Отель «Винслоу» и его обитатели 8 глава




– Хорошо чешет, профессионально, – сказал я с завистью, подумав, что когда еще я смогу говорить так, как он, а мне очень хотелось выступить и сказать от имени современных русских парней, что не все у нас дерьмо продажное, не все идут работать на радио Либерти и поддерживают их лживую власть.

– Что значит – «чешет»? – спросила Кэрол.

– Говорит, – сказал я, – я‑то забыл, что Кэрол не могла знать русского слэнга.

Питер оказался не латиноамериканцом, а евреем, что он в конце митинга и использовал, очень остроумно и ловко отвечая на вопросы парня в тюбетейке – это был, видимо, очень хороший и честный еврейский парень – судя по тому, как он волновался и нервничал, говоря о палестинском вопросе. Питер терпеливо ответил ему и в конце нанес решающий удар легко и резко, вдруг сказав, что не следует путать сионизм и евреев, что он, Питер, кстати сказать, тоже еврей. Изящность его выступления я оценил, оценили и присутствующие, наградив Питера аплодисментами.

Просто, не так изящно и профессионально, как Питер, но веско и убедительно выступали оба черных. Мне они понравились. Боевые ребята. С такими ребятами я бы участвовал в любом деле.

За стеклянными стенами зала, где происходил митинг, все время шлялись какие‑то подозрительные личности, каждые несколько минут совершали обход гарды и полицейские. Какой‑то шепоток тревоги был слышен в воздухе. Перед дверьми в зал постоянно находилась кучка еврейской молодежи без опознавательных знаков, неизвестной политической принадлежности. Но, наконец, митинг кончился и как будто благополучно. Люди не спешили расходиться. Некоторая тревога вновь прозвучала в словах гарда, который сказал, что следует выходить через такой‑то выход, потому что он охраняется полицией, через другие же выходы выходить не рекомендуется.

Мне всего этого, конечно, было мало. В сапоге у меня как обычно был нож, мне хотелось драки. К членам Лиги обороны я ничего не имел, националисты всех народов одинаковы. Однако мне ближе был Александр и ближе был Лев Давидович Троцкий, чем сомнительные национальные догмы.

Однако ничего не случилось, к моему разочарованию. Преступный Эдичка не получил возможности. По дороге Кэрол познакомила меня со своими товарищами, среди которых было несколько некрасивых еврейских девушек в мятых штанах, парень в брезентовой защитного цвета робе с открытым лицом, – он работает в нашей типографии, – сказала Кэрол. Все они, каждый в разной степени, говорили по‑русски. Парень был даже переводчиком. Сейчас их издательство выпускало на русском языке книгу Троцкого «История русской революции». Впоследствии, через месяц, я получу эту книгу и буду первым русским человеком, который ее прочтет. Первым, не считая тех, кто читал ее в манускрипте Троцкого.

Книга оставит во мне смешанное чувство. Над некоторыми страницами, где описывались вооруженные народные шествия, я буду рыдать, и шептать в своей каморке: «Неужели у меня этого никогда не будет!» Плакать от восторга зависти и надежды над толстой трехтомной книгой, над нашей русской революцией. «Неужели у меня этого никогда не будет!».

Другие страницы вызвали у меня злость – особенно те, где Троцкий с возмущением пишет о том, что после Февральской революции Временное правительство опять загоняло рабочих на предприятия, требовало продолжить нормальную работу на заводах и фабриках. Рабочие негодовали: «Революцию мы сделали, а нас опять на заводы загоняют!».

«Проститутка Троцкий!» – думал я, а что вы заставили делать рабочих после вашей Октябрьской революции – то же самое, потребовали, чтоб рабочие вернулись к работе. Для вас – провинциальных журналистов, недоучившихся студентов, выскочивших благодаря революции в главари огромного государства – революция действительно произошла, а что ж для рабочих? Для рабочих ее не было. При всяком режиме рабочий вынужден работать. Вы ничего не могли им предложить другого. Класс, который сделал революцию, сделал ее не для себя, а для вас. И до сих пор никто не предложил ничего иного, никто не знает, как отменить само понятие «работа», покуситься на основу, вот тогда будет настоящая революция, когда понятие «работа» – имеется в виду работа для денег, чтобы жить, – исчезнет.

По странному совпадению партийные товарищи принесут мне эту книгу прямо на демонстрацию против «Нью Йорк Таймз», которую некоторые из них наблюдали в течение продолжительного времени, даже помогая нам раздавать листовки.

Тогда, после митинга, Кэрол позвала нас к себе, она живет в Бруклине, в этом же доме живут еще человек шесть‑восемь членов ее партии – дом как бы партийная ячейка. Ехали мы в собвее, потом шли пешком. Александр, отстав от всей компании, подозрительный и помешанный на фрейдизме Александр, говорил мне шепотом: «Слушай, почему они все такие ущербные, ты не находишь? Погляди, какие девицы, – что‑то в них не то. Кэрол‑то сама нормальная, но и то, мне кажется, у нее не в порядке с сексом».

– Слушайте, Аля, что вы хотите, – сказал я ему тогда, – революционеры по моим наблюдениям всегда были такие. Можно найти ущербность и в Ленине и в ком угодно, разве для нас с вами это важно? Нам нужна клика, сообщники, вы же знаете, что в этом мире нужно принадлежать к какой‑нибудь клике. Кто вас еще берет, кому вы еще интересны, а они вас и меня берут, мы им нужны, они нас пригласили. У меня и у вас единственный выход: к ним. Мы‑то с вами не ущербные? Согласитесь, что в какой‑то степени да.

Я был прав, не обязательно к «Рабочей Партии», но по всем причинам выходило, что попадали мы к недовольным мира сего, довольным мы были на хуй не нужны. А что не пошли бы мы к ним – к довольным – это уже другой вопрос.

Мы пришли в объемистую квартиру Кэрол, которую она разделяла с подругой. Ее руммэйт спала где‑то в глубине. Мы устроились в гостиной, Кэрол сделала какие‑то бутерброды, и мы пили купленное пиво и разговаривали. Позже пришел оратор Питер. Нам задавали много вопросов, мы задавали много вопросов, вечер затянулся до третьего часа ночи. У меня в то время, как и на каждого человека, были на Кэрол какие‑то сексуальные надежды. Несмотря на ее пол, она была мне почему‑то приятна. Приблизительно: я хотел с ней делать любовь – но люди приходили и уходили, все соседи перебывали у Кэрол, и я даже не мог с ней поговорить. Только что она на корточках сидела возле дивана, на котором помещался я, и иногда мне непонятное переводила, не позволяя мне уступить ей место на диване – вот и вся близость.

Наконец, все ушли и последними уходили мы с Александром. Почему последними? Она не позволяла нам уйти со всеми, не уходите все сразу, – сказала она. В обществе, с людьми, она была веселая и, как видно, очень остроумная, так как все смеялись время от времени ее словам, – к сожалению, я почти не понимал ее шуток. Она ползала по полу, было мало стульев, ребята и девушки предпочитали сидеть на полу, Кэрол тоже предпочитала.

Она пошла проводить нас до собвея. На улице оказалось очень холодно, внезапно очень похолодало. Мы дошли до входа в собвей, она стала с нами прощаться, но я сказал ей: – Кэрол, извини, мне нужно сказать тебе пару слов наедине. – Извини, Александр, – сказал я Александру. – Одна минута.

– Ничего страшного, – сказал Александр.

Мы отошли. Я, взяв ее за руки, сказал ей: – Хочешь, Кэрол, я останусь с тобой?

Она обняла меня и сказала: – Ты такой хороший, но может быть, твой друг хочет с тобой поговорить?

Я не совсем понял ее, мы стояли на холоде, я почти дрожал от холода, мы целовались, и обнявшись стояли. Она была совсем тоненькая, всего‑ничего, а ведь у нее дочери было 13 лет. Дочь жила с родителями в Иллинойсе.

– Ты очень хороший, – говорила негромко Кэрол, – я завтра в воскресенье буду в Манхэттане, мне нужно зайти в оффис, я забыла там свою новую шляпу, я ее вчера купила. Я уезжаю на три дня в Иллинойс к родителям, и я хотела показать им свою шляпу. Я позвоню тебе завтра и мы увидимся.

Я очень замерз и устал, и я не настаивал. Может быть, было нужно настаивать. Но я замерз. Мы опять обнялись и поцеловались, и она пошла. – Иди, – сказал я ей, – замерзнешь…

Пока ехали с Александром в собвее – оживленно обсуждали наших новых партийных товарищей. Александр говорил, что ему все ясно, я призывал его воздержаться пока от выводов, слишком рано, с одного митинга решать, как нам к ним относиться. Мы вышли на Бродвее. Из его тротуаров и мостовых, как обычно в холод, валили вверх клубы пара. Александр свернул налево на свою 45‑ю, я пошел вверх и направо. В ночных забегаловках сидели люди и жевали.

Назавтра она не позвонила, я прождал ее звонка часов до двух. Это меня очень расстроило, я уже думал о ней как о своей любимой, такое у меня свойство. С ней у меня было куда больше общего, чем со всеми остальными – кроме ее революционности она была еще журналист, и совсем недавно «Уоркер» – орган американской коммунистической партии – обрушился на нее за ее статью о Леониде Плюще – украинском диссиденте.

Она не позвонила, а я уже за утро и вчерашний вечер приучил себя к мысли, что она будет моей любимой, придумал даже, как я ее буду одевать, и на тебе, я не любил, когда у меня что‑то срывалось. Я очень расстроился и успокоился в тот день не сразу.

Объявилась она через несколько дней. Извинилась. В воскресенье она не поехала за шляпой, а сразу с утра отправилась в аэропорт и полетела в Иллинойс, у нее не хватало времени поехать за шляпой, а рейс был очень ранний, и она не хотела меня будить. «Ведь ты очень поздно лег накануне», – сказала она. Мы договорились пойти вместе на ланч. Встретились.

Мы сидели друг против друга и говорили о наших делах. Тогда мы задумывали с Александром демонстрацию, и я ей говорил о нашем замысле. Вдруг она сказала: «Знаешь, я хочу тебе сказать, что у меня есть друг. Мне очень неудобно перед тобой, ты мне нравишься, ты хороший, но у меня уже несколько лет есть друг. Он не член нашей партии, но он левый и работает в одном левом издательстве».

На моем лице не отразилось ничего. Я так уже привык к ударам судьбы, что это был даже не удар. Ничего, переморгаем, думал я, хотя неприятно, когда твои мечты разлетаются в прах. В мыслях мы уже жили вместе, и у нас была общая партийная работа.

– Хорошо, – только и ответил я. Роман мой с ней на том закончился, но отношения партийные продолжались и продолжаются по сей день, хотя в «Рабочей Партии» как в действующей партии я разочаровался.

В тот день после ланча мы шли по Пятой авеню, направляясь на Мэдисон, она должна была купить кофе для оффиса. Против Сен‑Патрика я спросил ее:

– Как ты думаешь, Кэрол, при нашей жизни в Америке будет революция?

– Обязательно будет, – сказала, не задумываясь, Кэрол, иначе зачем бы я работала в партии?

– Пострелять мне хочется, – Кэрол, – сказал я ей тогда. И я не кривил душой.

– Постреляешь, Эдвард, – сказала она, усмехнувшись.

Вы думаете, мы были два кровожадных злодея, которые мечтали увидеть в крови Америку и весь мир. Ничего подобного. Мы были – я сын офицера‑коммуниста, отец мой прослужил всю жизнь в войсках НКВД, да‑да, тех самых, и она – дочь протестанта‑пуританина из Иллинойса.

Повторяю – что я видел в этой жизни: вечно полуголод, водка, мерзкие каморки. Почему человек, продающий водку, имеющий магазин «Ликерс», получает признание общества, да еще какое, а человек, пишущий стихи, обойдя земной шар кругом, так ничего и не получает, ничего не находит. Мало того, у него отнимают последнее, на чем он держится – любовь. У Эдички чудовищные силы, как при такой структуре моей я еще держусь, как?

Кэрол многое мне рассказала об Америке и ее порядках. Рассказала о Бостонских расовых столкновениях, о них тогда много писала их газета, о том, как газеты скрывают информацию, когда белые нападают на черных, и наоборот, раздувают ее, если черные нападают на белых. Она рассказала мне, что во Вьетнаме воевали в основном латиноамериканцы и черные. И многое другое рассказала мне Кэрол.

Я был на многих собраниях «Рабочей Партии», и хотя их методы борьбы казались мне и кажутся неэнергичными – они занимались в основном тем, что всех защищали – права крымских татар в СССР, требовали независимости Пуэрто‑Рико, защищали бразильских политзаключенных и права украинцев на отделение от России и т.д., но я многому научился на этих собраниях. Конечно же, они были партией старого типа, в структуре их было много догматичности и устарелости. Они, например, назывались «Рабочей» партией, хотя среди их членов рабочих, по‑моему, вовсе не было, сам вождь района Питер говорил о рабочих как о реакционной силе.

– Ты экстремист, – говорила мне Кэрол, – если у меня появятся когда‑либо знакомые среди экстремистов, я тебя познакомлю. Ты им больше подходишь.

«Рабочая Партия» занимала по отношению к нам с Александром очень подозрительную позицию. Александр, сам очень подозрительный человек, говорил мне: «Они считают нас с тобой агентами КГБ. Им кто‑то из товарищей диссидентов подбросил эту идейку. Кэрол, конечно, так не считает, она к тебе прекрасно относится, но руководство, те считают наверняка. Иначе почему они не напечатали в своей прессе информацию о нашей демонстрации против „Нью Йорк Таймз“ – почему? Ведь они специально присутствовали на ней два часа!»

Я думаю, в данном случае Александр прав. Они ничего не напечатали о нашем существовании, хотя по сути дела мы для них были заманчивым материалом. В противовес обычно очень правым русским, вдруг левая ячейка, вдруг «Открытое письмо Сахарову», критикующее его за идеализацию Запада. Пересказ письма напечатала даже лондонская «Таймз» – левые оказались правее или подозрительнее вполне официозной буржуазной газеты.

Я не верю в будущее этой партии. Они очень изолированы, они боятся улиц, боятся окраин, они, на мой взгляд, не имеют общего языка с теми, кого защищают и от имени кого говорят.

Характерный случай – я провожал Кэрол после работы на Порт Ауторити, куда должна была приехать ее дочка. Мы шли по Пятой авеню, и она вначале хотела ехать на автобусе или собвее, но я навязал ей свою пешеходную привычку – и мы пошли. Было еще рано, посидев у Центральной библиотеки, мы пошли до 8‑й авеню, где находится Порт Ауторити по 42‑й. Моя революционерка несколько опасалась 42‑й улицы и испуганно жалась ко мне.

– Наши товарищи боятся здесь ходить. Здесь много наркоманов и сумасшедших, – с опаской сказала Кэрол.

Я засмеялся. Я‑то не боялся 42‑й, я на ней был как дома в любое время дня и ночи. Я не сказал ей тогда, но подумал, что ее партия все‑таки мелкобуржуазный кружок, что если бы я делал революцию, я опирался бы в первую очередь на тех, среди кого мы идем – на таких же, как я – деклассированных, преступных и злых. Я поместил бы штаб‑квартиру в самом преступном районе, общался бы только с неимущими людьми – вот что я думал.

Кэрол сказала, засмеявшись: – Смешно, что меня ведет по Нью‑Йорку москвич, и куда лучше меня знает дорогу.

Перед тем она засомневалась, правильно ли я ее веду. Я вел ее правильно. Я боялся, правда, – не встретить бы кого из дружков‑приятелей – Криса, например, или других, более мелких знакомых – но, слава Богу, обошлось.

Кэрол очень милая и очень обязательная, и очень деловая. Сейчас я даже в какой‑то степени доволен, что не получилась у нас с ней любовь. По крайней мере, я не знаю, какого вида неблагополучие сидит в ней, я не верю в то, что она совсем здорова. Этого не может быть, да это и не нужно. Здоровые люди нужны в этом мире для другого. На борьбе между здоровыми и нездоровыми держится мир. Мы с белокурой Кэрол в одном лагере. Если бы я захотел, я стал бы членом ее партии. Но мне претят организации интеллигентов, старые партии, на мой взгляд, бескровны. Я все продолжаю искать, мне хочется живого дела, а не канцелярщины и сбора денег в корзиночку с объявлением суммы – кто больше. Я хочу не сидения на собраниях, – а потом все расходятся по домам и утром спокойно идут на службу. Я хочу не расходиться. Мои интересы лежат где‑то в области полурелигиозных коммунистических коммун и сект, вооруженных семей и полевозделывающих групп. Пока это не очень ясно, и только вырисовывается, но ничего – всему свое время. Я хочу жить вместе с Крисом, и чтоб там была и Кэрол, и другие тоже – все вместе. И я хочу, чтоб равные и свободные люди, живущие со мной рядом, любили меня и ласкали меня, и не был бы я так жутко одинок – одинокое животное. Если я не погибну до этого каким‑то образом, мало ли что бывает в этом мире – я обязательно буду счастливым.

Встречи с Кэрол полезны мне – я узнаю от нее многое об Америке, узнает и она от меня многое. Мы друзья, хотя, например, срок своей поездки в СССР она от меня скрыла, боялась, очевидно, вдруг я и вправду агент КГБ. Сказала только после того, как приехала оттуда, подарив на память советскую шоколадку и монетку достоинством в 20 копеек. «Дура! – подумал я. – Ведь я мог дать тебе адреса, и ты познакомилась бы с такими людьми, которых просто так тебе не встретить никогда, хоть ты сто раз поезжай в СССР». Но я не обижаюсь.

Кэрол – это незакрытая страница, у нас постоянно появляются новые общие идеи, она часто ждет меня возле своего оффиса – белокурая, улыбающаяся, в затемненных очках или без них, всегда отягощенная партийной литературой – двумя‑тремя сумками.

– Кэрол, тебе не хватает только кожаной куртки и красной косынки – настоящая комиссарша, – подсмеиваюсь я над ней.

Собрание в защиту сидящего в советском лагере Мустафы Джамилева организовала «Рабочая партия» и, в частности, моя подруга Кэрол. Собрание было очень разношерстным по составу. Были там и представители ирландских сепаратистов, был иранский поэт Реза Барахени – бывший политический заключенный, был Петр Ливанов, неизвестно как решившийся на такой смелый для него шаг – выступить на собрании, устраиваемом левыми, я думаю, это он и его приятели приложили руку к тому, что меня и Александра считают кагэбэшными агентами, был Мартин Состр – человек, отсидевший восемь лет в американской тюрьме за политическое преступление. Я чуть не выл от восторга, когда черный парень Мартин Состр вышел и сказал буквально следующее: «Я, конечно, присоединяюсь к защите Мустафы Джамилева и вообще я выступаю в защиту наций на самоопределение, в том числе, конечно, и крымских татар, но я протестую против того, что когда Сахаров присылает в „Нью Йорк Таймз“ статью, в которой пишет о несправедливостях и притеснениях, ущемлениях свободы личности в СССР – „Нью Йорк Таймз“ печатает его статьи едва ли не на первой полосе, но подобные статьи об ущемлениях прав человека и несправедливостях здесь, в Америке, „Нью Йорк Таймз“ печатать отказывается».

Так сказал этот парень, крепкий парень, он не торопился, говорил спокойно, медленно, слегка покачиваясь, даже я все до слова понимал, что он говорит.

Я наблюдал за Ливановым, того всего скособочило от ужаса. Вот попал, бедняга, наверное, не ожидал. Что ему скажут его хозяева, которые дали ему работу, которые кормили и поили его здесь, оплачивали ему учителей английского, что скажут американские правые, которые давали и дают ему деньги. Удачно сидел в тюрьме или психбольнице там – получай деньги здесь. Но что они скажут – американские правые Ливанову, узнав, что он участвовал в таком митинге?

Кэрол стоило огромного труда уговорить Ливанова придти и выступить. Она занималась этим долго. Сейчас моя подруга, ведущая митинг, заливалась соловьем, объявляя выступающих ораторов и вкратце рассказывая о каждом. Она была довольна.

Мы с Александром сидели во втором ряду. Мы были спокойны, потому что знали, что в решительный момент все эти девочки, дяди и тети, резонеры и ораторы, восточные поэты и плейбои из «Интернешнл эмнести» разлетятся кто куда, и останутся такие люди, как Мартин Состр, Кэрол да мы с ним. Мы так думали и вряд ли мы ошибались.

Сейчас Кэрол звонит мне часто.

– Здравствуй, Эдвард, – говорит Кэрол по телефону, – это я – Кэрол.

– Хай, Кэрол! Рад тебя слышать, – отвечаю я.

– Мы сегодня имеем собрание, – говорит Кэрол, – ты хочешь пойти?

– Конечно, Кэрол, – отвечаю я, – ты же знаешь, как мне все интересно.

– Тогда встретимся в шесть часов у собвея на Лексингтон и 51‑я улица, – говорит она.

– Да, Кэрол, – в шесть часов, – говорю я.

Мы встречаемся в шесть, целуемся, я беру у нее одну сумку, больше она не разрешает, и мы спускаемся в собвей.

Иногда, в ланчевое время вы можете застать нас на 53‑й улице, между Мэдисон и Пятой авеню, сидящими у водопада.

 

Соня

 

Меня редко куда‑либо приглашают, а я так люблю общество. Как‑то я явился на парти к единственному человеку, который еще принимает меня, к фотографу и баламуту, я уже о нем упоминал, к мудиле гороховому, к мальчишке и фантазеру, все его мечты и мечты его друзей направлены на то, чтобы разбогатеть без особенного труда, – к Сашке Жигулину. Может, он сложнее, но эта характеристика тоже годна.

Он живет в полутемной большой студии на Исте 58‑й улицы и из кожи вон лезет, чтобы удержаться в ней и платить свои 300 долларов в месяц, потому что сюда он может приглашать гостей и корчить из себя взрослого.

Пришел я по глупой своей привычке, очень странной у русского человека, ровно в восемь часов, и, конечно, никого еще не было, и я глупо слонялся в своей кружевной рубашке, белых брюках, бархатном лиловом пиджаке и белом великолепном жилете среди работающих, переставляющих, открывающих банки и бутылки, наклеивающих плакаты Сашкиных друзей и ничего не хотел делать. От скуки и равнодушия я ушел – сходил за сигаретами, понаблюдал, как меркнет небо на улицах, повдыхал запах зелени, был май, недалеко был Централ‑Парк и из него несло весенней погодой и волнением, и вернулся. Помощники ушли переодеваться, и был только Сашка, также скрывшийся вскоре в ванную комнату, и была нивесть откуда взявшаяся девушка маленького роста с пышными, типично еврейскими волосами и странно манерным разговором, какими‑то затянутыми фразами или, наоборот, слишком быстро произнесенными, казалось, что она плохая актриса, старательно и раздельно произносящая свою роль. Как потом оказалось, в своей Одессе она посещала‑таки театральный кружок, и считалась очень талантливой. Меня всегда притягивали уродливые экземпляры. Так в мою жизнь вошла Соня.

Весь вечер мы провели вместе, я познакомил ее с являвшимися поочередно моими друзьями и знакомыми. К числу последних относился и Жан‑Пьер – художник, живущий в Сохо, первый любовник моей жены, и Сюзанна – ее любовница. Сама легкокрылая Елена, мелькнув шляпкой, улетела тогда в Милан, мы все трое провожали ее, и пребывала в Милане, блистая опереньем и сводя с ума итальянцев и итальянок, как я догадываюсь. Много ли нужно, чтобы свести с ума бедных простых рабочих людей – бизнесменов или художников.

Я был еще в мутном состоянии и Соня была первая женщина, если ее можно так назвать, вряд ли это справедливо по отношению к ней, как вы увидите; более точно: она была первая женского рода особь, с которой я нивесть зачем захотел сойтись. После Елены первая.

До этого были какие‑то лунатические встречи в дыму выпитого алкоголя, какие‑то невразумительные вечеринки, редкие парти, женщины из Австралии и женщины из Италии маячили, крутили лицами, что‑то рассказывали о кенгуру и о современной живописи, отступали, исчезали, и, наконец, сливались с фоном, из которого на миг выступили, прошуршав платьями, снова уходили глубоко в хаос. Я почти всегда бывал пьян, откровенно враждебно к ним настроен, и к тому же слишком кокетлив, чтобы не казаться педерастом. Тело и душа, соединившись, на сей раз единодушные, жестоко оскорбленные Еленой, отвергали женщин, отталкивали их, и просыпался я неизменно один, и сомневаюсь, мог ли я тогда выебать женщину и вообще иметь с ней интимные отношения. И хотел ли я этого? Или считал, что «надо»? Не знаю. Соня меня не испугала. Она сама боялась всего.

Девушку из Одессы, чего она очень стеснялась, конечно же, шокировали представления, достаточно церемонные, которых она удостоилась в первый же вечер. «Это Жан, бывший любовник моей жены». «Это – Сюзанна – ее любовница», – пьяная, но хорошо пахнущая Сюзанна целует меня почти с родственными чувствами. Я не равнодушен, но Сюзанну жалею, а Жана презираю, это дает мне силы относиться к ним спокойно. Да еще я умею подыграть, подлить масла в огонь. Знакомя эту маленькую еврейскую мещаночку с «родственниками», я знаю, что по сути они мало чем отличаются от нее. И все же я наношу ей удар, даю урок испорченности, московской, и странности, тоже столичной, даю урок отношений между людьми куда более высокого полета, чем отношения, с которыми она была знакома до сих пор. «Вот какие мы извращенные в нашей Москве были, и тут в Нью‑Йорке есть», как бы говорю я.

Ну, что делать, я, конечно, участвую в примитивной игре, но раз она как‑то интересует меня, эта еврейская провинциалочка, то я использую мелкие возможности обычного московского еще обольщения.

Жан и Сюзанна – раз, значит, я испорченный человек, если я могу дружить с ними. Ненавязчиво, как бы между прочим говорю о своих публикациях в переводах в нескольких странах мира. Важный, значит, я человек. И третье – я рассказываю ей о своих связях с мужчинами. Шок, конечно, для нее, удар. Но ничего, переварит. Я еще не встречал людей, которые бы отказывались от интересного, пусть оно и «дурное». И потому что на нее в этот вечер свалилось так много, она уходит очень рано, в одиннадцать часов, чего с ней больше никогда не было. Ей нужно думать, пусть едет и думает. Я провожаю ее до автобуса, и говорю, что она мне нравится, одновременно замечая, что у нее очень некрасивая верхняя губа.

В этот вечер мне предстоит еще вялая попытка к сближению с «родственницей» Сюзанной, первая и последняя. Я делаю это частью из озорства, а частью из сознания некоего морального права на нее. Пьяная Сюзанна весь вечер пристает к голубоглазой Жаннетте, тоже русской. Шансов у меня мало, но попробую. Мисс Гарсиа питает любовь к русским девушкам. Гарсиа такая же распространенная фамилия, как в России – Иванова. А Сюзанна по распространенности соответствует Людке. Людка Иванова.

Питает. Она обнимает Жанну, лезет к ней под юбку. Я и Кирилл, вы помните, он любовник Жаннетты, устраиваем шутовской танец педерастов, хотя ни он ни я не питаем друг к другу подобных чувств. Мне хочется помочь Кириллу и как‑то рассеять образовавшуюся вокруг пары «девочек» неловкость. Кирилл хоть и дылда, но совсем еще мальчик. Я вижу, что он растерян этими всенародными покушениями Сюзанны на его Жаннетту и не знает, что делать. Вышутить положение не удается. Он мог бы и заплакать. Жаннетта старше его, мне кажется, она испытывает удовольствие от прикосновений пьяной, но непреклонной мисс Гарсиа – Люды Ивановой.

Потом следует перепрыг в час‑полтора. И никого уже нет, и я в квартире Сюзанны сижу на той самой кровати, где сделана фотография с голых, лежащих в обнимку и делающих, или только что сделавших любовь Сюзанны и Елены. Сделана, как я подразумеваю, голым Жаном. Он и Сюзанна вечно таскаются с фотоаппаратами. Сижу на этой кровати, жду, думаю, а в ванной неудержимо блюет мисс Гарсиа. О Господи, что за невезение! И почему она так нажралась! Я считал, что символично было бы выебать Сюзанну на этой самой злополучной кровати. Позже входит она, бледная и искривленная еще мукой от спазматических движений желудка. Нелегко смотреть на нее – стареющее лицо, стерта и расплылась краска – реснички, веки – все заляпано. Все пусто, и вечер кончен, и отгорели огни, и сбежала от нее Жаннетта, и мне ее очень жалко. У меня хоть есть искусство, желание сделать из себя монумент, а что у нее – проходит ее, хоть она и лесбиянка, все же бабье короткое удовольствие.

Она показывает мне – на стенке, под стеклом и в рамке – фотография Елены – ее возлюбленной. Елена для нее свет в окне, она любовно повторяет всякий раз, что Елена крейзи, что она…

Конечно, если бы не культурный шок, если бы не слепота Елены, ни хуя не понимающей в новой жизни, в сословиях и группах людей, Сюзанне, честной труженице, блудящей по вечерам и уикэндам, хорошей примерной дочери, содержащей старую мать, никогда бы не видать редкой пташки с красивым оперением – Елены.

Но Сюзанну опять искривляет судорога блевотины. И я ухожу. Что еще делать? Но она никогда уже не будет мне врагом. И я со стыдом вспоминаю, как когда‑то в марте, ночью, пытался открыть дверь ее дома и поджечь ее. «Мерзкое гнездо!» – ругался я, дверь не открывалась. В тот вечер я сломал каблук. Отныне Сюзанна никогда не будет мне врагом, и будет неинтересна.

Соня… Второй раз мы встретились по телефонному звонку, и я пригласил ее на день рождения моего друга Хачатуряна – художника и писателя‑модерниста, человека с формальным умом, изобретателя ходов и техник, сейчас закопавшегося в неудержимые формальные поиски под покровительством и водительством злой мудрой маленькой жены, блестяще говорящей по‑английски и работающей в фирме по изготовлению шарфиков. Мы прошли вместе длинный путь – они и я, они знали мою предыдущую жену, до Елены – Анну, даже их первая брачная ночь прошла на полу в нашей с Анной квартире. Мы часто ругаемся, они все больше не понимают меня, но это не мешает нам сохранять подобие дружбы. Мы друзья.

Короче, я и Соня приехали. Я взял заранее припасенную бутылку шампанского, советского, купленного за 10 долларов, ту самую, о которой визжала миссис Рогофф. Было с десяток гостей – всех их перечислять нет смысла, хотя каждый их них в какой‑то мере входит в мою жизнь и ее составляет. Соня говорила в тот вечер всякую хуйню – провинциальные глупости – я пропускал это мимо ушей, у меня было хорошее настроение, его, крепкое и прочное хорошее настроение, уже ничто не могло испортить. Я нравился себе, мне говорили комплименты, было много напитков, от общества я всегда оживляюсь, мне приятно. «Я мужчина публичный», – как говаривал наш Пушкин. «Пушкин, Пушкин, тот самый Пушкин, который жил до меня», как написал Александр Введенский – поэт‑модернист 30‑х годов, гениальная личность родом из Харькова, как и я, сброшенный под колеса поезда. Так вот и я мужчина публичный.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: