Глава двадцать четвертая 7 глава




Бисеринки пота выступили на верхней губе, брат Томас закрыл глаза и стал мечтать о холодной волне прилива, обрушивающейся на его обнаженное тело.

Монахи стояли на хорах в порядке старшинства, или statio, как они это называли: аббат, приор, помощник настоятеля, начальник над послушниками, а затем остальные соответственно тому, какой срок они прожили в монастыре. Брат Томас стоял последним в заднем ряду левого придела.

Приор, отец Себастьян, находился в первом ряду правого придела, зажав в руке молитвенник святого Эндрю, запрещенный еще в шестидесятые. Его горящий взгляд стал еще более открытым и навязчивым.

Совершенно внезапно брат Томас понял, почему приор так на него пялится. Пальцы его невольно сжали требник. Отец Себастьян видел, как он разговаривал с Джесси Салливен. Это его сандалии шаркали за дверями часовни. Он забыл, что отец Себастьян всегда входит в церковь через ризницу. Сомнений не оставалось: он подслушивал.

Кое-что из того, что брат Томас говорил Джесси, всплыло в его памяти. Ничего неподобающего в этом не было. Они говорили о русалочьем кресле. О молитвах, черт возьми. Он всего лишь дружелюбно отнесся к дочери женщины, которая готовила им дневную трапезу. Что в этом такого? Монахи постоянно разговаривали с посетителями.

Брат Томас стоял на хорах, упиваясь доводами в свое оправдание, его старое адвокатское «я» восстало, как Лазарь. Было поразительно чувствовать, как оживает в нем этот инстинкт, как легко он взвешивает доводы в защиту своей встречи с Джесси Салливен – так, словно против него имеются улики.

Он перестал петь, и аббат, заметив это, посмотрел на него и нахмурился. Брат Томас снова стал подтягивать хору, потом опять замолк, руки его бессильно обвисли. Даже то, что ему пришлось выстраивать защиту, было для него откровением.

Он медленно перевел глаза на отца Себастьяна и кивнул, когда старый монах встретил его взгляд.

Кивок был признанием самому себе, болезненным, вынужденным согласием, что он не может защищаться с чистым сердцем, потому что думал об этой женщине с тех пор, как увидел ее сидящей на земле в розовом саду. Он думал о безупречном овале ее лица, о том, как она посмотрела на него, прежде чем встать. Больше всего ему запомнилось, как ее голова заслонила луну, когда она выпрямилась. Луна поднималась за ней, и на одну, может быть, две секунды брату Томасу показалось, что он видит затмение, лицо женщины скрылось в тени, а вокруг головы ее появился тоненький нимб.

В этот момент, говоря по правде, у него перехватило дыхание. Это напомнило ему о чем-то, хотя он не мог сказать, о чем именно. Он проводил их к дому Нелл мимо застывших черных деревьев, разговаривая с матерью, но в уме представлял лицо Джесси Салливен на фоне этой светящейся тьмы.

Желание зародилось в нем и не уменьшилось, как он ожидал, а напротив, стало таким острым, что иногда мысли о ней не давали ему уснуть. Тогда он вставал с постели и перечитывал стихотворение Йетса, герой которого, чьи мысли словно охвачены огнем, идет в ореховый лес. Йетс написал его после того, как встретил Мод Ганн – женщину, которую мельком увидел однажды, стоя у окна, и в которую безнадежно влюбился.

В связи с этим брат Томас чувствовал себя все более и более глупо, сознавая, как желание сетью опутывает его. Как если бы он попал в один из монастырских неводов. Все шло у него хорошо, пять лет он выдерживал заданный в аббатстве ритм: ora, labora, vita communis – молитва, труд, община. Его жизнь покоилась на этом основании. Аббат Энтони иногда читал проповеди об изнурительном однообразии, которое может повергнуть монахов в тоску и уныние, но брат Томас никогда не страдал от них. Размеренная жизнь монастыря утешила его в его страшных сомнениях, глубокой тоске, которую он испытывал, оставшись в живых, когда те, кого он любил, умерли.

И вот какой-то один безобидный момент: эта женщина поднимается на ноги в отцветшем саду, ее погруженное в темноту лицо прекрасно, и она поворачивает к нему обведенную светом голову. Это поколебало его глубокое довольство самим собой, весь его безупречный жизненный порядок.

Он чувствовал даже сейчас, как она возвращается к нему, омывая его, как сокровенные воды, в которые он погружался.

Брат Томас едва знал ее, но заметил кольцо у нее на пальце, и это вселило в него уверенность. Она была замужем. Он был благодарен за это.

Он подумал о густом румянце, вспыхнувшем на ее щеках, когда она рассказывала о брачных танцах белых цапель. Глупо было провожать ее к русалочьему креслу, теперь ему предстоит бессонная ночь, а перед глазами – то, как она стоит в часовне в туго обтягивающих бедра джинсах.

Аббат повел их к мессе, и в тот момент, когда он поднял облатку, брат Томас почувствовал прилив страстного желания, тоски, не по Джесси, а по своему дому, монастырскому дому, этому месту, которое он любил больше всего на свете. Он посмотрел на облатку, прося Бога насытить его этим кусочком плоти Христовой, и решил выбросить Джесси из головы. Он стряхнет с себя все это и вновь станет свободен. Непременно.

Когда монахи рядами последовали из церкви в трапезную, он потихоньку отделился от них и пошел по тропинке к своему коттеджу, аппетит пропал.

Отец Доминик сидел на крыльце в качалке, которая когда-то была зеленой. На плечи его был накинут плед в красно-коричневую клетку, и он не покачивался, как делал обыкновенно, а сидел неподвижно, уставившись на клок мха, валявшийся на земле. Брат Томас понял, что не видел его на мессе. Впервые отец Доминик показался ему старым.

– «Bénédicte Dominus», – сказал отец Доминик, глядя на Томаса и используя это старомодное приветствие, как он часто делал.

– Вы в порядке? – спросил брат Томас. За исключением трех недель, которые отец Доминик пролежал в лазарете с воспалением легких, брат Томас не мог припомнить, чтобы монах когда-нибудь пропускал мессу.

Отец Доминик улыбнулся несколько принужденно.

– Все в порядке. В полном порядке.

– Вас не было на мессе, – сказал брат Томас, поднимаясь на крыльцо.

– Да, Господь простит, я приобщался святых тайн здесь, на крыльце. Ты когда-нибудь задумывался, брат Томас, что если Бог может обитать в облатке, то он так же легко может обитать и в любой другой вещи, скажем, в этом клочке мха?

Брат Томас посмотрел на кругляшок мха, который ветер едва не занес на ступени. Он напоминал перекати-поле.

– Я думаю о подобных вещах все время. Просто не знал, что кто-то еще здесь думает об этом.

Отец Доминик рассмеялся.

– И я тоже. Значит, мы два башмака пара. Или два еретика.

Он оттолкнулся ногой, и кресло легко закачалось.

Брат Томас услышал, как поскрипывает дерево. Повинуясь внезапному импульсу, он присел на корточки рядом с креслом.

– Отец Доминик, я знаю, что вы не мой исповедник и что аббат не одобрил бы этого, но… можно вам исповедаться?

Отец Доминик прекратил качаться. Наклонившись вперед, он насмешливо посмотрел на брата Томаса.

– Ты хочешь сказать, прямо здесь? И прямо сейчас?

Брат Томас кивнул, тело его напряглось. На него напало внезапное непреодолимое желание снять с себя бремя.

– Хорошо, – сказал отец Доминик. – Я уже пропустил мессу, так что теперь все равно на заметке. Давай послушаем.

Брат Томас встал на колени рядом с креслом.

– Благословите меня, святой отец, ибо я согрешил. Это случилось через четыре дня после моей исповеди.

Отец Доминик упрямо смотрел во двор. Краешком глаза брат Томас заметил, что он снова следит за мхом.

– Что-то происходит, святой отец, – сказал брат Томас. – Кажется, я влюбился. Я встретил ее в розовом саду.

Вокруг поднялся ветер, а они сидели в смущенном покое, на доброжелательном и отрезвляющем холодке. И брат Томас просто произносил слова, – такие неудержимые, рискованные слова, обнажавшие его подспудное чувство. Слова, уводившие его в то место, откуда нет возврата.

Так он и стоял, преклонив колени, на маленьком крыльце рядом с отцом Домиником. Склонив голову. В белом, как молоко, свете дня. Влюбленный в женщину, которую едва знал.

 

Глава семнадцатая

 

В странные дни, последовавшие за моей встречей с братом Томасом в церкви аббатства, начались дожди. Холодные февральские муссоны. Атлантика поглощала остров.

С детства эта пора запомнилась мне мрачными сценками под проливным дождем: мы с Майком бежим в школу, укрывшись старым лодочным брезентом, дождь хлещет по ногам, а когда стали постарше, плывем через бухту, чтобы успеть на автобус, и паром подпрыгивает на волнах, как резиновая подсадная утка.

Больше недели я стояла у окна в доме матери, наблюдая, как дождь падает сквозь голые ветви дубов, брызжет, ударяясь о ванну-грот. Я готовила невыразительные обеды из сваленных грудой в кладовке консервов, меняла матери повязку и методично давала ей коричневого цвета таблетки и красные с белым капсулы, но рано или поздно всегда оказывалась у одного из окон, подавленно и завороженно глядя на льющуюся с неба воду. Я чувствовала, что прячусь в какой-то новый для меня уголок души. Все равно как в раковину-кораблик. Я просто спускалась по вьющимся спиралью ходам в маленькое темное убежище.

Несколько дней мы с матерью смотрели зимние Олимпийские игры по ее маленькому телевизору. Что ж, это был выход – сидеть в одной комнате и делать вид, будто ничего не случилось. Мать смотрела на экран, перебирая четки, яростно отсчитывая каждый десяток красных бусин, а когда кончались все пятьдесят, крутила, неловко орудуя одной рукой, кубик Рубика, который Ди прислала ей на Рождество по крайней мере лет пять назад. В конце концов лежавший у нее на коленях кубик падал на пол, и она продолжала сидеть, нервно перебирая пальцами воздух.

Полагаю, у каждой из нас были свои развлечения. Мать сосредотачивалась на своих почти ставших привычкой страданиях, своем похороненном пальце, на прожитом. Мне же не давали покоя мысли о брате Томасе и непрестанное желание, с которым я ничего не могла поделать. А ведь я пыталась, правда пыталась.

Я уж и забыла, что это такое – страстное желание, как оно внезапно, с шумом поднимается из глубины желудка, подобно стае вспугнутых птиц, а затем, плавно кружась, оседает обманчивым дождем перьев.

Откуда они берутся, все эти сексуальные томления? Я привыкла думать, что у женщин для них есть маленькая емкость, расположенная где-то под пупком, нечто вроде бака с эротическим горючим, с которым они рождаются, горючим, которое я почти полностью израсходовала на Хью в первые годы, что мы были вместе. Я беспечно опустошила его и ничего не могла сделать, чтобы вновь его заполнить. Как-то раз я сказала Хью, что у меня бак не на галлон, а на кварту, что это вроде того, когда у тебя маленький мочевой пузырь – кому какой достанется от природы. Он посмотрел на меня как на сумасшедшую.

«У мужчин все иначе, – объяснила я ему. – Вы не должны сохранять в себе желание, как мы. Ваши сексуальные аппетиты поступают через кран, который вы можете открыть, как только захочется. Запас не ограничен; как водопровод».

«Правда? – сказал он. – И где ты все это услышала – на уроке биологии?»

«Есть вещи, о которых не пишут в книгах», – ответила я.

«Ясное дело». – Хью рассмеялся, как будто разговор шел не всерьез.

Я же отчасти шутила, отчасти – нет. Я верила, что каждой женщине отпускается определенная мера либидо, и когда оно заканчивается, то уже насовсем.

Теперь я видела, что ошибалась. Никаких баков, больших или маленьких. Только краны. И все они были подсоединены к бездонному эротическому морю. Быть может, мой кран заржавел или его забило чем-то? Не знаю.

Мать в эти дни тоже как-то попритихла. Разговоры о том, чтобы вернуться в аббатство и снова начать готовить для монахов, прекратились. Она предоставила их жалким усилиям брата Тимоти. Я продолжала думать о том, что сказал Хью. как у нее может снова проявиться желание отделаться от чувства вины. Я беспокоилась. Всякий раз, что я на нее глядела, у меня возникало впечатление чего-то большого и грозного, запертого в камере, но стремящегося вырваться.

Примерно через день после того, как она похоронила палец, в ней ненадолго ожила прежняя Нелл. В своей обычной бессвязной манере она говорила о том, как можно превратить рецепты, рассчитанные на шесть персон, в рецепты на компанию из сорока человек, о Джулии Чайлд, о непогрешимости Папы, о Майке. Слава богу, она не забыла о его буддистских задвигах. Обыкновенно мать выражала все свои мысли вслух, а теперь она была само молчание. И это был дурной знак.

У меня не хватало энергии, а может, мужества снова начать расспрашивать ее об отце Доминике или вспоминать случай с отцовской трубкой.

Кэт звонила почти каждый день: «Как вы там – еще живы? Может, приехать посмотреть?»

Я заверяла ее, что мы в полном порядке. Мне не хотелось общества, а она на это напрашивалась.

Хью тоже звонил. Но только однажды. Телефон зазвонил через два или три дня после того, как я уселась в русалочье кресло и дала волю чувствам. Мы с матерью смотрели соревнования по бобслею.

– Давай не ссориться, – были первые слова Хью. Он хотел, чтобы я прежде всего извинилась. Я это почувствовала. Хью терпеливо ждал.

– Я тоже больше не хочу ссориться. – Это было все, что я могла из себя выжать.

Он подождал еще немного. Затем, подчеркнуто вздохнув, сказал:

– Надеюсь, ты все хорошенько обдумала и переменила мнение насчет моего приезда.

– Отнюдь, – сказала я. – Я до сих пор думаю, что управлюсь сама. – Ответ прозвучал жестко, и я постаралась как-то смягчить его: – Попробуй взглянуть на дело моими глазами, ладно?

– Ладно, – автоматически ответил он, но я знала, что он не станет этого делать. Вот самое худшее, когда живешь с яркими личностями, – они настолько привыкли считать себя правыми, что и представить себе не могут иного.

За время нашего разговора мной овладела усталость и словно нашло какое-то затмение. Я не упомянула об отце Доминике и его предполагаемой причастности к случившемуся, потому что Хью непременно построил бы на этом какую-нибудь головокружительную версию. Он собирался сказать, как вести себя дальше. Мне же хотелось руководствоваться собственными инстинктами.

– Когда собираешься домой? – поинтересовался Хью.

Домой. Как могла я сказать ему, что в этот самый момент меня неудержимо тянет сбежать из дому? Мне ужасно захотелось сказать: «Пожалуйста, сейчас я хочу побыть наедине с собой, забраться в мою раковину и посмотреть, как там». Но я ничего не сказала.

Мной двигал глубокий, отвратительный эгоизм и то неприятное чувство, которое я испытывала, возвращаясь домой, но кроме них еще была и какая-то скорбная любовь к себе. Собственная жизнь показалась мне такой пустой, скучной, маленькой и отталкивающей. И почти невостребованной.

В последние несколько дней я думала о жизни, которой когда-то собиралась жить, о жизни, давным-давно казавшейся мне сплошным озарением, жизни, полной искусства, секса, завораживающих споров о философии, политике и Боге. В той, неосуществившейся жизни у меня была своя галерея. Я писала сюрреалистические полотна, и они были ошеломляюще похожи на мои сны.

Пару лет назад был момент, когда я была близка к такой жизни, по крайней мере к частице ее. За два дня до Рождества я забралась в кладовку под мансардным окном, чтобы найти фарфоровый сервиз – с такой тонкой росписью, что в доме он считался неприкасаемым. Каждый предмет хранился в отдельной коробке и доставался только по большим праздникам и по случаю свадебных юбилеев.

Ди увидела меня и моментально поняла, что я делаю.

«Мам, – сказала она, – почему ты не пользуешься им почаще? Для чего ты его бережешь?» В ее голосе я почувствовала жалость.

И правда, для чего? Я не знала, что ответить. Наверное, на собственные похороны. Ди будет бдеть у гроба, а люди – стоять вокруг и говорить, какой выдающийся пример я подала, после стольких лет сохранив в целости сервиз на двенадцать персон. Потрясающая дань уважения.

Несколько дней после этого мой мир напоминал дирижабль, из которого выпустили воздух. Когда мой страх перед разбитыми тарелками успел принять такие масштабы? Неужели во мне так мало тяги к экстравагантному? После этого я освободила место для сервиза в кухонном буфете и использовала его при любом удобном случае. Потому что была среда. Потому что кто-то купил мой коллаж. Потому что в «Аплодисментах» Сэм наконец-то женился на Диане. Однако дальше сервиза этот положительный сдвиг в сторону так и не развился.

Все еще держа трубку, я хотела рассказать Хью об этом – о мансардном окошке и о сервизе, – но не была уверена, что это имеет хоть какой-то смысл.

– Джесси, – продолжал между тем Хью, – ты меня слышишь? Когда ты собираешься домой?

– Не могу сказать точно. Пока не могу. Возможно, придется задержаться здесь, не знаю, надолго ли.

– Понятно.

Думаю, ему и вправду было понятно. Понятно, что мое пребывание на острове связано не только с заботой о матери; скорее, с тем беспокойством, в котором я пребывала всю зиму. Со мной, с нами.

Но вместо этого он сказал:

– Я люблю тебя, Джесси.

Его слова могли бы прозвучать ужасно, но я почувствовала, что он сказал это, чтобы проверить меня, посмотреть, отвечу ли я тем же.

– Я перезвоню на днях, – сказала я.

Когда он повесил трубку, я посмотрела на серебрящиеся, текучие потоки за стеклом, потом вернулась в гостиную к матери, телевизору и соревнованиям по бобслею.

Каждый день, часа в четыре, я чуяла приближение ночи. Клубясь, ее сырой тяжелый запах вползал из-под дверей, просачивался сквозь окна. По ночам я еще острее желала брата Томаса.

При появлении первых серых теней ночной темноты я стала подолгу, с разными ухищрениями принимать ванны. Я стащила аварийную свечу из старого «ураганного» набора матери и прилепляла ее к краю ванны. Я зажигала ее, потом напускала горячую, почти обжигающую воду, пока ванная не наполнялась паром. Я часто сыпала в воду хвою с кедра, растущего на заднем дворе, или пригоршню соли, или добавляла несколько ложек лавандового масла, как будто готовила какой-то небывалый пунш. Иногда эту смесь ароматов было трудно вынести.

Я погружалась в воду так, что снаружи торчал только нос. Можно было подумать, что я именно теперь открыла для себя горячее шелковистое прикосновение воды.

Погрузившись в нее, я впадала в дремотное состояние. Я всегда любила шагаловских любовников «Над городом», где изображена обнявшаяся пара, парящая над крышами. Этот образ вставал передо мной всякий раз, когда я погружалась в воду, иногда любовники плыли по небу, но чаще плыли в обжигающей голубой воде.

Иногда мне вспоминалась русалка, которую изобразил Шагал, зависшая над водой, над деревьями, летящая русалка, но без крыльев, и я думала о брате Томасе – как он говорил, что завидует русалкам, которые в равной мере принадлежат морю и небу.

 

Однажды ночью я проснулась и села в постели. Что-то изменилось. И я поняла, что сверху не доносится ни единого звука. Я посмотрела в окно и увидела, что облака разошлись. Лунный свет падал в комнату кусочками слюды.

Я встала и отправилась шарить по дому в поисках чего-нибудь, чем и на чем можно было бы рисовать. Я нашла обтрепавшуюся коробку цветных карандашей в письменном столе Майка, где он, должно быть, оставил ее двадцать лет назад. Встав над кухонным столом, я заточила их ножом для рыбы.

Не в силах обнаружить ничего, кроме бумаги для записей, я взяла висевшую над столом большую картину в рамке, изображавшую маяк на Моррис-Айленде, вынула ее и стала нетерпеливо делать набросок на обратной стороне, словно изголодавшись по движению, властно управлявшему мной и ставшему мне почти чужим.

Я разрисовала полотно стремительными потоками синей воды. В каждом углу изобразила раковину «кораблика» с пробивающимся изнутри оранжевым светом, а внизу – черепашьи черепа, груды черепов, вздымающихся колоннами, – памятник затонувшей цивилизации, потерянной Атлантиды. В самом центре я набросала фигуры любовников. Они тесно прижались друг к другу, переплелись между собой. Волосы женщины обвивали их, как майские ленты. Они летели, оторвавшись от воды.

Работа опьяняла – и получилась страшноватой. Как езда на машине со спущенными колесами. Закончив, я вставила маяк обратно в рамку и снова повесила над столом, любовники оказались лицом к стене.

О том, чтобы снова лечь спать, нечего было и думать. Слишком я была взвинчена. Тогда я пошла на кухню заварить чай. Я сидела за столом, прихлебывая ромашковый чай из кружки с выщербиной, как вдруг услышала, что в дверь кто-то скребется – отчетливый, целенаправленный звук. Включив свет на крыльце, я выглянула из окна кухни. На крыльце сидел Макс, его черная шерсть была мокрой и грязной.

Я открыла дверь.

– Ах, Макс, ты только взгляни на себя.

Он ответил мне вопрошающим взглядом.

– Ладно, заходи.

Все знали, что он ночует в разных домах на острове, используя принцип ротации, график которой был известен только ему. Однажды мать сказала, что он появляется здесь каждые два месяца с требованием ночлега, но я сомневаюсь, чтобы он появлялся глубокой ночью. Я подумала, уж не выгнал ли его нынешний повелитель. Или он увидел в доме свет?

Я вытащила старую подстилку, которую мать держала для него в кладовой. Когда он свернулся на ней, я села рядом и вытерла его кухонным полотенцем.

– Что ты тут бродишь так поздно? – спросила я.

Макс немного приподнял уши, потом положил голову мне на бедро.

Я почесала ему за ушами, вспомнив, как брат Томас рассказывал, что берет его с собой на птичьи базары.

– Ты любишь брата Томаса? – спросила я. Макс стукнул по полу хвостом, думаю, потому, что голос у меня был сладенький – таким тоном говорят с младенцами, щенками и котятами. – Знаю, я его тоже люблю.

Чесать Макса было лучше, чем пить чай. Нервное возбуждение стало понемногу отпускать.

– Что мне делать, Макс? – спросила я. – Кажется, я влюбилась.

К такому выводу я пришла, сидя в русалочьем кресле, но ни разу не произносила этого вслух. И меня удивило, какое облегчение я почувствовала, признавшись в этом, пусть даже собаке.

Макс шумно вздохнул и закрыл глаза. Я не знала, как отделаться от одолевавшего меня чувства. Отрешиться от мысли о том, что здесь мой суженый. Это был не просто мужчина, который меня возбуждал, – в нем было свое небо, в нем было что-то, чего я не знала, никогда не пробовала на вкус и, возможно, никогда не попробовала бы. И сразу же вслед за этим мне показалось, что едва ли не легче жить в моем опустошенном браке, чем сожалеть о жизни прожитой, так никогда и не узнав его, так никогда и не пролетев по небу над городом, не погрузившись в морскую синеву.

– Моего мужа зовут Хью, – сказала я Максу, который уже крепко спал. – Хью, – повторила я и продолжала произносить как заклинание: – Хью. Хью. Хью.

 

Глава восемнадцатая

 

Второго марта я вывела из гаража мототележку и покатила по размытым дорогам к сгрудившимся в центре магазинчикам. Солнце снова глядело на землю с зимним безразличием – холодный огонек, заброшенный куда-то в самую высь. Подпрыгивая на протянувшейся между дубами дороге, я чувствовала себя подземным существом, выбравшимся на поверхность.

Я хотела купить кое-какую бакалею в центральном универсаме, а заодно посмотреть, не торгуют ли они красками – кроме цветных карандашей Майка, мне были нужны кое-какие краски. Однако больше всего мне хотелось поговорить с Кэт об отце Доминике.

Паром стоял у причала, и по пристани слонялось несколько туристов в наглухо застегнутых ветровках. Я припарковалась перед сувенирной лавкой Кэт, где под сине-белым полосатым навесом восседал Макс.

Кэт повесила рядом с дверью лавки зеркальце – старый обычай галла, чтобы отпугнуть Буга Хэга.

Как только я приоткрыла дверь, Макс ринулся в магазин. Кэт, Бенни и Хэпзиба сидели за прилавком и ели мороженое из пластиковых стаканчиков. Кроме них в магазине больше никого не было.

– Джесси! – воскликнула Бенни.

– Добро пожаловать в мир живых людей, – улыбнулась Кэт. – Хочешь мороженого?

Я отрицательно покачала головой.

На Хэпзибе было платье цвета черного дерева, исчерченное белыми молниями, а головная повязка украшена ее подписью. Она была похожа на прекрасную грозовую тучу.

Макс плюхнулся у ног Бенни, она шлепнула его и скосила глаза на меня.

– Мама говорит, ты вела себя грубо.

– Ради бога, Бенни, ты что – взялась повторять за мной всякую глупость?

– Ты думаешь, я вела себя грубо? – спросила я.

– Ладно, – ухмыльнулась Кэт, – а как ты назовешь то, когда человек звонит тебе каждый день и спрашивает: «Можно я вас навещу? Можно привезти обед? Можно приползти и поцеловать ваши ноги?», а ему за все его хорошее: «Спасибочки. Давай проваливай»?

– Я не говорила «Давай проваливай» и не просила целовать мне ноги. Впрочем, если не терпится, можешь сделать это хоть сейчас.

Непонятно почему, но стоило мне хоть немного пообщаться с Кэт, и я начинала вести себя точь-в-точь как она.

– Что-то мы заводимся, тебе не кажется? – спросила Кэт. – Конечно, если б я провела пару неделек рядом с Нелл Дюбуа, я бы, наверное, на людей кидаться стала.

Я впервые огляделась в лавке. Столы и стеллажи были завалены поразительным набором вещей с изображениями русалок: брелоками для ключей, пляжными полотенцами, поздравительными открытками, кусками мыла, открывашками, пресс-папье, ночниками. Здесь были куклы-русалки, русалочьи косметические наборы, даже елочные игрушки в виде русалок. Значки «Русалочья царевна» хранились в подставке для зонтиков в углу, и дюжина колокольчиков с русалками свисала с потолка. В центре лавки стоял стол с кипой «Русалочьей сказки» отца Доминика с табличкой с надписью: «Специально подписанные автором экземпляры».

– Возьми что-нибудь, – сказала Кэт. – В подарок – сережки какие-нибудь или еще что.

– Спасибо, но я не могу.

– Опять грубишь.

– Ладно, тогда возьму вот это, – сказала я, беря коробку «Русалочьих слезок».

Бенни достала из кладовки складной стул, и я села.

– Что привело тебя в город? – спросила Хэпзиба.

– Бакалея. И еще думала посмотреть, не найдется ли у них… – Я замолчала, не решаясь произнести это вслух. Старая привычка – держать свое искусство подальше от чужих глаз, как потенциально капризную девочку, которую не выпускают из ее комнаты. Я посмотрела на свои руки. Сложенные ладони, стиснутые коленями, как тисками. – …Кистей и красок, – произнесла я с усилием, которого, надеюсь, никто не заметил. – Акварели, какой-нибудь бумаги…

– В центральном универмаге продаются электропечи для хот-догов и щенячий корм, но сомневаюсь, что у них есть художественные принадлежности, – сказала Кэт. Потом взяла с прилавка карандаш и бумагу. – Вот, напиши здесь, что тебе нужно, и я договорюсь, чтобы Шем купил это, когда придет следующий паром.

Пока они доскребали ложками мороженое, я набросала список основного необходимого.

– Я так поняла, что ты собираешься у нас побыть? – спросила Хэпзиба.

– Матери нужна моя помощь, так что, наверное, да.

– Что значит «побыть»? Как долго? – подняла брови Кэт.

– Точно не знаю, – сказала я, стараясь замять разговор на эту тему.

– А как же Хью? – поинтересовалась Кэт.

Я решила принять вызов.

– Когда ты первый раз позвонила мне, то обвинила, что я наплевательски отношусь к матери – насколько помню, ты сказала: «Ты не можешь вести себя так, будто у тебя нет матери». А теперь ты обвиняешь меня, что я плюю на Хью? – На слове «Хью» мой голос чуть не сорвался.

Кэт отреагировала так, будто я дала ей пощечину.

– Приехали, Джесси. Мне без разницы, заботишься ты о Хью или нет. Мужик сам о себе может позаботиться. С каких это пор меня беспокоит, заботятся ли жены о своих мужьях? Я только хотела поинтересоваться, все ли у вас в порядке.

– Как будто тебя это касается, – упрекнула ее Хэпзиба. Я никак не могла понять, к чему клонит Кэт. – Так расскажи нам – как Нелл? – спросила Хэпзиба.

Я пожала плечами.

– Если честно, я думаю, что у нее депрессия. Она ничего не делает, только сидит в кресле, уставившись в телевизор, и крутит свой кубик Рубика.

– Надо пообедать «У Макса»! – выпалила Кэт. Пес мирно посапывал, положив голову на ногу Бенни, но при упоминании своего имени слегка приоткрыл глаза. – Нам надо всем собраться и пообедать в кафе в эту субботу.

Многие годы мать старалась выдернуть свою нить из узелка, который все трое связали и бросили в море в ту ночь, узелка, связывавшего их многие годы. Но Кэт не хотела, чтобы она замыкалась в себе. Ее верность – и верность Хэпзибы – не поколебались ни разу.

– Прекрасная мысль, – сказала я, окончательно поняв, что не смогу более трех минут выносить это безумие. Не знаю почему, но Кэт была самой вызывающей женщиной, которую я когда-либо встречала. – Только сомневаюсь, что она придет, – добавила я.

– Скажи ей, что в эту субботу «У Макса» будет обедать Папа Римский. Это должно сработать.

– Просто скажи, что мы скучаем по ней и хотим ее видеть, – сказала Хэпзиба, оборачиваясь ко мне.

– Попробую, – ответила я. – Но на многое не надейтесь.

Обведя взглядом лавку, я заметила картинку, изображавшую кораблекрушение, которую нарисовала, когда мне было одиннадцать.

– Ой, смотрите, моя картинка!

Ярко-белая лодка лежала на дне океана рядом с улыбающимся осьминогом, гигантским моллюском с любопытными глазками и стаей морских коньков. Рисунок напоминал картинку из книги счастливого детства – если бы не горящая лодка.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: