Вадим Чирков
Душа – «бессмертное духовное существо,
одаренное разумом и волею». ВладимирДаль.
По давно известным мне признакам я понял, что этот человек ищет собеседника. Худощавый, рыжебородый, в джинсе (куртка наброшена на голые загорелые плечи), он осторожно приглядывался ко всем, кого видел, выбирая... нет, не просто собеседника, а скорее слушателя. Я же, слушатель от природы, слушатель, которого рассказчик (тоже от природы) легко находит глазами даже в большой толпе, покорно стал ждать, когда меня призовут к исполнению прямых моих обязанностей.
А потенциальных слушателей было много здесь, на каменном мысу с обрывистыми рыжими берегами, омываемом, по-моему, самой чистой и самой синей водой Черного моря. Они и купались, и ныряли, и загорали, и бродили, полуголые, среди развалин древнегреческого города, который две с половиной тысячи лет назад возник на этом мысу и насчитывал около двух десятков столетий активной жизни. Немудрено, что всякого, кто притрагивался к пепельно-серым камням древних домов, знававших тепло людских тел и слышавших их голоса, охватывала задумчивость.
Остатки стен бывших домов были еще в прошлом веке «подняты» археологами из земли, законсервированы сверху цементом и теперь давали представление о городе. Раскопки и посильная реставрация развалин дорисовали картину. Обнаружились разноцветные мозаики на полах ванных комнат, были подняты из земли и поставлены на прежние места мраморные колонны базилик, собраны воедино осколки громадных пифосов и амфор, в которых хранили раньше вино, масло и рыбу – предметы торговли города, стоявшего на перекрестке морских дорог. В музее, в центре мыса, были накоплены тысячи монет, найденных при раскопках, мраморные статуи с прощальными текстами на древнегреческом, надгробные плиты, терракотовые статуэтки, плоские светильники... Особое внимание привлекала плита 111 века до нашей эры с клятвой жителей города на верность ему: «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями олимпийскими, героями, владеющими городом и землею, и укреплениями херсонеситов, я буду единомыслен относительно благосостояния и свободы города и граждан и не предам ни Херсонеса, ни Керкинитиды, ни Прекрасной гавани... другом я буду херсонесцам всегда...».
|
Море здесь сияет той живой искрящейся синью, что притягивает взгляд, как чьи-то глаза. Оно здесь гипнотически синего цвета, того энергично синего цвета, ощущая который всегда жалеешь, что ты не живописец, - хотя и знаешь, что все равно не передашь на холсте ни этой живой синевы, ни этого вспыхивания в ней искр солнца.
А прибойная волна все выносит и выносит на галечный берег красно-глиняные черепки разбитых давным-давно кувшинов и амфор, их осколками, должно быть, густо усеяно дно вокруг мыса.
Кроме музея, в центре полуострова стоят развалины собора, построенного в конце прошлого века в честь святого Владимира, принявшего здесь, вместе с Русью первое крещение в 989 году. Собор был разрушен во Вторую Мировую. Крыша обвалена прямым попаданием бомбы немалого размера, стены иссечены пулями и осколками до того, что на них нет буквально живого места. Пулями же и осколками побита роспись внутри храма, видная сквозь проемы узких высоких окон, украшенных гранитными колоннками; через «Тайную Вечерю», написанную на всю стену, проходит широкая трещина...
|
Здесь-то, напротив собора, я снова увидел Рыжебородого.
Он сидел на желтой, выжженной солнцем траве, по-турецки скрестив ноги, и рисовал на листе ватмана Владимировский собор. Работа была профессиональной.
То, что возникало на листе бумаги, тоже можно было назвать архитектурой. Но не искусством строителя, как переводится с греческого это слово, а искусством... разрушения. Это была... антиархитектура. Она поражала, кроме всего, силой и свирепостью разрушителя. Здание храма, казалось, было обглодано чьей-то страшной железной челюстью. И мне было понятно, почему художник зарисовывает это – такого нельзя ни придумать, ни вообразить.
-Лицо войны? – вырвалось у меня.
Он обернулся.
-Похоже на слепок с одного из ее дней. – Художник кивнул на храм. – Правда, чудовищно?
Вид разгромленного собора посреди целых уже домиков музея неподалеку и полностью восстановленного после войны города в самом деле нарушал строй мысли, сознание не осиливало этой картины сразу, останавливалось перед загадкой разрушения. И было непонятно, как убийство, свидетелем которого ты не был и ничего не знаешь о мотивах, - но видишь изуродованный труп.
Художник уложил лист ватмана в папку, встал и предложил:
-Хотите, я покажу вам еще одну любопытную вещь?
Кажется, он нашел того, кого искал. Я кивнул.
Мы обошли собор со стороны колонн средневековой базилики, оказались перед задней, северной его стеной, по которой поднималась ржавая пожарная лестница, перебитая посредине взрывом снаряда. Снаряд (наш ли, немецкий ли) выбил в толстой стене храма глубокую яму.
|
-Гляньте-ка наверх, - мой провожатый показал пальцем под самый карниз.
Там, поверх всего сумасшествия, оставленного на храме войной, кто-то, рискуя жинью на перебитой снарядом, донельзя проржавевшей лестнице, написал краской: ПУСТЬ БУДЕТ ВЕЧНА ЛЮБОВЬ!
-Черт знает что! – произнес я единственное, на что в эту минуту был способен.
-Вот именно, - подтвердил художник. – Но я уверен: такое можно увидеть только на этом мысу!
Я смотрел и смотрел на надпись, задрав голову, и ничего не ответил, хотя о мысе думал примерно так же.
Теперь время рассказать о себе – мне на этот раз нужно представить будущего слушателя художника и объяснить, почему он его (меня) выбрал.
Я пробыл на этих берегах, в военно-морском городе, в границах которого находился и мыс с древнегреческими развалинами, 4 года. Я оставил здесь, за высокими заборами и колючими проволоками двух воинских частей, в их казармах на 120 человек, в ротных строях, у береговых пушек и безрадостного тогда моря свою юность, ту юность, которую мои друзья, оставшиеся на «гражданке», проводили, верно, ох как иначе.
И я считал, что этот город, море, берега, бухты кое-что мне задолжали – я много чего здесь, повторю, потерял. И теперь, бродя по знакомым улицам, по берегу моря, вторично – нет, заново! – открывая мыс, запоздало понимая, что все-все здесь неповторимо красиво, я пытался получить с этой местности хоть какую-то отплату, на которую, был уверен, имею полное право.
Вот какое у меня сложилось отношение ко всему здесь, и когда незнакомый пока еще художник произнес ключевую для меня фразу «такое можно увидеть только на этом мысу», я и согласился с ним, насторожился и приготовился к своей главной роли – слушателя, на этот раз очень внимательного. Мыс должен был чем-то со мною поделиться.
-Виктор, - представился мне Рыжебородый и протянул руку. – Фамилия: Кубик. – Вы не против кружки пива в эту пору?
Пиво продавалось сразу за оградой музея, заведение находилось в одном домике с продовольственным, невероятно бедным магазинчиком. Здесь стояли высокие столики, пиво наверняка разбавляли, но было оно прохладное и после июньского солнцепека очень «питкое» (удачный термин виноделов).
Отпивая глоток за глотком, мы обменялись сведениями о городах, откуда приехали, о профессиях – он художник, я журналист.
-Журналист? – почему-то обрадовался Виктор. – тогда кому-то из нас повезло!
-Чем?
-Мне тем, что меня поймут, а вам – интересным, на мой взгляд, материалом. – Он уже не сомневался в распределении ролей Рассказчика и Слушателя. – Дело в том, что здесь со мной происходят преудивительные вещи...
Кубик был, как я уже сказал, рыжебород. Скорее, коричневобород. Чуть широкоскул, борода логично удлиняла лицо, а бурые, как у медведя, с сединой уже волосы на голове «работали» на все тот же правильный овал. Карие глаза взглядывали на собеседника быстро, остро, что-то свое замечая и отмечая. Такие глаза бывают у спортсменов единоборцев. Под левой бровью я нашел то, что искал, – белый шрамик.
-Бокс? – спросил я, указывая глазами на шрам.
-Кэмээс, - ответил художник (кандидат в мастера спорта).
Я кивнул.
Мы заказали еще по кружке и поговорили о своеобразной красоте небольшого этого полуострова, которая и определила много веков назад его судьбу. Из далекой заморской Гераклеи в поисках удобного для житья места приплыли сюда в пятом веке до нашей эры колонисты, заметили мыс и удобную гавань за ним, поселились и со временем построили целый город, где дома чуть не соприкасались друг с другом. Все хотели жить на этом мысу, но селились здесь только богачи, землевладельцы, чьи загородные усадьбы начинались сразу за городом, за его стенами и тянулись далеко, в степь. Там жили управлющие и рабы, обрабатывающие хлебные поля, сады и, главное, виноградники.
Полис просуществовал две тысячи лет – много ли на земле других с такой же долгой историей?
Дома подходили к самому морю, иные стояли прямо над обрывом берега, во время штормов брызги разбитых о рыжий ракушечник волн залетали во двор, а от ударов воды звенела на полках посуда и раскачивались огоньки в глиняных светильниках...
Что за люди жили здесь?
Разговор все ближе и ближе подходил к тому, что было «преудивительными вещами», которыми заинтриговал меня художник в самом начале знакомства, но оно все-таки было еще слишком непрочным и не позволяло ему делиться сокровенным. Виктор предложил назавтра понырять с маской и подводным ружьем, я обрадовался, потому что и сам был подводным охотником. Мы договорились о времени и месте встречи, я отправился домой, а художник вернулся к собору заканчивать рисунок.
ПОД ВОДОЙ
Из рыбы главным предметом подводной охоты были здесь лобаны (крупная кефаль) и ерши. Бычки возле нашего мыса были слишком напуганы многими ныряльщиками и слишком юрки, чтобы попасть под гарпун. На лобанов же нужно сильное, далеко бьющее ружье, а наши, со слабой резиной, годились только на ершей.
Ерши, донная, страшнючего вида рыба с огромной пастью хищника и рядом длинных ядовитых иголок на спине, никого не боялись и подпускали охотника на расстояние выстрела. Однако заметить ерша было нелегко из-за маскировочного цвета чешуи, в точности повторяющей цвет подводного, в лишайниках камня. Только опытный взгляд находил притаившегося на дне разбойника.
Подходя к восьми утра к условленному месту (местные мальчишки зовут его «Колбасой» или «Двойным спуском» - за два направления при спуске, а «Колбасой» неизвестно за что), я увидел художника у древней стены. Он сидел, прислонившись к ней спиной, и рисовал что-то на листе ватмана (без бумаги в папке и набора карандашей он здесь не ходил). Перед ним были другие древние стены – и только они – и море за ними, но когда я заглянул в лист, то увидел на нем... лицо молодой коротковолосой женщины.
-Откуда взялась? – вместо приветствия спросил я.
-Приснилась, - так же лаконично ответил Кубик. – Пока не ушло из памяти, рисую. Идите, я скоро.
Спускаешься сперва направо, держась за камни, потом налево. Еще приходится делать длинный рискованный шаг через расщелину – и ты на скале, на три четверти лежащей в воде. На середине ее покоится тяжелая, с тонну, каменюка, на которой обычно кладется одежда ныряльщиков. Вода у скалы, на взгляд, плотна, ленива, прозрачна... На дне видно качание водорослей и еще заметишь стайку рыбешек, копошащихся возле дохлого краба, скинутого со скалы ночной волной.
Плавки, ласты, маска, трубка, ружье в руках – вот наш наряд в тот день. Один за другим мы уходили со скалы в воду, где там и сям, обросшие зеленой колышущейся бородой водорослей, лежали темные, ноздреватые, разной величины камни, бывшие когда-то частью мыса, но сорванные с него то временем, то штормовой волной. Стремглав, серой тенью уносились от нас толстоспинные лобаны, юркали под камни бычки, перед маской время от времени возникали стайки мальков. Мальков словно кто-то вел на ниточках – так послушно они все вместе бросались из стороны в сторону.
Глаза обшаривали дно, заглядывали под камни, если там было «пустое» пространство; один из большущих камней, лежащих на дне, оказался куполом на трех опорах, я заглянул под него, увидел свет с другой стороны, камень посредине и какую-то рыбу-гиганта на нем. Воздуха для охоты мне не хватило, я вынырнул, вдохнул поглубже и снова пошел в глубину. На камне под куполом возлежал, иначе не скажешь, огромный царь-ерш, ерш великан. Он ничего не боялся – кто в каменных его покоях мог посягнуть на жизнь, защищенную всем, чем только можно? Он даже не шевельнулся, когда я заглянул под камень; трезубый гарпун вонзился в рыбий бок, как торпеда в борт корабля.
-Ну, ты даешь! – воскликнул Кубик, когда я подплыл к скале с грузом рыбины на гарпуне (с этого момента, мы, охотники, перешли на «ты). – Это же кит, а не ерш!
Полукилограммовый ерш был художником с гарпуна снят и помещен в одну из каменных ямок на скале, наполненную водой, где уже плескалось с пяток других рыб.
После ныряния мы отдыхали – отогревались и загорали, переворачиваясь, чтобы не обуглиться под жестковатым крымским солнцем. Переговаривались односложно – уж слишком было хорошо, чтобы еще и разбазаривать на слова идеальное состояние. Перед глазами у каждого был подводный мир – темные громады камней, длинные зеленые бороды водорослей, причудливая мозаика дна, разноцветные мелкие рыбки, увильнувший от выстрела крупный ерш и мутная голубизна воды впереди тебя и над тобой...
Над скалой нависает высокая стена желтого рваного ракушечника. Она освещена солнцем до полудня. В стенах, в щелях, живут воробьи. Садясь около гнезда, они осыпают крупинки камня и те, упав на твою спину, заставляют поднять голову и посмотреть вверх, где в синем высоком небе плавится маленькое слепящее солнце.
Волна неслышно наваливается на скалу, заливает ее край, освежает воду в мелких ямках, где прячутся мягкокорые крабчата, и так же тихо стекает по нитяным водорослям.
К десяти часам наша скала и еще две – поменьше, островки – становятся обитаемыми. На одной мальчишки жарят на ржавом листе жести мидий. На другой загорелые дочерна местные девчонки, взявшись за руки, втроем-вчетвером прыгают в воду. Белый взрыв – визг девчонок захлебывается, а потом возобновляется.
На нашей скале лежат молчаливые. Они лежат неподвижно. Подолгу наблюдают за хохотушками девчонками, глядят на мальчишек, ловцов мидий, и особенно – на мальчишек-прыгунов: те взбираются на высокий выступ в стене и ныряют в бухточку между скалами ласточкой, почти в тот же момент выныривая, оттого, что бухточка с пятачок.
Лежа на скале, весь уходишь в созерцание; слышишь же только неназойливый плеск волны – главный звук, который тебе нужен. Голоса и взвизги как-то не доходят до сознания. Впрочем, на этой скале, как я убедился, почти никогда ни о чем не думаешь... и слава богу!
И все-таки Кубик заговорил:
-Знаешь, - сквозь сон я услышал его голос, - я однажды поймал себя на том, что мне никогда не бывает здесь одиноко или скучно...
Я вяло откликнулся:
-Зачем же тебе журналист?
-Чтобы рассказать, что за этим кроется.
-Тогда интересно, - сказал я, не поднимая однако головы.
Недалеко от скалы уходит под стену берега грот. Хлопание воды отдается в его сводах – он гудит как звонница. Солнечный свет туда не попадает, в гроте сумрачно и прохладно, в покойное это место забираются насытившиеся и уставшие от дневной суеты ерши. Надо бы проверить...
-Чтобы рассказать, что за этим кроется, – настойчиво повторил художник и я переключил мысль на него. – Вот первая посылка: иногда мне кажется...
КУБИК ПОНЕМНОГУ РАСКРЫВАЕТСЯ
Художник приподнялся, сел, прислонившись к камню, накрытому его джинсами, – худощавый, мускулистый, загорелый. Он смотрел на меня, и я знал, что мне уже не отвертеться от его рассказа.
-Иногда мне кажется, что жившие здесь давным-давно люди оставили на мысу не только пепельно-серую кладку своих домов, черепки посуды, амфоры и надгробные плиты. Что-то еще... Я думаю – я, знаешь, начал это явственно ощущать, – древние стены заряжены энергией... энергией, может быть, их чувств и мыслей... и можно не то что услышать, а скорее как-то там уловить вдруг чей-то возглас, слово, мысль даже, что осветила мозг две тысячи лет назад...
Кубик говорил сейчас то, что я и сам чуял краем сознания и что меня уже беспокоило и требовало определяющего слова. И он как раз его произносил.
-...а может, вообще этот мыс – гигантский аккумулятор той самой энергии, и мы по нему бродим, не чувствуя одиночества, потому что нас все время кто-то, чудится, окружает... И нас сюда тянет как магнитом, где бы мы ни были... словно нас кто-то позвал сюда...
Снова внимательный взгляд на меня.
-...будто нас сюда кто-то позвал, - повторил художник ключевое, как я понял после слово.
-Дядя, - коснулась моей спины чья-то мокрая рука, - дядя, можно, я с вашим ружьем поныряю?
Худенький загорелый светловолосый пацан возник из моря и ухватился за скалу.
-Бери.
-Как-то раз, - продолжил Кубик негромким, но настойчивым голосом, - я приехал на этот берег, когда в него били штормовые волны. Спецально приехал из другого города, где был в командировке, чтобы хоть часок побыть на моем мысу. Чтобы увидеть его в шторм... На мыс – сейчас я порисую, потерпи - катили с моря громадные зеленые волны-валы. Катили, медленные, тяжелые, неукротимые, накатывались, ухали в берег – камень охал, содрогался, стонал, то и дело я слышал взрыв – и над берегом вставала белая стена брызг...
Я подумал, что краски тоже должны подчиняться Кубику.
-Я спрятался от ветра за одной из древних стен и смотрел, смотрел на зеленые страшные валы. Брызги долетали до меня, я слизывал с губ соленые капли.
И конечно, в какую-то одну из этих минут – они не были помечены уже никаким временем (опять ключевое слово) - я и сам оторвался от своего, оторвался и легко переместился... на две тысячи лет назад и обратился в жителя древнего города – он, как и я, спрятался в шторм за стену дома, чтобы смотреть и смотреть на валы, сокрушавшие берег...
Кубик словно бы считывал текст с какой-то страницы. Я по себе знал, что это бывает.
-У скал грохотало; здесь сшиблись Море и Суша... Мой двойник (и я) не отрывали глаз от непримиримой схватки двух гигантов. За его спиной теснилось множество одноэтажных и двухэтажных домов; на полках в комнатах, в глиняных светильниках колыхались от порывов ветра снаружи огоньки, прислуга (рабы) принесла разожженные во дворе жаровни; кто-то приказал подать вино...
Кубик взглянул на меня: я слушал.
-В комнатах шли негромкие беседы, их прерывали бешеные удары ветра то в стену, то в крышу... На смуглых запястьях женщин были золотые, серебряные, бронзовые или стеклянные (модный материал) браслеты – синие, голубые, перевитые, как шнурок, широкие, с пузырьками воздуха внутри; узорчатые застежки на плечах, кожаные сандалии на босу ногу... Звучали то мужские, то женские голоса:
-Папий!
-Адмет!
-Эант!
-Ойнанфа!
-Лаодика!
-Ксанф!
Честное слово, в именах этих было что-то от названий драгоценных камней!
-Стена, за которой я спрятался от ветра, - продолжал Кубик, - была всего в двух-трех метрах от обрыва, отсюда битва волн с камнем была видна на большом протяжении берега, то галечного, то скалистого – над скалами взлетали гейзеры брызг. Под обрывом у «моей» стены была широкая полоса гальки, но иная волна докатывалась до откоса и я тогда чувствовал ее жуткую силищу. Да и ветер меня доставал, тузил справа, слева; я от грохота оглох, иззяб - и все равно смотрел, смотрел...
Вслед за Кубиком смотрел и я.
-Волны выходили из кипящего моря, еще больше вырастали, набирали тяжелой и ударной мощи. Поднимались на дыбы, - Кубикова рука взлетела, - потом зеленая махина обрушивалась на галечный берег, крушила его и себя, череда их была бесконечна. Стоило разбиться одной, как следующая вздымалась над берегом, готовя многотонный удар...
Вокруг нас плескались, кричали, визжали, но я настроился на ровный голос Кубика.
-В одном из домов на мысе кто-то ждал спрятавшегося за стеной (его? меня?), выходил во двор, поднимал голову к разорванным в клочья быстрым тучам, слушал близкий гул шторма. Потом возвращался, потирая озябшие плечи и руки, плотно закрывал за собой дверь и спешил к жаровне, чтобы побыть над жаром, омыть им заледеневшее лицо.
Когда открывалась дверь, к вошедшему по-собачьи настороженно поворачивался огонек светильника: узнав хозяина, он трепетал и быстро успокаивался и ровно освещал уже часть комнаты, где привычно стояли и лежали вещи...
Трудно было совместить то, что живописал художник, с сегодняшним солнцем и блеском моря, но голос его, гудевший на одной ноте, все равно привораживал.
-Женщина... (я ждал этого слова), чуть отогревшись у жаровни, зажигала еще два светильника, два плоских глиняных сосудика с носиком для фитиля, круглым отверстием на другом его краю для вливания масла, рисунком-печаткой сверху и ручкой, как у наших чайных чашек. Светильники стояли на полках рядом с глиняными статуэтками богов и богинь и посудой, сразу закрасневшейся в свете масляных огоньков. Огоньки чуть коптили, свивались на концах в черно-смоляную нить, та сперва тянулась к потолку, потом вдруг отчего-то начинала извиваться, и тени нитей на беленом потолке обращались в беспрестанно и нервно шевелящихся змей, словно их беспокоили зажженные внизу светильники...
Художник замолчал, а я сказал ему:
-Ты и вправду туда переместился.
-Да, - подтвердил Кубик, - я был там по-настоящему.
Прошли две-три минуты на осмысливание (и проверку) произнесенного, потом мой рассказчик, чуть переменив позу, снова заговорил:
-Несколько лет назад я попал в один дом, где собрались послушать известную приезжую экстрасенсшу. Красивая женщина с черным бархатным ошейничком (дамы зовут его меж собой удавкой, она прикрывает стареющую кожу) и молодым мужем. Колдунья точно определяла, что у кого болит, снимала несколькими пассами головную боль, было видно, что она еще многое умеет... или, по крайней мере, делает вид, что умеет. Большинство из собравшихся поверило в ее исключительные способности и стало спрашивать уже обо всем. Гостья отвечала на любые вопросы, какими бы странными они ни были: у каждого, оказалось, был к ней свой. Я еле дождался своей очереди - и рассказал гостье о своей необъяснимой, на мой взгляд, любви к одному из мест на земле, о том, что меня тянет туда, как магнитом, что я своим воображением легко перемещаюсь туда... ну и так далее.
Эстрасенсша меня выслушала, потрогала удавку на шее и ответила одной уверенной фразой:
-Ничего удивительного тут нет: просто в этом городе вы когда-то жили!
Мой вопрос она посчитала прямо-таки детским.
Меня как по лбу ударили. Я там жил! Так вот в чем отгадка всего!
Я там жил; я. правда, не помню ничего, но во мне осталась неизъяснимая любовь к этому месту. Это, выходит, одна из моих родин, но почему-то любимая больше других.
Что там со мной произошло?
Додумывал (фантазировал, взахлеб, признаюсь) я уже дома.
...Кем я был в Херсонесе? Землевладельцем? Моряком? Мастеровым? Рыбаком? Торговцем? Не рабом, нет, рабы не любят своих тюрем.
Черт побери, неужели переселение душ имеет, так сказать, место на этой, полной загадок земле?!
Кубик снова чуть помолчал. Я подумал, взглянув на него, что под жестковатым лицом боксера скрывается отчаянный лирик.
-Итак, - решил он подвести какой-то итог, - я там, предположим, жил; вернее, жил некий (надеюсь) мужчина, может быть, моих лет, может, моложе. Или совсем юноша... Его душа после смерти – она могла произойти от чего угодно: болезнь, кораблекрушение, война, простая драка в ночном переулке... после смерти его душа, переселяясь во всё новые обиталища, попала наконец в мое тело...
-Глянь-ка, - неожиданно показал он на что-то за моей спиной, - вот где чудо!
Я обернулся: к нам подплывал, держа гарпун над водой, светловолосый пацан. На гарпун был наколот ершище наверняка больше моего, того, что я посчитал царем этой бухты!
-Дядя, возьмите ружье. Неплохо бьет. Только снимите, пожалуйста, моего ерша.
-Куда ты его денешь?
-У меня кулек в плавках. Я вон с той скалы, - он показал рукой.
Худенького мальчишку била дрожь и губы у него посинели. Он взбил ногами брызги и вмиг оказался у своего острова. Влез и, обхватив руками плечи, на время застыл там.
Я повернулся к Кубику.
-Ну? «Его душа попала в твое тело»…
-Потом. Пошли в воду. Жарко.
Мы нырнули одновременно, оба – я глянул налево – пошли на глубину, идя меж зелеными от водорослей камнями; от меня к нему метнулся было сероспинный лобан, но круто вильнул и исчез в мутной опаловой голубизне.
Вынырнули тоже одновременно, метрах в двадцати от нашей скалы. Здесь под нами была уже недосягаемая глубина, зеленые камни не были видны, вода внизу холодила ступни. Отсюда открывался вход в уютнейшую в мире бухту, за выступом берега были видны мачты вспомогательных военных судов.
Глубина тянула меня за ноги вниз.
-Я назад, - сказал я.
-Я чуток побуду здесь, - ответил художник.
Я чуть промокнулся полотенцем и поскорей оделся: мне предстояло идти домой и обедать под полуденным солнцем.
Махнул Кубику, он был уже у скалы: держась за нее обеими руками, смотрел на шумную жизнь островков и время от времени окунался с головой.
По дороге я, естественно, давал оценку услышанному.
Наверняка я попался. Мой знакомый одержим идеей, и мне предстоит всю ее воспринять. Он меня нашел. Он увидел в мне загрунтованный холст, и пока не выложит на него все свои теперешние краски, не успокоится.
Ладно. Он не первый и не последний, кто выговаривается, глядя на меня. Пусть. Да и материал его, кажется, интересный. Идея хоть и завиральная, но она есть. И излагает он складно. В конце концов идеей ведь и жив человек. Это вроде религии. Читаю же я фантастику, говорил я себе.
Я думал в такт своим шагам и шел все быстрее: солнышко здесь не смягчено облачностью, оно работает со всем, что под ним, напрямую.
Снова мы встретились, когда заходило солнце, недалеко от мозаичной купальни. Кубик сидел, привалившись спиной к древнему камню, и глядел на закат. Рядом с ним лежала черная сумка. Увидев меня, он достал из нее бутылку сухого массандровского вина, бумажные стаканчики и три бутерброда с высохшим сыром.
-Давай проводим этот день, - сказал он. – Давай устроим ему проводы.
Кажется, он уже немного выпил.
По-вечернему умиротворенная прибойная, невиданно прозрачная вода накатывала, чуть шелестя, на белую гальку, перебирая мелкую, обтекая крупную, лишь шевеля ее.
Людей было немного: малоразговорчивые группки, по три-четыре человека, все повернувшиеся, как подсолнухи, в сторону заката.
Вино было теплое и оттого более терпкое, отдающее кожицей винограда и цветами, какие могли бы назвать только виноделы.
Закат под его действием приобретал особое значение.
Солнце нависло над самым горизонтом. Вот у него появилась подставка, как у глобуса, светило устроилось было постоять какое-то время на море.
Не получилось – и тогда оно стало вытягиваться, вытягиваться... и превратилось вдруг в красноглиняный кувшин - цвета как раз тех древних черепков, какие волна со дна выносила на берег.
Кувшин, наверняка полный... вода не выдержала его тяжести, и он, подогнув горизонт, стал проваливаться.
Теперь его ничем уже не спасти.
Раз-два-три – осталась только расписная, как у русского чайника, крышка.
И – нету солнца. Кануло в море, оставив над собой всплеск – догорающее, как костер, дрожащее сияние. Похожее, скорее всего, на корону.
-Свершилось, - произнес нужное слово Кубик.
Я осмотрелся. Все-все глядели туда, где только что исчезло светило. На корону, сиявшую над ним, ушедшим.
Сразу потянуло прохладой.
-Ну так вот, - сказал художник и я понял, что он продолжает начатый еще утром рассказ, - значит, теперешняя моя душа – некий энергетический неразрушимый (и неразрешимый пока) сгусток, таинственный комочек, субстанция, источник жизни – знала эти места, - Кубик повел рукой от колонн базилики вправо, пронес ее над морем до северного, через участок моря, далекого берега Северной бухты, увенчанного равелином, - и она рвется к этому мысу...
Рвется – и я пакую чемодан, покупаю билет на поезд, потом на теплоход и еду, стремлюсь сюда...
В голосе художника зазвучала та нотка исповедальности, которую я заметил еще утром; ей нельзя было мешать; я и не мешал.
-...чтобы ходить здесь, словно что-то давно потерянное ища, подбирать черепки на галечном берегу, прикладывать ладони к остаткам стен, как к жертвенникам... Принюхиваться к запахам, царящим на этом мысу, здесь всегда пахнет высушенными лекарственными травами – ты заметил это?
Однажды я поймал себя на мысли, и она уже не отпускала меня: что мне нужно – я должен! – пожить здесь примерно с год. Ну, месяца три хотя бы. На мысе, как ты видел, есть с десяток домов, кроме музея, там, наверно, можно снять комнату. Я жил бы здесь, ходил-бродил бы повсюду, и вся моя способность слышать, видеть, чувствовать, обострилась бы, настроилась бы на «волну» древнего города, источник которой бьется где-то, может быть, в каменной толще, либо как клад таится в подвале нераскопанного еще дома. И, кто знает, вдруг я услышал бы то, что должен был услышать... Либо этот мыс выстроил бы мои мысли так, что я что-то, до сих пор не понятое, уразумел... А то однажды наградил бы меня воспоминанием, добытым из самых потаенных глубин памяти...
Кубик разлил остатки вина, оно было совсем уже теплым и терпкость его усилилась.
-Ты слушаешь?
Я кивнул.
-Сколько раз я ловил себя на том, что мне до стона, до боли хочется снова побыть среди пепельно-серых камней, за которыми гипнотически синеет море! Два этих цвета меня преследовали: пепел и синь... Не оставить здесь ни одного не осмотренного места, не потроганного камня, увидеть и услышать все штормы, какие падут на этот берег, обойти после каждого галечные полосы, чтобы поглядеть на то, что вынесла со дна волна...
Темнело так быстро, как будто кто-то гасил свет с помощью реостата.
-Однажды я так и сделал...
Приехал сюда под осень, снял комнату. И где-то уже через полмесяца одинокого блуждания (ну конечно, я рисовал, сделал кучу этюдов, наметил пару картин...) мне приснился сон...
Кубик проверял взглядом, слушаю ли я, и только после этого продолжал.
-Я сижу в театре, в зале, где, кроме меня, всего несколько человек. Идет прогон спектакля, где я автор пьесы о древнегреческом городе. На сцене сидит, подогнув ноги, молодая женщина в черном одеянии, она окружена девятью светильниками, которые зажигает один за другим, и с каждым разговаривает, наклоняясь к нему:
-«Первый огонь я зажигаю тебе, владыка владык, Зевс, повелитель небес, Земли и богов. Смотри, твой светильник самый большой и самый красивый... А этот, второй, тебе, Дева, покровительница нашей земли, покровительница всех, кто живет на ней, и тех, кто плавает в море... Этот, третий, ласковый, - сердце матери моей, пусть бьется оно долго-долго... Вот огонь отца моего, и для него не пожалела я масла... Сына моего огонек, какой он трепетный, в нем розовый, желтый и голубой цвета, он такой нежный, что не обжигает даже моих губ... Вот огонь моего мужа, он загорелся сразу, сильный, прочный, ровный, пусть и дальше он будет крепок, мой муж, отец моего сына, пусть сын мужает при нем... Этот пусть светит отсюда, снизу, тем, кто наверху, далеко от нас – пусть души их, вознесшиеся высоко, пребывают в мире, пусть знают они, что здесь помнят их – пусть увидят, если смогут, крохотный этот огонек... Вот и мой загорелся – не сразу, робко... Какой ветерок колышет тебя, почему ты такой неспокойный, когда все остальные горят уже ровно? Ты даже готов погаснуть – не пугай меня, огонек, ну разгорайся же, разгорайся...
Женщина долго держит в руках девятый, незажженный светильник, держит, не говоря ни слова. И начинает все же едва слышным голосом:
-«Мой сокровенный, тайный мой огонек, который сейчас загорится и осветит мое сердце... От чьего светильника я затеплю тебя, чтобы никто не разгадал моей тайны... нет, никого не хочу тревожить, даже мертвых, уже не связанных земными законами... Я своим огнем дам тебе жизнь, – как быстро вспыхнул ты, огонек, будто заждался моей руки, как высоко поднялся, как колыхнулся и вздрогнул и словно бы наклонил на мгновение голову, увидев меня...
Смотри, сколько огней вокруг, - а мне нужен еще один, особый, самый яркий, - ярче всех! – тебе я буду молиться теперь, тебе, девятый огонь! С тобой буду разговаривать в тишине и одиночестве, у тебя просить совета; я знаю, ты ответишь мне, когда я приближу к тебе мои губы...
Гори, гори, огонек, пламя тайной моей любви – как тянешься ты к моему лицу, будто понимаешь мои слова, будто хочешь прикоснуться ко мне... Но ты ведь знаешь, что если прикоснешься, оставишь ожог, мне не будет от него больно, но его увидят другие...
Что мне делать с тобой, огонь, осветивший уже мое сердце, уже горящий во мне, - может быть, посильнее дунуть и загасить? Или дождаться, пока ты не зажжешь меня всю и не спалишь? Нет, нет, я не то говорю!
Вот о чем я хочу спросить тебя – ты не погаснешь вдруг?..»
Молодая женщина стояла уже на коленях, окруженная восемью светильниками и держа девятый, сокровенный, у самого лица обеими руками. Голос ее, и так еле слышный, перешел на шепот, огонек перед ней колыхался, словно отвечая ей. В зале царила тишина, будто все присутствовали при настоящем молении, даже режиссер, все время переговаривающийся с актером, не занятым в спектакле, смолк и приложил палец к губам, призывая собеседника к молчанию. Женщина продолжала шептать, лицо режиссера напряглось – он перестал различать слова, - вот приподнялся и крикнул:
-Последнюю фразу громче!
Актриса послушалась.
Она отодвинула светильник, как бы для того, чтобы лучше разглядеть огонек, слепивший ей глаза, и произнесла требуемое:
-«А еще я хочу спросить тебя – о том, кого я жду: он вернется? Тогда я...» - и все-таки перешла на шепот...
Кубик нашел под рукой нужный камешек и швырнул в воду.
-На этом мой сон кончился, сон-видение, его сменила другая сцена, к этой не имеющая отношения.
Но с той поры меня начала мучить загадка: ЧТО ЭТО БЫЛО? Просто сон? Или... знак? Знак, посланный моим городом? Или, может быть, это моя глубинная память, потревоженная моими собственными раскопками, показала одно из своих сокровищ? Показала и спрятала?
Я в самом деле это когда-то видел, или повар-сон сварил сию «кашу» из моей собственной «крупы»? И ПОЧЕМУ СЦЕНА?! В древнем городе, конечно, был театр – его раскопали полностью, он уходит от поверхности земли глубоко вниз. Может быть, я видел эту женщину в свое время на сцене, сидя среди других в каменном амфитеатре? Или скрытно подсмотрел моление огню в доме женщины? Подсмотрел, а уж после память превратила его в сценический эпизод?
И еще. Если, как показал мне сон, я автор этой пьесы, значит, мне хорошо известно ее содержание? Как же иначе? Ну а коль сон-драматург, верный обыкновению обращать всякую действительность в театр, так и сделал, то она, эта действительность, не прикрашенная драматургическими штучками, все равно существует, она во мне и я должен ее знать?
Должен знать...
Вдруг в каком-то своем воплощении я был влюблен... в ту женщину, что молилась девятому огню, и она любила... нет, не меня, конечно, она любила мужчину, который жил в одном с нею городе в одно время с ней? А я, живущий в конце двадцатого века, связан с ним не только тем, что у нас общая кочевница-душа, но и еще чем-то – иначе почему именно я выбран объектом воздействия камней полуострова? Может быть, - чем черт не шутит! – мы с ним еще и похожи друг на друга как две капли воды? И потому моя безрассудная, но памятливая душа требует от меня действий и толкает, толкает к развалинам города?..
Мне захотелось обернуться к стенам дома, в котором пол был выложен мозаикой. А Кубик, повелительным взглядом вернув к себе мои глаза, продолжал: