В день, когда родился Абеляр 5 глава




– Рак глаза! – прошептал потрясенный Весноватов.

Когда Гера Борисовна задумывала нашу галерею, она, как и другие близкие искусству люди, мечтала продвигать самое передовое, смелое, необычайно талантливое. Подлинное.

– Искусство, – говорила тогда Гера, – это когда твой мир совпадает с миром художника. Или не совпадает, но ты можешь принять его мир. И открыть его близким по духу людям. Или даже не близким.

В то время как Гера выдавала подвыпившим слушателям определения искусства, одно за другим, я разводилась с Тасиным отцом. С юным своим, возлюбленным мужем Александром, единственный грех которого был в том, что он принес домой не ту картину.

Мы учились в художественном училище и любили друг друга, а заодно и весь мир, как сказал бы переводчик Андерсена, в придачу. Я бы простила ему всё вплоть до измены, но он принес домой портрет мертвой женщины.

Мертвой она была задолго до того, как ее портрет был написан. Никто не позаботился о том, чтобы закрыть покойнице глаза, и она смотрела на зрителей – страшными, невидящими очами. Не такими, как у Модильяни – те живые, хоть и слепые, а эти – с тенью улетевшей жизни. И на ней было платье с белым воротничком, с таким домашним, уютным рисунком – что-то похожее носила в молодости моя мама, я помню это платье вместе с запахом.

Александр нежно держал картину, обнимая раму, как живые и теплые плечи.

– Копылов-Масальский, – сказал он. – Настоящий Копылов, осознаешь, как нам повезло?

Кирилл Копылов-Масальский был художником такого калибра, что восхищаться им следовало вне зависимости от того, что именно он «накрасил».

– Старик, я тут накрасил картинку, – небрежно ронял мэтр, и старик, будь ему даже двадцать лет от роду, начинал восторженно кивать головой. Критику Копылов не воспринимал в принципе, а чужие успехи были для него словно отравленные стрелы.

– А! А! – страдал Копылов, морщась и слушая, как хвалят других. На совместных пресс-конференциях он всегда говорил: – Если ко мне нет вопросов, тогда я пошел.

И громко двигал стулом – чтобы ножка проскребла по полу, как звуковой сигнал последней возможности.

Копылов-Масальский ревновал славу ко всем, даже к Ренуару и Леонардо да Винчи, но в атмосфере искусственного почитания и обожествления талант (а он у него, несомненно, был) художника поник и увял, как цветок, подаренный не от чистого сердца. Тяжелее всего приходилось ему в последние годы, когда над миром взошла слава Анны Венецианян. Эта живописица всякий раз тупила глазки и признавалась, что ее мазня не идет ни в какое сравнение с картинками, которые накрасил Копылов. Что он – истинный Мастер, а она годится только для того, чтобы омывать ему кисти и ноги (насчет ног и кистей не знаю, но в мастерской у него Венецианян одно время совершенно точно мыла полы. Не исключено, что собственными юбками – они всегда выглядели так, словно ими что-то вымыли. Причем не раз). Что он – это наше всё, а она – ничье Ничто. Все попытки подхвалить художницу обращались в истерику – Анна кричала и билась, доказывая собственную беспомощность.

– Сжечь, сжечь эту картину! Я бездарность! Я недостойна даже докуривать за Копыловым!

Картины у Венецианян были изумительные. Странно, что она этого не понимала. Изумительные они были и в переносном, и в прямом смысле слова – актуальном для меня «выживший из ума». Образованная Гера Борисовна однажды провела прямую параллель между Анной Венецианян и Эрнестом Хемингуэем. Хемингуэй никогда не верил чужим похвалам – даже друзей. А еще у него была пейрафобия, боязнь публичных выступлений, – и это тоже про Анну. Надо было очень не любить в детстве маленькую девочку, чтобы из нее выросло такое мучительное создание.

– Так не пишите, раз бездарность, – резонно сказал ей однажды Арчибальд Самойлов, хмуря брови. Брови у него были такого же размера и разреза, как глаза. По две темные полосы, одна под другой – не человек, тигр.

Анна Венецианян не послушалась, продолжала, по собственному выражению, марать холсты и домаралась до всемирной славы.

«Ужас! – писала Венецианян в своем блоге, ставшем местом паломничества нескольких тысяч поклонников актуального искусства. – Мою раскраску купил миллиардер Дэвид А. Прямо как-то неудобно, что эта мазня будет висеть на одной стене с Ван Гогом».

Под верхним слоем недовольства собой у Венецианян лежал жирный пласт самовлюбленности.

А Копылов-Масальский, тот просто захлебнулся однажды от зависти к ней и умер, дописав в последний день своей жизни «Портрет мертвой музы» – именно так называлась картина, которую принес домой мой муж.

– Ты должен выбрать одну из нас, – сказала я. – Вместе нам не выжить.

Я уже была беременна Тасей. А муж выбрал картину.

Когда мы разводились, в графе «причина расторжения брака» мы, не сговариваясь, написали: «Эстетические разногласия».

– Придурошные, – вздохнула мама. – Ну хотя бы внука мне роди, Алешечку.

Я родила Тасю. Она своевольная, кудрявая, с такими голубыми глазами, что смотреть больно. В детстве один мальчик рассказал мне, что, если долго смотреть в голубое небо, глаза станут такого же цвета. Я очень старалась, но глаза остались карими.

Голубчик Тася, понятное дело, мечтает именно о карих. Переходный возраст у нее начался в два с половиной года и продолжается вот уже десять лет. Я привыкла.

 

Весноватов нашел место для своей картины – между окном и работой Венецианян, которая не продается, но висит у нас как «знак вечной благодарности к первой галерее, где меня оценили по достоинству» (цитата из пресс-релиза, посвященного юбилейной инсталляции живописицы в музее МоМА. Копылов-Масальский на том свете скрипит зубами и вертится в гробу так громко, что пугает ворон и собак – на этом).

– Да, такое надо было разглядеть, – согласился Весноватов, пристраивая свой «Сон» рядом с «Анонимной бурей». – Не сразу понятно, что, но какие мазки!

Мазки торчат из картины, как иголки у шоколадного ежа – их особенно хорошо видно сбоку. А я представляю себе гинеколога, повторяющего над стопкой расшифрованных анализов: «Ах, какие мазки!»

– Зоя, – погрозил мне пальцем Весноватов. – Осторожнее с мыслями. А это у нас что?

Он имел в виду застекленную витрину, в которой дружно соседствовали товары народных промыслов и кустарных усилий. Выживать надо, говорит Гера Борисовна, и берет на реализацию валяных зайцев, серебряные бусы и уральские минералы на подставках.

ГББ презрительно морщатся на эту витрину, но директриса непреклонна. Все наши клиентки, орда крашеных блондинок на джипах, непобедимая армада толстогубых, как африканские божки, вечных девушек, все, вместе взятые, покупают не так много, как надо. А валяные зайцы и минералы – никогда не подведут.

Однажды я взяла в галерею Тасю, и та поделилась с Юлией Конурой, как ей хочется нормальную машину (у меня – ненормальная), айфон и одежду из бутика. Конура премило улыбалась, а потом заявила мне:

– Не представляешь, как тебе повезло! Сколько у ребенка желаний! Ярославе у меня так легко не угодить.

И царапнула ногтем по витрине, и войлочный заяц упал в обморок.

 

В зале появился Вась-Вась. До чего он рыжий и кудрявый! Никак не привыкну.

– Ну, это не преступление, – опять укоряет меня Георгий Иванович. – Или вы подумали про Иуду?

Вась-Вась идет к нам замедленной походкой, какой ходят супергерои в американских фильмах.

– Какое преступление? – тревожно спрашивает он и даже хватается за кобуру. Как я раньше не видела, что она похожа на кошелек?

– Да мы о своем, не переживайте, – смеется Весноватов. – Открывать пора?

Я ничего не успела, ничего!

Приехали журналисты, им пообещали, что будет сама Венецианян. Юлия Конура со своей Ярославой (она ее зовет «Ярослава у меня». А про Россию говорит: «Эта страна») властно отодвигают гостей и первыми входят в галерею. За ними идут остальные ГББ. Они похожи, как сестры, – удлиненные блондинки с раздутыми губами. Большая часть ГББ удачно развелись. Раньше было принято выгодно выходить замуж, а теперь – выгодно разводиться. Так, чтобы денег хватало и на губы, и на искусство. Искусство они постигают с помощью своей женской сущности – поправляют прически, глядя в отражения застекленных портретов.

Я приветливо встречаю ГББ и внезапно вспоминаю другой свой сон. Вокзал, поезд, вагоны с уютным желтым светом, хотя внутри, я знаю, ничего не поменялось со времен советской железнодорожной юности. Титан для кипятка, похожий на скульптуру Тэнгли, спящие старцы и Сусанны, рулеты из матрасов с начинкой из подушек, а также потная вареная курица в полиэтиленовом кульке. Я бегу к поезду, надо занять место – и все бегут со мной, и ГББ, и Гера Борисовна, и Вась-Вась, и Жанусик, и мой муж Александр, и мама с Тасей за руку. Это такое счастье было – делать что-то вместе со всеми, а потом они успели занять места в поезде, а я – нет. Я стояла на перроне и смотрела, как проплывают мимо желтые, маслянистые от уюта окна, и плакала.

– Это был сон о смерти, – мягко говорит Весноватов. – У меня есть такая картина.

– Вы что, все мои сны нарисовали?

– Не только ваши.

Юлия Конура с разбегу впечатывает мне в щеку липкий поцелуй и так смотрит на Весноватова, словно его тоже надо поцеловать, но она в этом не окончательно уверена.

– Георгий Иванович, – сообщаю я. – Весноватов. Его работа висит рядом с «Анонимной бурей». Ты сразу увидишь.

– Мам, ну сколько можно? – сердится юная Ярослава и ставит руки в боки, превращаясь в букву Ф. – Когда мы уже уйдем?

– Ярослава у меня устала, – Конура тянет девчонку за собой.

Мне нужно работать – развлекать гостей, помогать художникам. Я иду к Игорю Ивлеву, голос которого трещит в микрофоне, как полено в печке. Оплаченный шаман то ли уже камлает, то ли только собирается.

– А вам я бы предложил почиститься с бубном, – говорит он мне в спину.

Шаман молодой, симпатичный, но я его не вижу. В галерею вошел О.Н., и теперь я вижу только его.

В таком возрасте, как у меня, уже не влюбляются, но я не виновата. В О.Н. влюблены все, включая Тасю и мою маму, Конуру и Геру Борисовну, и даже Игорь Ивлев начинает кокетничать, когда О.Н. пронзает взглядом очередную «Композицию № 16» (белые шарики на голубом фоне).

– «Манна небесная», – угодливо поясняет Ивлев. А шаман нервно встряхивает бубном.

О.Н. всегда садится со мной рядом, и мне совсем не остается воздуха. Я начинаю думать такое, что бедный Весноватов испуганно прыгает в сторону. Потом краснеет, уходит, и я ему за это благодарна. О.Н. – директор завода, меценат и коллекционер, но всё это не имело бы значения, не будь он таким красивым. И он любит шептаться со мной, пока текут скучные речи, и в такие минуты я забываю, что он, по выражению Конуры, спит с «полгородом».

О.Н. – манна небесная, его на всех хватит. Но я не хочу ее пробовать – выше и лучше, чем сейчас, не будет, я слишком взрослая, чтобы не понимать такие вещи. Тем более сейчас О.Н. не спешит садиться рядом – появляются дорогие гости, Венецианян со свитой – под предводительством моего бывшего мужа Александра. Он расширился, а еще потемнел, как плохая картина. А раньше был похож на ликующего ангела.

Венецианян идет впереди всех, как положено, вместе со своей пейрафобией. Десять раз предупредила, что не будет выступать – хотя мы и не просили. Потемневший ангел подходит ко мне и смотрит обиженно, глаза в глаза. Но я вижу, у Александра есть козырь под крылом. Сейчас он швырнет его на стол:

– Помнишь «Мертвую музу» Копылова? Так вот, я вчера продал ее Анне Вазгеновне и готов купить Таське айфон, айпад и что там еще у нее в списке.

Ай-ай-ай.

У Венецианян в руке – как икона у богомолки на крестном ходе – торчит упакованная картина.

«Где же ты, Весноватов?» – думаю я. И он появляется:

– Туточки! Не волнуйтесь, сегодня я весь ваш.

– А завтра? – глупо спрашиваю я. Но Весноватов не отвечает, а снова комкает свою бороду и пытается засунуть ее в рот.

Александр брезгливо смотрит на художника и возвращается в стадо Венецианян.

Шаман берет с подноса бокал с шампанским и лихо выпивает его одним глотком.

Юлия Конура стоит перед картиной «Сон девушки» и так смотрит на нее, как я – на О.Н. Она так ощутимо хочет эту работу, что мне становится неловко. Нельзя видеть людей в такие моменты – Конура, если честно, красавица, но сейчас, во взалкании, она выглядит как героиня триптиха Арчибальда Самойлова «Тигриный шабаш в деревне Колютково».

– Жуткое зрелище, – согласен Весноватов.

А мне звонит Жанусик. У нее дар – звонить некстати, и она этим даром активно пользуется.

– Ну что, как дела? – веселый голосок в трубке слышу не только я, но и все окружающие. Венецианян вздымает густую монобровь. Самойлов хмурится и цыкает языком.

Жанусик отлично знает, что у меня открытие выставки. Я злобно выключаю телефон. И думаю о том, что в последний раз не кривила душой в тот день, когда Александр принес домой «Мертвую музу». После этого не было ни одной прямой линии, ни одного искреннего слова.

Весноватов грустно смотрит на меня и молчит. Конура идет к нам, чеканя шаг, рядом раздается плач Ярославы.

– Фи, такая взрослая девица – и плачет, – пытается пошутить Весноватов, но Конура окидывает его ледяным и одновременно с этим испепеляющим взглядом. А потом вспоминает, кто это, и лепечет сладко:

– Я готова купить вашу картину.

– О, даже не знаю, что вам сказать, – откликается Весноватов. – Мы должны спросить Зою.

– Нет! – кричу я. – Ни за что!

Только представлю себе, как мои личные пеликан и черепаха будут висеть на стене в доме Конуры, – ни за что! Дом у нее, я уверена, весь белый, как платная больница.

– Зоя, что происходит? – это угрожающе шепчет Гера Борисовна.

– Зоя? – беспокоится Вась-Вась. У него кошелек в руке, и он, рыжий-бедный, так похож сейчас на Иуду. «Тайная вечеря» по-английски – «последний ужин». Какой примитивный язык!

Даже Венецианян безотрывно смотрит на меня сонными и надменными восточными глазами. Она похожа на верблюда! – наконец-то догадываюсь я.

– Точно! – говорит Весноватов. – Думаю, мне пора уходить.

– А как же картина?

Весноватов подходит к стене и снимает свою работу. Таким решительным движением – как, наверное, платья с любовниц. Смотрит на картину влюбленным взглядом, а потом вручает мне.

– Бери! Надо же тебе выяснить, зачем снится черепаха.

Мы перешли на «ты», а я и не заметила.

ГББ, журналисты, хор и кордебалет – все замерли, трепещут. Венецианян готова забыть о своей пейрафобии – под нею таится ораторская страсть. Она делает шаг, два, десять к микрофону и начинает блеять о своей бездарности. И о том, что она торжественно дарит любимой галерее лебединую песню своего бесценного учителя. На освободившееся от моего сна место Гера с Вась-Васем поспешно вешают «Мертвую музу», услужливая Диана Королькова, уставшая подавать надежды, подает им портрет – и поправляет, чтобы ровно висел.

Мне всё верно помнится – портрет ужасен. С годами стал еще хуже, и от этой мертвой тетки пахнет, разит – неужели это чувствую только я?

– Не только, – говорит на прощанье Весноватов. – Кстати, тебя скоро уволят.

– Зоя, зайди ко мне срочно! – приказывает Гера Борисовна и уходит в кабинет, громко стуча копытами. То есть, конечно же, каблуками.

– Я вам скидку сделаю, – обещает подвыпивший шаман, – но вас обязательно надо почистить с бубном.

О.Н. стоит перед портретом и смотрит мертвой музе в глаза. Что сказать – даже она ответила бы ему «да». При жизни, конечно.

Если я чего еще и боюсь, так это того, что О.Н. захочет ее купить.

 

Вечером Тася приходит ко мне – огромное пижамное дитя. Когда она родилась, я не могла спать две ночи, а на третью уснула. И мне приснился сон: маленький сверточек с грудной Тасей – весом с войлочного зайца – лежал у меня на плече, но мне было так тяжело, словно меня придавили скалой.

Сейчас у Таси прыщики на лбу и ненависть к прописанному Фонвизину. В комнате припрятаны садовый фонарь и Анаис Нин.

– Мама, я всё забываю спросить, ты меня любишь?

– Только тебя и люблю, Тася. Больше всех на свете.

– И на картинах?

– И на картинах, и во сне.

Я так устала кривить душой. Но, пока Тася рядом, это неважно. И не страшно, что будет потом.

 

По соседству

 

Помимо генеральных демисезонных приборок, наводить порядок здесь следовало каждые две недели – а вообще, Абба с трудом удерживала тетку, чтобы та не ездила на кладбище ежедневно.

Она, впрочем, и сама часто скучала по родным могилам – в одной лежит ее мама, теткина старшая сестра, в другой – слева, под березкой – двоюродная Наташа. У мамы скромный гранитный прямоугольник, глядя на который бедная Абба всякий раз начинала высчитывать в уме его периметр и площадь, это отвлекало от слез. У Наташи – единственного теткиного дитяти, доверчиво принимавшего жизнь во всех ее проявлениях, – розовая каменюга неровной формы. Кулгуваара.

На кладбище тетка необидно и дельно командовала – Аббе нравилось получать точные указания. Иначе стоишь столбом и смотришь, как в трех метрах роют новую могилку – или вообще непонятно на что смотришь. Засохшие цветы, полустертые надписи на венках, смелые – не то что в городе! – собаки и птицы.

Вначале прибирали могилу мамы, потом принимались за Наташину. Абба считала, что теперь это их дома, мамин и Наташкин, и трудилась здесь так, как для живых было бы лень. Они выметали с дорожек старые листья и сосновые иголки, до блеска драили памятники, пропалывали цветники, красили оградки и только спустя несколько часов садились на скамеечку возле Наташиной могилы. Цветы оставляли перед самым уходом – розы Наташе, хризантемы – маме.

Цветы были белыми, а гроб, вспоминала Абба, был у Наташи розовым, как машина для куклы Барби.

 

Аббой ее окрестили давным-давно: невольной крестной стала тетка, а имя досталось от женщины, которой Варя восхищалась в юности. Ну что это за имя – Варя? Варварское какое-то. И дразнят – то Варёнкой, то Варежкой. То ли дело Анни-Фрид Сюнни Люнгстад – не имя, песня! Варя умоляла мать и других родственниц своих называть ее Фридой, а еще вырастила челку и научилась подводить глаза, как прекрасная шведка.

Родня на «Фриду» не согласилась, зато тетка выучила название группы, которую Варя слушала целыми днями – даже уроки делала под “The day before you came”. Так и пошло – «Абба, поди сюда», «Абба, помоги Наташе с математикой», «Абба, ждешь отдельного приглашения?».

Мужчинам впоследствии прозвище тоже нравилось – не было никакой оторопи, все быстро привыкали, а те, кто подобрее, даже отмечали явное сходство Варвары-Аббы с Анни-Фрид Сюнни Люнгстад.

Единственным человеком, который всегда звал ее только Варей, была Наташа. «Аббу» она игнорировала, как и шведские песни. Но Наташи давно не было на этом свете – даже сирень, которую тетка посадила у могилы летом смерти, выглядела вполне по-взрослому.

 

За несколько дней до пятого мая тетка начинала вздыхать, а потом впрямую говорила, что Абба, если ей так легче, может не ездить с ней на кладбище. Но это были просто слова – как «доброе утро» или «прости, пожалуйста». Они ничего не значили.

Пятое мая – день рождения Аббы и день смерти Наташи. По чьему-то остроумному замыслу даты объединились и закольцевались так, что Аббе каждый раз приходилось напоминать себе о том, что это и ее день. День, в который ей исполнится тридцать пять и в который Наташа навеки осталась двадцатилетней.

В детстве Абба каждый год с надеждой подходила к отрывному календарю, чтобы увидеть там что-нибудь хорошее – карикатуру, пословицу, хотя бы рецепт борща! Но из года в год пятого мая в календаре была одна и та же картинка – бородатая голова Карла Маркса, родившегося в день рождения Аббы. Каждый год – одна и та же бородатая голова без шеи, с которой, наверное, охотно сразился бы пушкинский Руслан.

Может быть, уже тогда, в детстве, Абба поняла, что ее желания будут исполняться с большим опозданием – или же не сбудутся никогда.

У Наташи всё было иначе. Тетка и мать всегда хвастались каждая своей девочкой, но никто не мог спорить с тем, что Наташа по праву имела право на самое лучшее. Она была таким ребенком, о котором мечтают бездетные и в существовании которого – легче поверить в инопланетян! – сомневаются многодетные. Послушная, красивая, с белокурыми косами, с пятерками по всем предметам, открытая, как говорили, захлебываясь слюной восторга учителя, всему новому. Учила стихи, знала французский, читала наизусть «Временами хандра заедает матросов…» и «Парижа я люблю осенний, строгий плен».

Тетка любила вслух мечтать о том, какая сказочная судьба ждет Наташу: дочь сделает карьеру, у нее будет свой бизнес, два (нет, лучше три!) высших образования, муж из принцев и дети-куклы. В мечтах тетка обставила Наташино будущее в мельчайших подробностях, и, конечно, мечты подслушал тот же, кто закольцевал впоследствии два события, случившихся в один и тот же день.

Вначале никто и не понял, что с Наташей, – даже Абба, которая, несмотря на старшинство, всегда была у сестры на подпевках, даже она не разобралась, в чём дело. Наташа училась на первом курсе политеха, поступила на бесплатное, чем тетка страшно гордилась. Она почти одновременно стала студенткой и женщиной – опытом физического перевоплощения Наташа без стеснения делилась с Аббой, всё еще не решившейся к тому времени распрощаться с девством.

Мальчика звали Петр – это была единственная подробность, помимо физиологии, которую запомнила Абба. К первой сессии Петра сменил Миша, а потом появился Фабиан – это было прозвище, и оно Фабиану подходило. Фабиан-наркоман. Глаза, яркая рубашка – всё в синем шагаловском цвете, а еще у него была неприятная привычка нюхать время от времени свои пальцы.

Абба общалась с Фабианом по телефону – он говорил всегда помногу, начинал вдруг пересказывать рецепты каких-то блюд или сюжеты фильмов, сбивался, начинал сначала, в общем, это было мучение. Фабиан весь был – мучение. Он, кстати, жив – после Наташиной смерти каким-то невероятным стечением обстоятельств и усилий завязал и теперь всего лишь пьет по-черному, что всем привычнее. Шагаловские глаза наверняка выцвели – как выцветает всё, оставленное без ухода и присмотра.

Абба служила искусству – вела детский лекторий в филармонии, а вечерами читала корректуру в деловом журнале. Тетка работала в гардеробной частной школы – там, несмотря на частности, изрядно пахло ногами. По вечерам они подробно, растягивая каждый момент, ужинали и потом садились за пазлы или вышивку. Накануне очередного пятого мая тетка с племянницей как раз закончили очередную картину – разобранную на несколько тысяч деталей «Клятву Горациев». Абба искоса глянула на тетку, как она старательно поправляет гигантское полотно, изъязвленное множеством трещинок, и в очередной раз удивилась, как ей удалось не сойти с ума и вообще выжить.

Она хорошо помнила тот день. Абба ждала «скорую помощь» у подъезда, тетка была с дочерью в комнате, у Наташи закатывались глаза, она уходила. «Скорая» всё не ехала, рядом с Аббой, мерзнувшей в тонком пальто, договаривались о пьянке мусульманские гастарбайтеры – они снимали две квартиры на первом этаже. Абба старалась по-человечески относиться к этим чужим во всех смыслах слова людям, но именно эти не ценили попыток и вообще вели себя не по-мусульмански: много пили, водили к себе девиц и курили в подъезде, размазывая чинарики по полу. Наконец часть гастарбайтеров отправилась за водкой, часть вернулась в квартиру, предвкушая скорое пьянство.

Абба смотрела на окна, вспоминала свою жизнь в этом доме – как тетка с Наташей забрали ее после маминой смерти, как она плакала ночью, и как маленькая Наташа влезла к ней под одеяло и гладила ее волосы, утешая и по-взрослому приговаривая: «Ну, ну, не плачь, не надо, Варя».

Сейчас за окнами хозяйничала смерть, а «скорая» всё не ехала и не ехала. Вот уже и мусульмане вернулись с водкой и начали орать за окнами, только тогда на горизонте блеснули круглые холодные фары.

Врачиха с ярко-розовыми, не идущими к ней губами, не разуваясь, прошла в комнату и тут же взорвалась руганью, как будто была набита ею до отказа и та, наконец, достигла критического уровня, не помещаясь внутри.

«Мы людей не успеваем лечить, а вы к наркоманке зовете!»

Тетка не плакала, только сжимала до боли Аббину руку.

Страшно шевеля розовыми губами, врачиха всё же вызвала по рации реанимацию.

«У нас клиническая».

«Зачем вы так? – невпопад спросила Абба. – Клятву Гиппократа, наверное, давали».

«И что?» – дерзко переспросила врачиха, подбоченившись и заняв оборонительную позу – как торговка на рынке.

Абба снова стояла одна у подъезда, ждала теперь уже реанимационную бригаду – рядом гуляла женщина с ребенком и собачкой. У ребенка и у собачки были совершенно одинаковые вязаные шапочки с помпоном – такие носили в пору Аббиной юности.

Реанимация приехала быстро, но Абба знала, что даже такое быстро – уже поздно. Наташа умерла, так и не вернувшись из своего вымышленного мира.

Огромный реаниматолог вышел из комнаты, где на полу лежала Наташа, и развел руками – тоже огромными, как весла.

– Она умерла. Шансов никаких не было, но бригада старалась. Они молодцы.

Врачиха с розовыми губами прошла мимо, не оглянувшись. Абба зачем-то отметила, что помада ее выглядит такой же свежей и блестящей, как полчаса назад, когда Наташа была еще жива.

 

Раньше эти дни были просто датами в календаре, обычными днями. 5 мая. 17 ноября. А потом они выпали в виде шаров с ответами – как в черной лотерее с днями смерти. Где-то лежит и мой шар, думала Абба. Где-то уже описан верный способ превращения обыкновенной календарной даты в самый страшный день года, которого они с теткой, тем не менее, ждут. Ожидают – как дня рождения, назначенного свидания, отправной точки, после которой что-то обязательно изменится или, в крайнем случае, пойдет не так, как в прошлый раз.

– …Ты знаешь что, ты уберись сегодня у мальчика по соседству, – сказала тетка, и Абба сразу поняла, о чём, точнее, о ком она. Могила мальчика – ну, если выражаться точнее, юноши – справа от Наташиной. У него, в отличие от наших, был портрет, выгравированный на камне – когда идет дождь или снег, эти портреты покрываются страшными черными пятнами. Тетка именно поэтому не захотела украшать Наташин памятник овалом, где улыбалась бы смутно похожая на нее девушка. Четкие скулы, матовая кожа. Нежная девочка, Бодлер, косы, пахнущие свежим хлебом, – всё лежит теперь, придавленное могильной плитой, а они с теткой ползают на карачках, выкладывая цветы под строго определенным углом. Так – чтобы они были под углом – хотелось тетке.

Абба взяла пластиковую бутылку с водой, тряпку и начала уборку соседского памятника. Мальчик – точнее, юноша – тоже умер молодым, в девятнадцать, поэтому они ему особенно сочувствовали и время от времени протирали камень с выцветшими буквами. А.Д.Болотов. Алексей? Александр? Андрей? В русском языке так много мужских имен на букву А. Абба перебирала их в уме, как бусины на нитке, – чтобы не сбиться на самые тяжелые мысли.

Мысли о маминой смерти.

Но вот и они, пришли, открывай! Бросай свои бусы из Алексея, Александра, Артема, Андрея! Да, прошло много лет, и самое страшное лежит в отдельном, специально устроенном месте памяти, в которое Абба заглядывает очень редко. Она отлично знает, как туда попасть, но всякий раз старается пройти мимо, хотя демоны и химеры, обитающие в этом помещении, иногда успевают втащить ее внутрь.

Абба десятый раз подряд протерла заглавную букву А. Антон? Аркадий? Арсений?

Милая мама, ты не знаешь, и не можешь знать, как мне тяжело без тебя. Как я заново, каждый день вспоминаю о том, что тебя уже нет, и ты не уехала никуда, чтобы вернуться, – нет, ты ушла навсегда, быстро, в один час. Некоторым счастливым женщинам выдают сверху разрешение на легкие роды. А самым лучшим людям – право на быструю смерть.

– Я бы тоже хотела так, – сказала на маминых похоронах ее близкая подруга. И это не прозвучало грубо. Правда, подругу тоже подслушали – и она умерла в таких мучениях, после которых и ад, наверное, понравится. У нее был рак кожи, который съел ей пол-лица. Глаза, губы, нос – ничем не побрезговал, и в последние дни старуха не могла говорить, но только пищала.

Аббина мама не была старухой, и она очень хотела жить. Она любила жизнь и никогда не жаловалась.

Сейчас, в свои ровно тридцать пять, Абба могла с точностью сказать – таких людей в мире очень мало. Большая часть жалуется на всех и вся, и редко кто радуется каждому новому дню, как это умела делать мама Аббы. Радовалась между делом, выполняя всё, что должна по трудовому кодексу русских женщин, – вела дом, воспитывала ребенка, работала, дружила и помогала всем, кто был рядом.

Она умерла вечером среды, после того как приготовила ужин для Аббы, прочла в газете статью своего любимого Крылеева, пообещала тетке забрать на выходные Наташу. Она просто легла на диван и умерла – как умирают герои в фильмах и книгах. Абба не поняла, что случилось с мамой. Она думала, мама спит.

И это было еще не самое страшное.

Самое страшное приходит потом – выжидает нужного момента и является навсегда. Не смерть как факт. Не все эти жуткие хлопоты, не разговоры с похоронным агентом – черным и вкрадчивым, как осторожный голодный ворон, не поиски места на кладбище и обсуждения поминального обеда. Даже родной человек в гробу – мама, но не мама, – даже стукнувшая крышка гроба и слезы, которые всё никак не заканчиваются, – это не самое страшное. И то, что Абба положила маме в гроб иконку – хотя все говорили, что нельзя, она сделала это, а потом думала, вдруг из-за этого ей будет ТАМ хуже – не Аббе, маме.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: