ЖИЗНЬ МАРИАННЫ — ИГРА ЛЮБВИ И СЛУЧАЯ 5 глава




И вот кокетки, в свою очередь, рассматривали меня, но миловидность не могла успокоить их напрасны оказались их надежды высмеять мою наружность — к услугам их злых языков была лишь моя юная прелесть. Согласитесь, что мне было от чего возгордиться!

Вы скажете мне, что рассерженным кокеткам не хотелось признать меня хорошенькой. Пусть так, но я убеждена, что в глубине души они это признавали, а к тому же досада придавала зоркости их глазам.

Доверьте завистникам заботу узнать, что вы собой представляете, они вам прекрасно послужат: с их жалкой страстью связана необходимость хорошо видеть, и они обнаружат все ваши достоинства, отыскивая отсутствующие у вас недостатки,— вот что их постигнет.

Мои соперницы недолго меня разглядывали: даже быстрый обзор, которому они подвергли меня, был для них не очень приятен, а люди всегда стремятся поскорее покончить с тем, что их унижает.

Зато мужчины непрестанно дарили меня своим вниманием, и, чувствуя к ним за это признательность, я не оставалась праздной.

Время от времени, чтобы поощрить их, я угощала зрителей маленьким показом своей прелести; они узнавали о ней что-либо новое, причем мне это не стоило больших хлопот. Например, в церкви была стенная роспись, находившаяся на некоторой высоте; что ж, весьма кстати — я устремляла на нее взгляд, якобы желая ее рассмотреть, и благодаря такой уловке глаза мои были в самом выигрышном положении.

Затем я играла чепчиком; он шел мне чудесно, но я делала вид, что он сидит криво, и, поправляя пальцами оборочку, заодно показывала обнаженную округлую ручку, открывавшуюся тогда по меньшей мере до локтя.

Все эти мелочи кажутся пустяками только на словах, передать их ничего не стоит, но спросите мнение мужчин, и вы узнаете, насколько они важны. Право же, очень часто при самом хорошеньком личике вас считают только приятной и вы только нравитесь, но покажите еще при этом ручку, как я сейчас описала, и вы станете неотразимы, обворожительны.

Сколько видела я непокорных сердец, все не сдававшихся в плен прекрасным глазам и так бы и оставшихся на полпути, если бы не пришли на помощь уловки, о коих я говорила!

Пусть женщина будет не так уж хороша лицом, тут нет большой беды, если только у нее красивые руки: множество мужчин более чувствительны к такой красоте, чем к миловидности лица. А какая тому причина? Мне кажется, я ее угадала.

Самое миловидное личико — это ведь отнюдь не нагота, наши глаза не воспринимают его таким; но красивая рука уже начало наготы, и чтобы привлечь иных мужчин, лучше дразнить их, чем пленять красотою черт. Как видите, вкусы у этих господ не очень благородны, однако ж именно этим вкусам женщины больше всего стараются угождать, кокетничая с поклонниками.

Но неужели я всегда буду делать отступления? Думаю, что да, не могу от них удержаться, ведь столько мыслей меня одолевает! Я женщина и рассказываю историю своей жизни; взвесьте эти обстоятельства, и вы увидите, что, в сущности, я почти не пользуюсь преимуществами, которые они дают мне.

Так на чем же я остановилась? На том, что я не раз поправляла свой чепчик, а зачем — об этом уже много сказано.

Среди молодых людей, устремлявших на меня взгляд, был один, которого я и сама отличила и охотнее, чем на других, останавливала на нем свой взор.

Мне приятно было глядеть на него, хотя я этого и не сознавала; с другими я кокетничала, с ним забывала о кокетстве; я не старалась понравиться ему, мне только хотелось смотреть на него.

По-видимому, первая любовь начинается с такой вот простодушной искренности, и, может быть, сладость любовного чувства отводит нас от стремления пленять.

Этот молодой человек, в свою очередь, рассматривал меня не так, как другие,— более скромно и вместе с тем более внимательно: что-то серьезное происходило между ним и мною. Другие открыто любовались мной, а он, казалось, чувствовал мое очарование,— по крайней мере, у меня иногда мелькала такая догадка, но очень смутная, и я не могла бы сказать, что я думаю о нем, так же не могла бы я сказать, что творится со мной.

Знаю лишь то, что его взоры смущали меня, я боялась отвечать на них и все же отвечала; мне не хотелось, чтобы он замечал мои ответные взгляды, и все же я не досадовала, что он их замечает.

Наконец народ стал выходить из церкви, и помнится, я вовсе не спешила выйти, нарочно замедляла шаг; мне жаль было расстаться со своим местом, и, уходя, я чувствовала, что сердцу моему уже чего-то не хватает, но чего, я и сама не знала. Я говорю «не знала», но, может быть, я ошибаюсь, ведь я то и дело оборачивалась желая еще разок посмотреть на молодого человека, шедшего позади меня но мне не приходило в голову, что я оборачиваюсь ради него.

Он же то и дело перекидывался словом со знакомыми, останавливавшими его, но глаза мои всегда встречали его взгляд.

Наконец толпа окружила меня и повлекла с собою; я очутилась на паперти и с грустью направилась домой.

Я шла, не думая больше о своем наряде, не думая о своей внешности, не стараясь, чтобы мою миловидность заметили.

Я так задумалась, что не услышала стука колес позади себя, и меня едва не опрокинула карета, кучер которой до хрипоты кричал мне: «Берегись!»

Его окрики наконец вывели меня из задумчивости, но, растерявшись от опасности, грозившей мне, я бросилась бежать, упала, споткнувшись, и вывихнула себе ногу.

Стоило лошадям сделать еще один шаг, и я оказалась бы под их копытами; все встревожились, закричали, и больше всех кричал хозяин кареты, который сразу выскочил из нее и бросился ко мне; я еще лежала на земле и, несмотря на все свои усилия, не могла встать на ноги.

Мне все же помогли подняться,— вернее, подняли меня и понесли на руках, так как хорошо видели, что я не в силах встать. Судите о моем удивлении, когда среди людей, хлопотавших вокруг меня, я увидела того молодого человека, которого встретила в церкви. Карета принадлежала ему, до дома его было рукой подать, и он пожелал чтобы меня перенесли туда.

Не могу и передать, как он встревожился, как его взволновало несчастье, случившееся со мною. Но, несмотря на сожаления, которые он высказывал, я заметила, что он не так уж сетует на судьбу, преградившую мне путь. «Осторожно держите барышню,— говорил он тем, кто нес меня.— Несите тихонько, не спешите!» Но со мной он в эту минуту не перемолвился ни словом. Я подумала, что он воздерживается от этого из-за моего состояния и обстоятельств и только в заботах позволяет себе проявить нежность ко мне.

Я, со своей стороны, тоже говорила только с другими, а не с ним; я не осмеливалась даже смотреть на него, хотя и умирала от желания сделать это; наконец я все же стала поглядывать на него, и уж не знаю, что сказали ему мои глаза, но в его глазах я прочла ответ столь нежный, что, должно быть, чем-то заслужила его. И тут я вся вспыхнула, сердце у меня заколотилось, я стала сама не своя.

Ни разу в жизни не была я так взволнована. Не могу и сказать, что именно я чувствовала. Тут были и смятение, и удовольствие, и страх,— да, страх, ибо девушка, еще не ведавшая любви, не знает, куда это чувство ее ведет; неведомое волнение охватывает ее и повелевает ею, она не в силах ему противиться, и столь новое для нее душевное состояние тревожит ее. Правда, она находит в нем удовольствие, но в удовольствии этом таится что-то опасное, страшное для ее целомудрия, что-то грозное, ошеломляющее и властное.

В такие мгновения девушка готова спросить: что со мной станется? Ведь по правде говоря, любовь отнюдь не обманывает нас: лишь только она возникнет, как сразу же говорит нам, что она — любовь, и сразу же показывает свою суть: душа, захваченная любовью, чувствует приближение своего господина, который окружает ее лестным вниманием, проникнутым, однако, властной решимостью преодолеть ее сопротивление, и он смело внушает ей предчувствие будущего ее рабства.

Вот, кажется мне, в каком душевном состоянии я была, и думаю, что такова история всех молодых девушек в подобных случаях.

Наконец меня принесли в дом Вальвиля — так звали молодого человека, о котором идет речь; он приказал открыть залу, и меня положили там на софу.

Мне нужна была помощь лекаря, нога у меня очень болела. Вальвиль тотчас послал за хирургом, и тот не замедлил явиться. Я пропускаю краткие фразы, в которых я до приезда лекаря принесла хозяину дома извинения за причиненное ему беспокойство, пропускаю и обычные в таких случаях ответы.

И, однако ж, была странная особенность в нашем разговоре: я говорила так, словно чувствовала, что речь должна идти не об извинениях, но о чем-то другом, а он отвечал таким тоном, будто вот-вот приступит к этому предмету Да наши глаза уже и заговорили о нем: ведь каждый взгляд Вальвиля, брошенный на меня, означал: «Я люблю вас», а я не знала, как справиться мне с моими глазами, ибо они готовы были сказать то же самое.

Мы заняты были немым разговором наших сердец, но тут явился хирург и, выслушав рассказ Вальвиля о несчастном случае со мной, заявил, что прежде всего нужно осмотреть мою ногу.

Услышав его требование, я покраснела — сначала из стыдливости, а затем, краснея, подумала, что у меня прехорошенькая маленькая ножка, что Вальвиль ее сейчас увидит и я тут ни при чем, раз по необходимости должна буду при нем показать ее лекарю. Словом, это была удача, нежданная, негаданная удача, да такая, что лучше и желать было нечего,— ведь все полагали, что требование лекаря мне неприятно, старались меня уговорить, а мне предстояло нескромно воспользоваться выгодным положением, сохраняя всю видимость скромности. В этом приключении я была не виновата, всему виною был несчастный случай.

А сколько в мире есть порядочных людей, похожих на меня: желая завладеть какой-нибудь вещью, они не лучше, чем я в данном случае, обосновывали свое право пользоваться ею.

Нередко человек мнит себя щепетильным, но не из-за того, что он постоянно приносит жертвы, подчиняясь голосу совести, а лишь потому, что ему с некоторым трудом удается избавить себя от этих жертв.

Слова мои относятся главным образом к ханжам, которые хотели бы заработать для себя местечко на небе, ничего, однако, не теряя на земле, и почитают себя благочестивыми за то, что благочестиво нянчатся с собою и убаюкивают свою совесть. Как вам нравится мораль, к которой привела меня вывихнутая нога?

Я отказывалась показать ногу и соглашалась лишь снять башмачок; но этого оказалось недостаточно.

— Мне же необходимо ощупать больное место,— без лишних церемоний заявил мне лекарь,— без этого я ничего не могу сказать.

Тотчас Вальвиль позвал экономку, служившую у него, и она разула меня, а тем временем ее хозяин и лекарь отошли в сторонку.

Когда нога была готова для осмотра, лекарь принялся ее осматривать и ощупывать. Чтобы лучше определить повреждение, он наклонялся очень низко, потому что был стар, а Вальвиль, подражая его движениям, безотчетно принимал такую же позу, потому что был молод. Конечно, он не мог разобраться, что именно я себе повредила, зато прекрасно разобрался, какая у меня ножка, и, как я и надеялась, по-видимому, остался ею весьма доволен.

Что касается меня, я не промолвила ни слова и ничем не выдавала своих потаенных наблюдений над ним; с моей стороны было бы нескромно показать, что я подозреваю, какая приманка влечет его; да я бы все испортила, если бы дала ему заметить, что я понимаю его уловки: мне пришлось бы тогда самой хитрить еще больше, чем он, а ему, быть может, стало бы стыдно за свои проделки, ведь сердце у нас странно устроено: бывают минуты, когда оно смущается и стыдится, если его поймают на провинности, которую оно хочет утаить. Это унижает его. Но все, что я говорю тут, я угадывала лишь инстинктивно.

Я вела себя соответственно обстоятельствам, и можно было подумать, что близкое соседство Вальвиля меня немного смущает, но просто потому, что он смотрит на меня, а не потому, что ему приятно на меня смотреть.

— В каком месте вам больно? — спрашивал лекарь, ощупывая мою ногу.— Вот тут?

— Да,— отвечала я,— как раз в этом месте.

— Тут и припухло немного,— добавил Вальвиль, с самым простодушным видом дотрагиваясь пальцем до больного места.

— Ну, это ничего,— заключил хирург,— все пройдет. Только не надо ходить сегодня. Покой и тряпица, намоченная в водке, живо вас вылечат.

 

 

Тотчас были принесены и тряпица, и все остальное, поставили компресс и обули меня; лекарь ушел, и я осталась одна с Вальвилем, не считая слуг, сновавших взад и вперед.

Я догадывалась, что мне придется пробыть в доме Вальвиля некоторое время и, вероятно, он пригласит меня откушать у него; но я не должна была показывать и виду, что догадываюсь об этом.

— Я столь многим обязана вам, сударь,— сказала я, — и не знаю, как мне осмелиться просить вас послать кого-нибудь из ваших слуг за портшезом или фиакром, чтобы меня доставили домой.

— Нет, мадемуазель,— ответил он мне,— так скоро вы не можете отправиться домой, вас отвезут лишь через несколько часов; ведь вы упали совсем недавно, вам предписан покой и вы пообедаете здесь. Надо только послать к вам домой, сказать, где вы находитесь, чтобы о вас не беспокоились.

Это действительно следовало сделать, так как мое долгое отсутствие встревожило бы госпожу Дютур; да и что Вальвиль подумал бы обо мне, если б я оказалась до такой степени сама себе хозяйка, что не считала бы нужным никому давать отчета в своих отлучках? Такая независимость вряд ли понравилась бы: не иметь никакой опеки неприлично в моем возрасте, особенно при таком хорошеньком личике, как у меня; ведь от большой привлекательности девице недалеко и до того, чтобы оказаться уже и недостойной любви. Вот неудобство приятной наружности: благодаря ей женщина, на которую чуть-чуть падает подозрение, кажется виновной, и во множестве случаев наша красота свидетельствует против нас.

Ну, пусть она свидетельствует, как хочет, а мы не откажемся иметь хорошенькое личико: ведь, обладая красотой, мы внушаем любовь или желание. Что, если это любовь? Да будь она хоть самого сурового свойства, мы ей рады; удовольствию быть любимой всегда найдется место в нашем сердце или в нашем тщеславии. А если это только желание? И тут еще не все потеряно; правда, добродетель тогда негодует, но самая добродетельная женщина не боится ее негодования.

Обратимся к делу. Вы уже привыкли к моим отступлениям.

Итак, я говорила, что чрезмерная независимость была бы невыгодна для меня; и Вальвиль, несомненно, не видел меня в таком свете: об этом свидетельствовало его уважительное и даже почтительное обращение со мной.

Есть внимание нежное и даже робкое, исполненное того особого почтения, которое у мужчин вызывают лишь невинность и целомудрие женщины; и Вальвиль, щедро расточавший мне знаки такого преклонения, мог бы подумать, что он ошибся и был обманут моей внешностью; во всяком случае, я отняла бы у него сладостное чувство уважения и полного доверия ко мне. Я сразу упала бы в его мнении.

И, однако ж, представьте себе, несмотря на все, чем я рисковала, если б никому не дала о себе знать, я колебалась, не зная, какое принять решение. А знаете почему? Ведь я могла дать только адрес белошвейки. Я могла послать только к госпоже Дютур, а это было несносно для моего самолюбия, я стыдилась и госпожи Дютур, и ее лавки.

Я находила, что эта лавка совсем не вяжется с моим нежданным знакомством, что обстоятельства моей жизни должны оттолкнуть знатного человека, а Вальвиль, окруженный целой толпой слуг, несомненно знатный человек, у него такие утонченные манеры, да и я сама такая миленькая, такая изящная, моя наружность нисколько не соответствует моему жалкому положению,— как же мне набраться храбрости и сказать: «Пошлите сообщить обо мне в лавку с такой-то вывеской, к госпоже Дютур, у которой я живу!» Ах, какое унизительное признание!

Ну, пусть бы родители мои были люди небогатые, пусть я происходила бы из бедного, но благородного семейства, все-таки это спасло бы мою гордость; бедность лишала бы меня роскоши, приятных условий жизни, однако не отнимала бы у меня права на уважение света; но выказывать столько учтивости и почтительности к какой-то девчонке, продавщице из бельевой лавки! Да как она смела принимать такое деликатное ухаживание и не пресекла его своим откровенным смущением!

Я боялась, что мысли Вальвиля примут именно такой оборот. «Как! Только-то и всего?» — скажет он себе, и подобная ирония вызывала у меня такое возмущение, что, взвесив все, я предпочла бы показаться ему особой подозрительной, нежели смешной, и скорее уж предоставить ему сомневаться в моей нравственности, чем смеяться над своей почтительностью ко мне. И я решила никого ни к кому не посылать, заявив, что в этом нет надобности.

Решение, должна сознаться, плохое, и я это чувствовала; но разве вы не знаете, что в душе нашей больше гордости, нежели добродетели, больше спеси, нежели скромности, и, следовательно, мы больше угождаем своему тщеславию, нежели думаем о подлинной своей чести.

Погодите, однако, не тревожьтесь. Я вовсе не последовала своему решению, потому что в минуту смятения, которое оно причинило мне, я вдруг пришла к другой мысли.

Я придумала хитрость, вполне удовлетворявшую мое самолюбие, поскольку она не задевала его, а лишь ранила мое сердце. Но что за важность! Пусть страдает сердце, только бы не уязвлять самолюбия. Разве нельзя обойтись без всего, лишиться душевного покоя, всех удовольствий. Даже самой чести, а порою и жизни, лишь бы потешить свое тщеславие?

А хитрость я придумала вот какую: выразить твердое намерение немедленно вернуться домой.

«Что? Расстаться так скоро с Вальвилем?» — скажете вы. Да, у меня хватило мужества решиться на это, вырваться из обстановки, сулившей мне множество блаженных мгновений, если я замешкаюсь в ней.

Вальвиль влюбился в меня, он мне еще не сказал этого, признание было впереди, он успел бы его сделать. Я влюбилась в него, он этого не знал,— по крайней мере, так я полагала, но, несомненно, я дала бы ему это понять.

Итак, ему предстояло удовольствие увидеть мою склонность к нему, а мне удовольствие — выказать ее, и нам обоим удовольствие побыть вместе.

Сколько сладостного очарования заключено в том, о чем говорю я вам, сударыня. Любовь бывает порою исполнена самого пламенного блаженства, но, быть может, нет в ней более трогательных и светлых волнений, захватывающих сердце, которое наслаждается ими сосредоточенно, проникновенно, без примеси чувственного влечения; сердце видит их, считает каждое их мгновение, постигает всю их прелесть,— и вот этими радостями я решилась пожертвовать.

Сколько мыслей возникло тогда у меня! Долго о них рассказывать, а они пронеслись в один миг.

— Не беспокойтесь, мадемуазель,— сказал мне Вальвиль,— дайте ваш адрес, я сейчас пошлю к вам.

Говоря это, он взял меня за руку и смотрел на меня с видом нежным и настойчивым.

Право, не понимаю, как у меня хватило духу отказаться.

— Будьте осторожнее, останьтесь,— уговаривал он меня.— Вам нельзя так скоро уехать. Уже поздно, пообедайте здесь, а потом поедете. Почему вы колеблетесь? Если вы останетесь, вам не в чем будет себя упрекнуть: кто мог бы сказать что-нибудь дурное, раз несчастный случай принуждает вас остаться? Ну, соглашайтесь. Сейчас подадут на стол.

— Нет, сударь,— ответила я.— Позвольте мне вернуться домой. Не могу и выразить, как я признательна вам за вашу любезность, но я не хочу злоупотреблять ею. Я живу недалеко отсюда, мне уже гораздо лучше, сделайте милость, разрешите мне удалиться.

— Но что за причина вашего отвращения к этому дому? — спросил Вальвиль.— Было бы столь естественно, столь невинно принять мое предложение при таких обстоятельствах.

— Никакого отвращения, уверяю вас, у меня нет,— ответила я,— иначе я была бы жестоко виновата перед вами; но мне гораздо приличнее вернуться домой, раз я могу воспользоваться экипажем.

— Как! Вы все же хотите уехать? Так скоро? — промолвил он, бросив на меня нежнейший взгляд.

— Придется,— ответила я, печально опустив глаза (уж лучше было бы посмотреть ему в лицо). А так как сердце сердцу весть подает, он, очевидно, почувствовал мое волнение и, снова взяв меня за руку, поцеловал ее с такой простодушной горячей страстью, что мне все сделалось понятно,— еще больше, чем если бы он тысячу раз подряд промолвил: «Я люблю вас».

Ошибиться было невозможно: все стало ясно. Передо мною был влюбленный. Он предстал с открытым лицом, и я не могла какими-то жалкими уловками спорить против очевидности его любви. Ему оставалось только узнать, что я думаю об этом, и, кажется, он остался доволен мною: я была потрясена, я онемела — явный признак восторженного смятения чувств. Ведь если мужчина нам безразличен или не нравится нам, мы легче выходим из затруднительного положения, он не приведет нас в такое смущение; с ним лучше видишь, как себя держать: причиною великого нашего волнения в подобных случаях обычно является любовь.

Я же была так взволнована, что рука моя дрожала в руке Вальвиля, но я не делала ни малейшего усилия, чтобы отдернуть свою руку, словно мне была приятна нежная и робкая моя покорность. Наконец я все же пролепетала несколько слов, которые, однако, ничего не привели в порядок, ибо такие слова лишь уменьшают неловкость, вызванную молчанием, и предваряют то, что еще не сказано, но о чем влюбленные мечтают.

— Ну что вы, сударь, что вы! Что это значит?

Только эти возгласы и вырвались у меня, да еще к ним прибавился глубокий вздох, лишивший эти восклицания и той крупицы недовольства, которое я, быть может, вложила в них.

Но все же я опомнилась: ко мне вернулось самообладание, рассеялся туман волшебства, заворожившего меня.

Я почувствовала, что непристойно выказывать в подобном положении слабость, растерянность, бесхарактерность, и старалась все исправить решительностью.

— Да что это вам вздумалось, сударь? Перестаньте! — воскликнула я, резко отдернув свою руку, но по самому тону моему можно было заметить, что я лишь тут очнулась от забытья,— если только Вальвиль оказался в состоянии угадать это, ибо и сам он был глубоко взволнован. Но полагаю, что Вальвиль все понял, ведь он не был так неискушен в любви, как я, и в подобные минуты у тех, кто уже обрел любовный опыт, голова никогда не кружится, они могут прийти в волнение, но не чувствуют себя ошеломленными и всегда сохраняют рассудок,— только новички теряют его. А какие опасности подстерегают девушку, когда она попадает в руки недостойного человека и во всем вверяется возлюбленному, чувства которого так дурны, что ни к чему хорошему не могут ее привести!

Однако в любви Вальвиля мне ничто не угрожало; признаюсь, я была взволнована и потрясена, но это не лишило меня разума, да и длилось мое смятение столь краткое время, что злоупотребить им было бы невозможно,— так мне кажется, по крайней мере. Конечно, подобные переживания тоже к добру не ведут, при них нельзя чувствовать себя в безопасности, но тут всегда наступает минута, когда в девушке говорит потребность в душевном спокойствии, и ей так сладостно бывает, если возлюбленный почтительно обращается с ней.

Вальвиля я ни в чем не могла упрекнуть, ведь я внушила ему благородные чувства. Он полон был не любовного пыла, а нежности, а когда страсть начинается с такой влюбленности, сердце бывает честным, чуждым безнравственных стремлений, ибо ему доставляет тонкое удовольствие любить свою избранницу робкой и почтительной любовью.

И вот чем сперва занято бывает нежное сердце: оно украшает предмет своей любви всеми мыслимыми достоинствами, и влюбленный поступает так не по простоте душевной, ибо в этом больше прелести, чем можно думать: он много потерял бы, если бы не поступал так. А вы, дорогая, немало выиграли бы, если б я не была такой болтливой.

«Да перестаньте же»,— охотно сказали бы вы мне, как говорила я Вальвилю строгим тоном, но голосом, еще срывающимся от волнения.

— Право, сударь, мы меня поражаете! — добавила я.— Сами видите, что мне следует удалиться. Да, да, мне пора ехать домой.

— Хорошо, мадемуазель, вы сейчас уедете,— печально сказал он.— Я дам распоряжения, раз вам несносно быть здесь. Да и сам я как видно, не угоден вам, поскольку не мог сдержать порыва чувств. Но ведь это правда, что я люблю вас, и я говорил бы вам об этом каждое мгновение, которое мы провели бы вместе, и до конца своей жизни, пока не расстался бы с вами навеки.

Если б такие его речи длились всю мою жизнь, думается, мне они тоже не наскучили бы,— такою радостью они наполняли мою душу, радостью и сладостной гордостью, все же смущавшей меня: я чувствовала, что она всю меня захватывает. А я совсем не хотела, чтобы Вальвиль это видел, но не знала, какой мне вид принять, чтобы скрыть свои чувства от его глаз.

То, что он сказал, требовало ответа. Да где же мне было в такую минуту дать его, и не удивительно, что я потупила глаза и молчала.

— Вы ничего не отвечаете,— промолвил Вальвиль.— Неужели вы уедете, не сказав мне словечка на прощание? Неужели я стал вам так неприятен? Я оскорбил вас? И это бесповоротно?

Заметьте, говоря это, он тихонько пододвинул руку, вновь завладев моей рукой (чему я не воспротивилась), и вновь принялся целовать ее, прося у меня прощения за свои поцелуи; забавно то, что я находила такие извинения вполне достаточными, самым искренним образом принимала их, не замечая, что они представляют собою повторение прежней вины; мне даже кажется, что мы оба, и он и я, не замечали этого; между двумя влюбленными вполне естественна подобная наивность чувств, которую рассудок, быть может, и доглядел бы, если б пожелал, но которую он благодушно пропускает, потакая сердцу.

— Ужели вы так ничего мне и не скажете? — допытывался Вальвиль.— Ужели мне придется с горестью думать, что вы меня возненавидели?

Из груди моей вырвался тихий вздох, предшествуя ответу или, вернее, сливаясь с ним.

— Нет, сударь, я вас не возненавидела,— сказала я,— У меня нет оснований ненавидеть вас, далеко нет.

— Так что же вы думаете обо мне? — заговорил он с жаром.— Я вам признался, что полюбил вас. Как же вы смотрите на мою любовь? Вы досадуете, что я говорю вам о ней?

— Разве я могу ответить на этот вопрос? — сказала я, — Ведь я не знаю, сударь, что такое любовь. Я только думаю, что вы очень порядочный человек, что я очень многим вам обязана, и я никогда не забуду, что вы сделали для меня сегодня.

— Никогда не забудете? — воскликнул он.— А как же я узнаю, что вы благоволите помнить обо мне, если мне предстоит несчастье больше не видеть вас, мадемуазель? Не подвергайте меня опасности навсегда потерять вас; и если правда, что вы не питаете ко мне отвращения, не лишайте меня возможности порой побеседовать с вами, попытаться узнать, не тронет ли вас когда-нибудь моя нежность. Я ведь сегодня встретил вас случайно, где же мне увидеть вас еще раз, если вы оставите меня в неведении — не скажете, кто вы такая? Тогда я тщетно стал бы искать вас.

— Вы правы,— ответила я, не подумав, и видно было по этому откровенному ответу, что мне жаль и его и себя.

— Ну, так что же, мадемуазель? — добавил он, снова касаясь поцелуем моей руки. (Теперь мы уже не обращали внимания на подобные пустяки, они уже стали для нас привычными. Вот как все происходит в любви.) — Так что же, назовите мне, ради бога, к какой семье вы принадлежите; скажите, как мне завести знакомство с вашими родителями; дайте мне такое утешение, перед тем как уехать.

Едва он закончил свою речь, вошел лакей.

— Пусть заложат в карету лошадей и отвезут барышню,— оборачиваясь к нему, сказал Вальвиль.

Услышав этот приказ, совсем не предвиденный мною, я затрепетала: он разрушил все мои планы, он вновь подверг мучениям мое тщеславие.

Мне совсем не нужна была карета Вальвиля. Из-за нее маленькая белошвейка не избегла бы стыда, что он все узнает о ней. А я-то думала, что для меня пошлют за портшезом, я рассчитывала сесть в портшез одна, сказать только: «Мне на такую-то улицу» — и без всякого смущения добраться до злополучной лавки, которая стоила мне стольких душевных терзаний. А теперь мне уже не удастся скрыть, где я живу, раз я вернусь домой в экипаже Вальвиля,— ведь он не позабудет спросить у своих людей: «Куда вы ее отвезли?» И они непременно ответят ему: «В какую-то лавку».

Да еще это было бы с полбеды, поскольку я при их сообщении не присутствовала бы и краснела бы лишь вдали от Вальвиля. Но сейчас вы увидите, что его учтивость обрекала меня на более глубокий позор.

— А я-то воображал совсем другое, мадемуазель,— сказал он тотчас же, как лакей вышел из комнаты.— Я хотел проводить вас вместе с той женщиной, которую вы видели здесь. Что вы скажете на это? Мне кажется, это просто необходимо сделать после того, что с вами случилось. Право, было бы неучтиво с моей стороны не оказать вам такого внимания. Вот какая мысль пришла мне, я полагаю, весьма своевременно.

А я эту мысль сочла убийственной.

— Ах, сударь! — воскликнула я.— Что вы предлагаете! Мне вернуться домой в вашей карете? Приехать вместе с вами? С человеком вашего возраста? Нет, сударь, я не совершу такой неосторожности, упаси боже! Вы, верно, не думаете, что говорите! Кругом столько злых языков! И если вы не пошлете за фиакром для меня, я лучше уж пойду пешком, как-нибудь дотащусь, но ни за что на свете не приму вашего предложения.

Слова мои не допускали возражения, и мне показалось, что Вальвиль обиделся.

— Ну что ж, мадемуазель! — с горечью воскликнул он и, отодвинувшись от меня, встал с дивана.— Я понял вас. Вы не хотите, чтобы я еще раз встретился с вами и чтобы я знал, где можно вас найти,— ведь совершенно очевидно, что причиной вашего отказа вовсе не является страх перед злословием, как вы говорите. Вы упали и ушиблись при падении, случилось это у моих дверей, я при этом был, вам понадобилась помощь, множество людей оказались свидетелями этого происшествия; вы не могли стоять на ногах, я велел отнести вас ко мне; отсюда я хотел отвезти вас к вам домой — что может быть проще? Вы это прекрасно чувствуете; но ведь вполне естественно, что, отвезя вас, я познакомился бы с вашими родственниками, а я хорошо вижу, что вы такого знакомства не желаете. У вас, несомненно, есть на это свои основания: или я вам не нравлюсь, или вы предубеждены.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: