь на меня?

— А разве это запрещено?

— Ты давно смотришь на меня так? — От этой мысли ему стало почему-то очень неприятно.

— Целые часы, — ответила Люси. — Я любовалась тобой. Ты просто очарователен. Совсем спящая красавица. — Она улыбалась насмешливо, но она говорила правду. Эстетически, как знаток, она действительно восхищалась им, когда он лежал рядом с ней, бледный, закрыв глаза и словно мёртвый.

Но лесть не смягчила Уолтера.

— Я не люблю, когда ты торжествуешь надо мной, — сказал он, все ещё хмурясь.

— Торжествую?

— Да, точно ты убила меня.

— Неисправимый романтик! — Она рассмеялась. И все-таки в этом была правда. Он действительно был похож на мёртвого; а в смерти, при этих обстоятельствах, есть что-то смешное и унизительное. Чувствуя себя живой, совершенно живой и бодрствующей, она изучала его мёртвую красоту. Восхищённо, но безучастно, как бы забавляясь, она смотрела на это чудесное бледное существо, которое она использовала, чтобы насладиться, и которое теперь было мертво. «Какой глупец! — подумала она. — Почему люди делают себя такими несчастными, вместо того чтобы пользоваться всем, что встречается им в жизни?» Она выразила свои мысли в насмешливом вопросе, который вызвал Уолтера из вечности. Ему нужна любовь — какой глупец!

— И все-таки, — не унимался Уолтер, — ты торжествовала.

— Романтика, романтика! — издевалась она. — У тебя на все такие нелепые, несовременные взгляды. Убивать, торжествовать над трупом врага и любить — и так далее. Глупо! Знаешь, тебе очень пошёл бы фрак и галстук шалью. Попробуй быть чуточку более современным.

— Я предпочитаю быть человечным.

— Жить современно — значит жить быстро, — продолжала она. — В наши дни нельзя таскать за собой полную телегу идеалов и романтизма. Когда человек путешествует на аэроплане, он оставляет тяжёлый багаж позади. Добрая старомодная душа годилась в те дни, когда люди жили медленно. Для нас она слишком громоздка. Ей нет места на аэроплане.

— А для сердца тоже нет места? — спросил Уолтер. — О душе я не очень забочусь. — Когда-то он очень заботился о душе, но теперь, когда жизнь состояла не только из чтения философов, душа интересовала его гораздо меньше. — Но сердце, — добавил он, — сердце…

— К сожалению, — покачала головой Люси, — даром ничего не даётся. Хочешь двигаться с большой скоростью — оставляй на земле багаж. Все дело в том, чтобы знать, чего хочешь, и всегда быть готовым заплатить за это. Я знаю, чего я хочу; и я жертвую багажом. Если тебе больше нравится путешествовать в мебельном фургоне — пожалуйста. Только не рассчитывай, милый мальчик, что я поеду с тобой. И не рассчитывай, что я возьму твой концертный рояль в мой двухместный моноплан.

Наступило долгое молчание. Уолтер закрыл глаза. Ему хотелось умереть. Он вздрогнул: рука Люси прикоснулась к его лицу. Она взяла его нижнюю губу большим пальцем и указательным и слегка ущипнула её.

— У тебя чудесный рот, — сказала она.

 

XVI

 

Рэмпионы жили в Челси. Их дом состоял из большой мастерской, к которой были пристроены три или четыре маленькие комнатки. «Очень милый домик, хотя и довольно ветхий», — размышлял Барлеп, дёргая ручку звонка в этот субботний вечер. Ведь Рэмпион приобрёл его почти что даром, буквально даром, перед самой войной. Ему не приходится страдать от послевоенных цен на квартиры. Экономит в год добрых полтораста фунтов. «И везёт же ему!» — подумал Барлеп, забывая на минуту, что сам он ничего не платит Беатрисе за комнату, и помня только, что он сегодня заплатил двадцать четыре шиллинга и девять пенсов за ленч с Молли д'Экзержилло. Дверь открыла Мэри Рэмпион.

— Марк ждёт вас в мастерской, — сказала она, обменявшись приветствиями… «Не понимаю, с какой стати, — удивлялась она про себя, — с какой стати обращается он так любезно с этой тварью». Она остро ненавидела Барлепа.

— Это настоящий коршун, — сказала она мужу после предыдущего визита этого журналиста. — Или нет — не коршун: коршуны едят только падаль. Он паразит: питается за счёт живых людей, причём выбирает всегда самых лучших. На этот счёт у него какой-то нюх, ничего не скажешь. Духовная пиявка — вот кто он такой. Почему ты позволяешь ему сосать твою кровь?

— Пускай себе сосёт, мне-то что, — ответил Марк. — Мне от этого вреда нет, и к тому же он забавляет меня.

— Вероятно, это льстит твоему тщеславию, — сказала Мэри. — Всякому лестно иметь паразитов. Это доказывает, что у тебя кровь высокого качества.

— К тому же, — продолжал Рэмпион, — в нем что-то есть.

— Конечно, есть, — согласилась Мэри. — В нем есть, между прочим, твоя кровь и кровь всех тех, на ком он паразитирует.

— Ну, не преувеличивай, не будь романтична. — Рэмпион считал, что преувеличивать имеет право только он один.

— Ну, ты как хочешь, а я паразитов не люблю. — Мэри говорила тоном, не допускающим возражений. — И в следующий раз, когда он придёт к нам, я попробую посыпать его персидским порошком: посмотрим, что из этого получится. Так и знай.

Однако вот он пришёл в следующий раз, а она открывает ему дверь и предлагает ему пройти в мастерскую, точно он желанный гость. Даже в атавистической Мэри привычка быть вежливой пересилила желание посыпать персидским порошком.

Пока Барлеп шёл в мастерскую, он был весь поглощён финансовыми соображениями. Стоимость сегодняшнего ленча не давала ему покоя.

«Мало того, что Рэмпион не платит за квартиру, — размышлял он, — ему и вообще не на что деньги тратить: прислуга у них одна, по хозяйству они делают все сами, автомобиля они не держат — какие же тут могут быть расходы? Правда, у них двое детей». Но при помощи одного из тех внутренних магических фокусов, на которые он был большой мастер, Барлеп заставил обоих детей исчезнуть из поля своего сознания. «А между тем Рэмпион зарабатывает уйму денег. Его рисунки и картины ценятся довольно высоко. Его книги тоже расходятся весьма неплохо. Что он делает с деньгами? — недовольно размышлял Барлеп, стучась в дверь мастерской. — Копит их, что ли?»

— Войдите, — раздался голос Рэмпиона. Барлеп изобразил на своём лице улыбку и вошёл.

— Ах, это вы, — сказал Рэмпион. — Простите, не могу подать руку. — Он мыл кисти. — Как дела?

Барлеп покачал головой и сказал, что он нуждается в отдыхе, но не может себе этого позволить. Он обошёл мастерскую, почтительно рассматривая картины. Святой Франциск вряд ли одобрил бы большинство из них. Но сколько жизни, какая энергия, какая сила воображения! А ведь жизнь — это самое важное. «Я верю в жизнь» — это была его первая заповедь.

— Как это называется? — спросил он, остановившись перед полотном на мольберте.

Вытирая руки, Рэмпион подошёл к нему и тоже остановился.

— Это? — сказал он. — Вероятно, вы назвали бы это «Любовь». — Он рассмеялся; сегодня он хорошо работал и был в замечательном настроении. — Но люди с менее тонкой и чуткой душой предпочли бы что-нибудь более непечатное. — Ухмыляясь, он предложил несколько непечатных названий. Барлеп неловко улыбнулся. — Может быть, вы ещё какое-нибудь вспомните, — коварно закончил Рэмпион. Ему нравилось шокировать Барлепа — вернее сказать, он считал это своим святым долгом.

Это была небольшая картина, написанная маслом. В левом нижнем углу полотна, в небольшой ложбине, окружённой спереди тёмными камнями и стволами деревьев, сзади — обрывистыми утёсами, а сверху — густой нависшей листвой, лежали, обнявшись, две фигуры. Два обнажённых тела: женское — белое, мужское — бронзово-красное. Эти два тела были источником света всей картины. Камни и стволы переднего плана чётко вырисовывались на фоне сияния, исходившего от тел. Пропасть позади них была золотой от этого же света. Он озарял нижнюю сторону свисавших листьев, отбрасывавших тень вверх, в густеющую тьму зелени. Свет вырывался из углубления, где лежали тела, перерезая всю картину, озаряя и словно создавая из своих лучей гигантские розы, циннии и тюльпаны, среди которых двигались кони, леопарды и маленькие антилопы; а на заднем плане зелёный пейзаж, отступая все дальше и дальше, становился все более и более синим, и среди холмов виднелось море, а над ним в синем небе громоздились огромные героические тучи.

— Хорошо, — медленно сказал Барлеп, мотая головой.

— Но я чувствую, что она вам противна. — Марк Рэмпион торжествующе ухмыльнулся.

— Почему вы так думаете? — оправдывался Барлеп с кротким выражением мученика.

— Потому что так оно и есть. Эта вещь недостаточно «христосиковая» для вас. Любовь, физическая любовь как источник света, жизни и красоты — ах, что вы, как можно! Это слишком грубо и телесно, это возмутительно откровенно.

— Неужели вы принимаете меня за миссис Гранди?

— Нет, почему же обязательно за миссис Гранди? — Рэмпион упивался собственным издевательством. — Скажем, за святого Франциска. Кстати, как у вас подвигается его жизнеописание? Надеюсь, вы достаточно красочно изобразили, как он лизал прокажённых. — Барлеп сделал жест, как бы защищаясь от нападок. Рэмпион ухмыльнулся. — Собственно говоря, даже святой Франциск для вас слишком взрослый. Дети не лижут прокажённых. Это делают только сексуально извращённые подростки. Святой Гуго Линкольнский — вот кто вы такой, Барлеп. Он был ребёнок, знаете, такой чистый, нежный ребёночек. Такой славный, ласковый маленький мальчуган. Он смотрел на женщин почтительно, широко раскрыв глаза, словно все они — мадонны. Приходил к ним, чтобы его погладили по головке, поцеловали в утешение и поговорили с ним о бедном Иисусике. Он даже не прочь был пососать молочка, если таковое оказывалось в наличии.

— Действительно! — запротестовал Барлеп.

— Да, действительно, — передразнил его Рэмпион. Он любил дразнить этого субъекта, ему нравилось, когда у того делался вид всепрощающего христианского мученика. Так ему и надо, думал Рэмпион, за то, что он приходит сюда с миной любимого ученика и ведёт себя до отвращения почтительно и восторженно.

— Маленький святой Гуго, еле переступающий ножонками и глядящий широко открытыми глазами. Идёт к женщинам, переступая ножонками, так почтительно, словно они все — мадонны; а между прочим, засовывает свою славную ручонку всем им под юбки. Приходит, чтобы помолиться, и остаётся разделить с мадонночкой постель. — Рэмпион кое-что знал о любовных делишках Барлепа и ещё больше угадывал. — Славный маленький святой Гуго! Как мило он переступает ножками, направляясь к спальне, и с каким младенческим видом забирается под простыню! А эта картина, конечно же, слишком груба и недуховна для нашего маленького Гуго! — Он откинул голову и расхохотался.

— Продолжайте, продолжайте, — сказал Барлеп. — Не обращайте на меня внимания. — И при виде его мученической одухотворённой улыбки Рэмпион расхохотался ещё громче.

— Ох, не могу, ох, не могу! — говорил он сквозь смех. — Когда вы придёте ко мне в следующий раз, я специально для вас повешу у себя копию со «Святой Моники и святого Августина» Ари Шеффера [136]. Это вот вам понравится. А теперь не желаете ли взглянуть на мои рисунки? — спросил он. Барлеп кивнул. — По большей части — гротески. Карикатуры. Предупреждаю вас: они довольно непристойны. Впрочем, приходя ко мне, вы должны быть готовы ко всему.

Он открыл папку, лежавшую на столе.

— Почему вы думаете, что мне не нравятся ваши работы? — спросил Барлеп. — В конце концов, мы с вами оба верим в жизнь. Кое в чем мы не сходимся, но в большинстве случаев у нас одинаковые точки зрения.

Рэмпион взглянул на него.

— О да, конечно! Ещё бы, — сказал он и ухмыльнулся.

— А в таком случае, — сказал Барлеп, смотревший в сторону и поэтому не заметивший усмешки на лице Рэмпиона, — почему же вы думаете, что я не одобряю ваши рисунки?

— В самом деле, почему? — передразнил тот.

— Но раз точки зрения одинаковы…

— Следовательно, люди, смотрящие на что-нибудь с одной и той же точки зрения, тоже одинаковы. — Рэмпион снова ухмыльнулся. — Что и требовалось доказать. — Он вынул один из рисунков. — Это я называю «Ископаемые прошлого и ископаемые будущего». — Он протянул Барлепу рисунок, исполненный тушью и акварелью, исключительно острый и живой. Сверху вниз по диагонали двигалась в виде буквы S причудливая процессия чудовищ. Динозавры, птеродактили, титанотерии, диплодоки, ихтиозавры шли, плыли, летели в арьергарде процессии; авангард состоял из человекообразных чудовищ, большеголовых тварей без туловищ, которые ползли, как слизняки, на бесформенных расплывчатых отростках, выходивших из подбородка и шеи. У них были лица знаменитых современников. Среди толпы Барлеп узнал Томпсона [137]и лорда Эдварда Тэнтемаунта; Бернарда Шоу со свитой евнухов и старых дев и сэра Оливера Лоджа [138]в сопровождении катодной трубки на двух ногах и призрака с репой вместо головы, закутанного в простыню; сэра Альфреда Монда и голову Джона Рокфеллера, которую нёс на блюде баптистский священник; доктора Фрэнка Крейна и миссис Эдди [139], окружённых нимбами, и многих других.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: