V. Город Видимый, но Незаметный 2 глава




— Разодет я, как картинка, — пел Джабраил, переводя старую песню на английский в подсознательном трепете перед стремительно приближающейся гостеприимной нацией, — Я в английских ботинках, в русской шапке большой, но с индийской душой[15].

Облака пузырились, стремительно надвигаясь на них, и — возможно, из-за великой таинственности кучевых и грозовых облаков, уподобившихся молотам в свете зари, а может быть, из-за этого пения (один исполняет, другой — освистывает исполняемое), или из-за ошеломлённости взрывом, избавившей их от преждевременного признания неизбежного... но, какова бы ни была причина, эти двое, Джабраилсаладин Фариштачамча, обречённые на это нескончаемое и всё же заканчивающееся ангельско-дьявольское падение, не заметили момента, когда начался процесс их трансмутации.

Мутации?

Так точно; но не случайной. Там, в воздушном пространстве, в этой мягкой, незримой стихии, порождённой этим веком и тем самым этот век породившей; ставшей одним из признаков, определивших эпоху, местом перемещений и полем битв, где уменьшаются расстояния и исчезает всякая власть; самой опасной и переменчивой из сфер, иллюзорной, прерывистой, метаморфической (ибо всё, что ты бросаешь на ветер, становится возможным), — там, в вышине, происходящие, так или иначе, в наших безумных актёрах перемены могли бы порадовать старое сердце месье Ламарка[16]: под чрезвычайным давлением окружающей среды развивались благоприобретённые признаки.

Какие же признаки? Погодите; разве Творение совершается в спешке? Вот и для откровения спешка не годится... Взгляните же на этих двоих. Заметили что-нибудь необычное? Только лишь два коричневокожих мужчины, упорно падающих, и ничего особенного; может быть, вы решили, что они вознеслись чересчур высоко, прыгнули выше своей головы, подлетели слишком близко к солнцу, — так?

Не так. Слушайте:

Господин Саладин Чамча, поражённые шумом, исходящим из глотки Джабраила Фаришты, сопротивлялся при помощи собственных песнопений. В невероятном ночном небе услышал Фаришта старинную песню на слова Джеймса Томсона[17], тысяча семисотый — тысяча семьсот сорок восьмой.

—...по команде Небес, — неслось сквозь шовинистически бело-сине-красные от холода уста пение Чамчи, — родилааааась из лазуууури... — Устрашённый, Фаришта пел всё громче и громче об английских ботинках, русских шапках и безупречно субконтинентальных[18] сердцах, но был не в силах заглушить неистовые рулады Саладина: — И ангел-хранитель поёт нам протяаааажно[19]...

Признáем: они не могли слышать друг друга, и ещё меньше — общаться и, тем паче, состязаться в пении. Ускоряясь к планете сквозь ревущую атмосферу, как смогли бы они? Но признаем и вот что: они смогли.

Всё ниже и ниже мчались они, и зимний холод покрывал инеем их ресницы, грозил заморозить их сердца, готовые пробудиться от безумных грёз и осознать чудо пения, и дождь из конечностей и младенцев, частью которого они являлись, и ужас стремительно приближавшегося к ним снизу рока, — но были поражены, пропитаны и немедленно заморожены холодным кипением облаков.

Они оказались в некоем подобии длинного вертикального туннеля. Чопорный, выпрямленный и всё ещё вверх тормашками, Чамча увидел, как Джабраил Фаришта в фиолетовой бушевой рубашке[20] приближается, плывя к нему через эту окружённую стеной облаков воронку, и крикнул бы: «Подите прочь, убирайтесь прочь от меня!» — если бы некое событие не воспрепятствовало ему: где-то в кишках Саладин ощутил трепет ужаса, и потому вместо слов отчуждения он раскинул руки, и Фаришта заплыл в его объятья, переплетаясь с ним голова к хвосту; и сила столкновения закружила их вместе, и они устремились, два брата-акробата, сквозь нору, ведущую в Страну Чудес, и, вылетев из туманной белизны, увидели череду облаков, претерпевающих непрестанные метаморфозы: боги обращались быками, женщины — пауками[21], мужчины — волками. Гибридные облачные твари теснились вокруг: гигантские цветы с женскими грудями, свисающими с мясистых стеблей, крылатые коты, кентавры, — и Чамче в полуобморочном состоянии мнилось, что он тоже обрёл свойство облачности, становясь метаморфическим, гибридным, словно бы он врастал в человека, чья голова ютилась теперь у него между ног и чьи ноги обвивались вокруг его длинной, патрицианской шеи.

Однако у его напарника вовсе не было времени для таких «возвышенных размышлений»; по правде говоря, он вообще утратил всякую способность к каким бы то ни было размышлениям, внезапно узрев поднимающуюся из облачного вихря фигуру очаровательной женщины бальзаковского возраста, укутанную в парчовое сари зелёно-золотых тонов, с бриллиантом в носу и лаком, защищающим её высокую причёску от натиска ветра на таких высотах, — ибо она невозмутимо восседала на ковре-самолёте.

— Рекха Мерчант[22], — поприветствовал её Джабраил, — ты заблудилась по дороге на небеса, или как?

Что за бесчувственные слова для беседы с умершей! Но его потрясение от падания может быть признано смягчающим обстоятельством...

Чамча, сжимающий его ноги, в недоумении возопил:

— Какого чёрта?!

— Не видишь её? — крикнул Джабраил. — Не видишь этот чёртов бухарский ковёр?

Нет, нет, Джиббо, зазвучал у него в ушах её шёпот, не жди, что он заметит меня. Я — только для твоих глаз[23]; может быть, ты сходишь с ума, а ты что думаешь — ты, намакул [§§], какашка свинячья, любовь моя? Со смертью приходит честность, возлюбленный мой, так что я могу назвать тебя твоими истинными именами.

Облачная Рекха бормотала какую-то кислую чушь, но Джабраил вновь крикнул Чамче:

— Вилкин! Ты видишь её или нет?

Саладин Чамча ничего не видел, ничего не слышал, ничего никому не сказал. Джабраил остался с нею наедине.

— Зря ты так, — укорял он её. — Нет, госпожа. Грех. Дело серьёзное.

О, ты ещё читаешь мне нотации, смеялась она. Ты — и такой высокоморальный, просто прелесть. А ведь это ты бросил меня, напомнил у самого уха её голос, вгрызающийся, казалось, в самую мочку. Это ты, о луна моего восторга, скрылся за облаком. И я теперь в темноте, ослеплённая, пропавшая от любви к тебе.

Он испугался.

— Чего ты хочешь? Нет, не говори, просто оставь меня.

Когда ты был болен, я не могла навестить тебя, чтобы не случилось скандала; ты знаешь, не могла, ради тебя я оставалась вдали; но потом ты наказал меня, ты воспользовался этим, чтобы бросить меня, словно тучей, за которой укрылся. Вот в чём дело; и ещё в ней, в этой ледышке. Стерва. Теперь, когда я мертва, я разучилась прощать. Проклинаю тебя, мой Джабраил, пусть твоя жизнь станет адом. Адом, потому что именно туда ты отправил меня; откуда ты пришёл, дьявол, и туда ты вернёшься, гадёныш, счастливого пути, чёрт бы тебя побрал!

Проклятия Рекхи; а затем — стихи на непонятном языке, в резких и шипящих звуках которого — а может, это только показалось ему — повторялось имя Ал-Лат [24].

Он вцепился в Чамчу; они прорвали основание облаков.

Скорость, ощущение скорости вернулось с ужасающим свистом. Крыша облаков взметнулась вверх, бездна вод стремительно приближалась, и глаза их открылись. Крик сорвался с губ Чамчи — тот же крик, что трепетал в его чреве, когда Джабраил плыл к нему по небу; столб солнечного света пронзил его открытый рот и высвободил рвущийся наружу вопль. Но они прошли облачную трансформацию, Чамча и Фаришта, и была текучесть, неясность граней, и солнечная стрела извлекла из Чамчи не только шум:

— Лети! — заорал Чамча Джабраилу. — Лети же! — И добавил второй приказ, неведомо откуда взявшийся: — И пой!

Как входит в мир новизна? Как рождается она?

Из каких сплавов, позывов, соединений она создаётся?

Как выживает, маргинальная и опасная? Какие компромиссы, какие сделки, какие предательства своей тайной природы должна она совершить, дабы избежать бригады по сносу, ангела истребления, гильотины?

Всегда ли рождение — это падение?

Есть ли у ангелов крылья? Могут ли люди летать?

Падая из облаков к Ла-Маншу, Саладин Чамча почувствовал своё сердце сжатым столь неумолимой силой, что понял: он не может умереть. Позднее, когда ноги его снова будут твёрдо стоять на земле, он усомнится в этом, станет списывать неувязки на искажение восприятия, вызванное взрывом, а своё спасение — своё и своего компаньона — на слепую, глухую удачу. Но в тот момент он был лишён сомнений; его переполняла воля к жизни, искренняя, непреодолимая, чистая, и первое, что сообщила она ему — что у неё нет ничего общего с его жалкой личностью, наполовину созданной ужимками и голосами; она собиралось пренебречь всем этим, и он заметил, что покорился ей — да, продолжай, — и будто бы стал сторонним свидетелем того, что творилось в его душе, в его собственном теле; ибо изменение это исходило из самого центра его тела и распространялось наружу, превращая его кровь в железо, а плоть — в сталь; и было оно ещё подобно охватившему со всех сторон и оберегающему в пути кулаку, одновременно невыносимо прочному и невыносимо нежному; пока, наконец, оно не поглотило Чамчу полностью и пока рот его, пальцы его — всё это — не заработали независимо от воли; и как только оно надёжно закрепилось в своих владениях, оно растеклось за пределы тела и схватило Джабраила Фаришту за яйца.

— Лети! — приказало оно Джабраилу. — Пой!

Чамча держался за Джабраила, пока этот последний — сперва медленно, затем всё быстрее и сильнее — принялся размахивать руками. Всё увереннее и увереннее махал он, и в такт взмахам вспыхивала его песнь, и пелась она, подобно песне призрака Рекхи Мерчант, на языке, которого он не знал, на мелодию, которой он никогда не слышал. Джабраил ни разу не усомнился в чуде; в отличие от Чамчи, который рациональными объяснениями пытался уничтожить чудо, он никогда не прекращал заявлять, что газель была ниспослана свыше, что без песни взмахи руками ни к чему бы не привели, а без взмахов они наверняка пронзили бы волны подобно камням и разбились вдребезги о тугой барабан моря. Тогда как вместо этого падение их замедлилось. Чем увереннее Джабраил размахивал руками и пел, пел и размахивал руками, тем явственнее становилось торможение, пока, наконец, они не спланировали на поверхность пролива подобно клочкам бумаги, подхваченным бризом.

Они были единственными уцелевшими после катастрофы: единственными, кто упал с «Бостана» и остался жив. Их обнаружили выброшенными на берег. Более разговорчивый из этих двоих — тот, что в фиолетовой рубашке — истово клялся, что они шли по воде аки посуху, что волны вынесли их легонько к берегу; но второй, на голове которого каким-то чудом уцелел насквозь промокший котелок, отрицал это.

— Господи, как нам повезло, — сказал он. — Никогда бы не поверил, что может так повезти!

Конечно, я знаю, как всё было. Я всё видел. На вездесущности и всемогуществе пока не настаиваю, но, надеюсь, на что-то вроде этого меня ещё хватает. Чамча хотел, а Фаришта творил по его хотенью.

Кто же из них был чудотворцем?

Какой природы — ангельской ли, сатанинской — была песнь Фаришты?

Кто я такой?

Давайте рассудим так: кто же владеет лучшими мелодиями[25]?

 

*

Вот первые слова, сказанные Джабраилом Фариштой, очнувшимся на заснеженном английском пляже с нелепой морской звездой за ухом:

— Мы заново родились, Вилкин, ты и я. С днём рожденья, мистер; с днём рожденья тебя!

После чего Саладин Чамча откашлялся, отфыркался, открыл глаза и, как приличествует новорожденному, залился дурацкими слезами.

Реинкарнация всегда была важной темой для Джабраила — самой яркой звезды в истории индийского кинематографа на протяжении пятнадцати лет, — прежде даже, чем он «чудом» победил Призрачную Болезнь[26], которая, как уже стали думать, покончит со всеми его контрактами. Ведь должен был кто-нибудь предвидеть — но никто не предугадал, — что, когда он снова будет на ногах, он, так сказать, добьётся успеха там, где потерпели неудачу микробы, и через неделю после своего сорокалетия — пфф! — оставит свою прежнюю жизнь навсегда и растворится, словно мираж, в тонком воздухе.

Первыми, кто заметил его отсутствие, были четыре члена команды, которые возили его в кресле-каталке по киностудии. Задолго до болезни он взял себе за правило перемещаться по огромной съёмочной площадке Д. В. Рамы[27] при помощи группы быстроногих надёжных атлетов, поскольку человек, снимающийся в одиннадцати фильмах одновременно, должен беречь свои силы. Руководствуясь сложной кодировкой из кружков, тире и точек, которую Джабраил освоил с детства, проведённого среди легендарных бомбейских разносчиков обедов (о которых — позже), кресловозы перемещали его от роли к роли столь же аккуратно и безошибочно, как когда-то разносил обеды его отец. И после каждого дубля Джабраил снова прыгал в кресло и направлял своих бегунов на новое место съёмок, где его переодевали, гримировали и совали в руки роль. «Карьера в бомбейских студиях, — говорил он своей верной команде, — подобна гонке на креслах-каталках с парой пит-стопов[***] на трассе».

Вернувшись к работе после болезни — Призрачной Бациллы, Заразы, Таинственного Недуга, — он сделал себе послабление — лишь семь картин за раз... а затем, ни с того ни с сего, внезапно исчез. Кресло стояло пустым среди притихшего павильона звукозаписи; отсутствие его владельца подчёркивало безвкусную лживость декораций. Кресловозы, с первого по четвёртого, оправдывались за отсутствие звезды, когда руководство киностудии спускало на них свой гнев: Джи [†††], он, наверное, болен, он всегда был очень пунктуален, нет, зачем ругаете, махарадж[‡‡‡], великим артистам нужно время от времени позволять их причуды, вот, — и из-за этих заявлений они стали первыми жертвами произошедшего с Фариштой казуса — presto[§§§], четыре три два раз, экдумджалди [****], — выброшенные за ворота студии, и потому кресло-каталка было оставлено пылиться под крашеными кокосовыми пальмами, окружающими опилочный пляж.

Куда же подевался Джабраил? Кинопродюсеры, покинутые в семи проектах, серьёзно запаниковали. Взгляните: там, на лужайках гольф-клуба «Уиллингдон»[28] (где сегодня лишь девять лунок: небоскрёбы проросли из других девяти, словно гигантские сорняки или, скажем иначе, словно надгробные плиты, отмечающие место, где покоится растерзанный труп старого города), там, именно там, высшее руководство теряет свои простейшие удары; и, посмотрите выше, клочья волос, мучительно вырванные из голов сеньоров, кружа, опадают из верхних окон. Волнение продюсеров можно было легко понять, потому что тогда, во времена сокращения зрительской аудитории, появления исторических мыльных опер и нынешних крестовых походов домохозяек по телевизионной сети, в титрах оставалось единственное имя, безошибочно гарантирующее Ультрахитовость и Потрясационность, и обладатель вышеназванного имени отбыл: вверх, вниз или просто в неизвестном направлении, но определённо и бесспорно удрал...

По всему городу после загадочного исчезновения телефоны, мотоциклисты, копы, водолазы и траулеры, прочёсывающие гавань в поисках его тела, трудились усердно, но безуспешно; уже зазвучали эпитафии в память об угасшей звезде. На площадке одной из семи сорвавшихся картин «Рама Студиос» мисс Пимпл Биллимория[29] (самая свежая бомба жанра чили-и-специи — это вам не флибберти-гибберти [30] -мамзель, но сексуальная милашка — динамитовая шашка), — наряженная полуобнажённой храмовой танцовщицей в чадре и расположившаяся под извивающимися картонными декорациями совокупляющихся тантрических фигур эпохи Чанделов[31], считая, что её главная сцена не состоится, а её великий прорыв разбился вдребезги, произнесла язвительное прощание перед аудиторией звукооператоров и электриков, курящих свои едкие биди [††††]. Ведомая под локоть молча скорбящей айей [‡‡‡‡], Пимпл старательно изображала пренебрежение. «Боже, ну и удача, Святой Пётр! — кричала она. — Ожидая сегодняшнюю любовную сцену, чхи-чхи, я вся умирала внутри, думая, как мне приблизиться к этому толстогубу с дыханием гниющих тараканьих экскрементов. — Увешанные бубенчиками ножные браслеты звякнули, когда она топнула ножкой. — Ему чертовски повезло, что его проклятое кино не пахнет, иначе его, как прокажённого, гнали бы с любой работы в три шеи». На этом монолог мисс Биллимории дошёл до кульминации в потоке таких ругательств, что курильщики биди сели где стояли и принялись оживлённо сравнивать словарь мисс Пимпл с таковым печально знаменитой королевы разбойников Фуланы Деви[32], от чьих клятв мгновенно плавились винтовки и превращались в резину карандаши журналистов.

Уход рыдающей Пимпл был вырезан цензурой на полу монтажной. Фальшивые бриллианты осыпались с её пупка зеркальным отражением её слёз... Что же до смрада Фаришты, тут она почти не погрешила против истины; разве что немного приуменьшила. Дыхание Джабраила, эти облака едкой серы и извести, всегда создавали вокруг него — вместе с его репутацией вдовца и вороново-чёрными волосами — атмосферу скорее сатурническую[33], нежели священную, несмотря на его архангельское имя. После его исчезновения поговаривали, что найти его будет легко: всё, что потребуется — хоть мало-мальски чувствительный нос... а спустя неделю после исчезновения его уход, куда более трагичный, чем у Пимпл Биллимории, значительно усилил дьявольский душок, источаемый обладателем громкого и душистого имени. Можно сказать, он просочился с экрана в мир, а в жизни, в отличие от кино, люди прекрасно знают, если от тебя воняет.

Мы — воздуха творенья,

И в мечтах

Полёт наш в облаках перерожденья

Среди небесных стай.

Гудбай!

Загадочная записка, обнаруженная полицией в пентхаузе Джабраила Фаришты на крыше «Эверест Вилас»[34] — небоскрёба, расположенного в Малабар-хилле[35], в высочайших апартаментах высочайшего здания на высочайшем холме города, одной из квартир с двойной перспективой, из которой с одной стороны открывался вид на вечернее ожерелье Марин-драйв[36], а с другой — на путь к Скандал-Пойнт[37] и морю, — позволила газетным заголовкам упражняться в неблагозвучии. ФАРИШТА НЫРЯЕТ ПОД ЗЕМЛЮ, сообщал «Блитц»[38] в несколько жутковатых тонах, тогда как Трудовая Пчёлка[39] из «Дейли» предпочитала ДЖАБРАИЛ В ПЛЕНУ ПОЛЕТА. Было напечатано множество фотографий из этой легендарной резиденции с интерьером от французских декораторов, снабжённые рекомендательными письмами от Резы Пехлеви[40] за ту работу, которую проделали они в Персеполе[41], потратив миллион долларов на воссоздание на этой захватывающей дух высоте атмосферы бедуинского шатра. Ещё одна иллюзия, разрушенная его отсутствием; ДЖАБРАИЛ СВОРАЧИВАЕТ ЛАГЕРЬ, — вопили заголовки; но куда: вверх, вниз или в сторону? Никто не знал. В этой столице речей и шепотков даже самые острые уши не слышали ничего достоверного. Но госпожа Рекха Мерчант, читавшая все статьи, слушавшая все радиопередачи, прилипшая к Дурдаршан-ТВ[§§§§], отыскала кое-что в послании Фаришты, услышала замечания, ускользнувшие от остальных, и, взяв сына и двух дочерей, вышла на крышу своего высотного дома. Который назывался — «Эверест Вилас».

Его соседка; из квартиры, расположенной непосредственно под его собственный. Его соседка и друг; должен ли я говорить больше? Конечно, заточенные под скандал злонамеренные журналы города наводнили свои колонки инсинуациями и колкостями, но это не причина опускаться до их уровня. Зачем же бросать тень на её репутацию теперь?

Какой она была? Разумеется, богатой, — но ведь «Эверест Вилас» — это вам не многоквартирные трущобы в Курле[42], не так ли? Замужем, так точно, тринадцать лет за шарикоподшипниковым магнатом. Независимой: её ковровые и антикварные экспозиции процветали на лучших местах Колабы[43]. Она называла свои ковры климами и клинами [*****], а древние артефакты её стали анти-квартами. Да, а ещё она была красива, красива в грубой, глянцевой манере редких жителей поднебесных городских квартир: её кости кожа осанка — всё свидетельствовало о её длительном разрыве с истощённой, тяжёлой, обнищавшей землёй. Все сходились во мнении, что она обладала сильной личностью, пила как рыба из хрусталя Лялик[44], бесстыдно вешала свою шляпку на Чола-Натрадж[45], знала, чего хотела и как достичь этого максимально быстро. Муж был серой мышкой с деньгами и крепкими запястьями. Рекха Мерчант прочитала прощальную записку Джабраила Фаришты в газетах, написала собственное письмо, собрала детей, вызвала лифт и поднялась ближе к небу (аж на один этаж), чтобы встретить избранную ею судьбу.

«Много лет назад, — прочли в её письме, — я вышла замуж по трусости. Теперь, наконец, я совершу хоть что-то храброе». Уходя, она оставила на кровати статью с запиской Джабраила, обведённой красным кружком и жирно подчёркнутой — три резкие линии, одной из которых была в ярости разорвана страница. Так что, разумеется, продажные журналы разошлись по городу, и в них были СБРОШЕННАЯ ЛЮБОВНИЦА и СЕРДЦЕ КРАСАВИЦЫС КРЫШИ БРОСАЕТСЯ. Но:

Быть может, в ней тоже сидел вирус перерождения, а Джабраил, не осознав ужасной силы метафоры, порекомендовал полёт. Чтобы вам родиться вновь, прежде нужно..., она же была небесным созданием, она пила шампанское из Лялик, она жила на Эвересте, и один из её приятелей-олимпийцев прилетел; и, если смог он, то и она сможет стать крылатой и укрепиться корнями в грёзах.

Она не смогла. Лал [†††††], подрабатывающий привратником на территории «Эверест Вилас», предложил миру своё туповатое свидетельство: «Я ходил туда-сюда, у ворот, и вдруг услышал глухой стук, бабах. Я обернулся. Это было тело старшей дочки. Её череп был совершенно расквашен. Я посмотрел наверх и увидел падение мальчика, а потом девочки помладше. Что и говорить, они упали почти туда, где я стоял. Я прикрыл рот ладонью и подошёл к ним. Младшая девочка тихонько стонала. Чуть погодя я опять взглянул наверх, и там появилась бигум [‡‡‡‡‡]. Её сари плыло, как большой воздушный шар, и все её волосы растрепались. Я отвёл глаза, потому что она падала и было бы неприлично заглядывать под её одежды».

Рекха и её дети упали с Эвереста; никто не остался в живых. Злые языки обвиняли Джабраила. Давайте оставим их на мгновение.

О, не забудьте: он видел её после того, как она погибла. Он видел её несколько раз. Это случилось задолго до того, как люди поняли, насколько болен был этот великий человек. Джабраил, звезда. Джабраил, победивший Безымянную Болезнь. Джабраил, боящийся сна.

После того, как он исчез, его вездесущие портреты утратили свежесть. На гигантских, пылающе многоцветных рекламных щитах, с которых он взирал на простых смертных, его ленивые веки начали лопаться и распадаться, свисая всё ниже и ниже, пока его радужки не стали подобны двум лунам, разрезанным облаками или мягкими ножами его длинных ресниц. Наконец, веки отпадали, придавая диковатое, выпученное выражение его крашеным глазам. За пределами бомбейских кинотеатров картонные мамонты Джабраиловых образов распадались на глазах и пополняли список. Безвольно повиснув на каркасах, они теряли руки и увядали, сворачивая шеи. Его портреты на обложках киножурналов обретали мертвенную бледность, пустоту в зрачках, ничтожность. Наконец, его изображения просто выцветали на отпечатанных страницах, и лоснящиеся обложки «Селебрити», «Сосиэти» и «Илластрэйтед Уикли»[46] попадали в киоски с пробелом, а их издатели расстреливали принтеры[47] и кляли чернила. Даже на серебристом экране, в темноте, высоко над головами поклонников его считавшаяся бессмертной физиономия стала разлагаться, пузыриться и выцветать; проекторы необъяснимым образом жевали плёнку на выходе, прерывая показ, и жар проекторных ламп сжигал целлулоидную память о нём: звезда вспыхнула сверхновой[48], поглощённая пламенем, которое, как полагалось, рвалось наружу с его губ.

Это была смерть Бога. Или нечто вроде того; такая неординарная личность, на некоторое время приостановившая для своих поклонников приближение ночи кинематографа, не сияла ли она, подобно некой божественной Сущности, по меньшей мере, на полпути между смертным и божественным? Больше, чем на полпути, поспорили бы многие, ибо Джабраил потратил большую часть своей уникальной карьеры, совершенно искренне перевоплощаясь в бесчисленных божков субконтинента в популярном жанре, известном как «теологическое кино». Такова была составляющая очарования его персоны — преуспеть в пересечении религиозных границ, не нанося оскорбления их нарушением. Синекожий, как Кришна, он танцевал — флейта в руке — среди прелестных гопи [§§§§§] и их коров с налившимся выменем; с обращёнными вверх ладонями, безмятежный, он (как Гаутама) медитировал над людскими страданиями под чахлым студийным древом Бодхи. В тех редких случаях, когда он спускался с небес, он никогда не отходил от них слишком далеко, сыграв как Великого Могола[49], так и известного своей хитростью министра в ставшем классикой «Акбаре и Бирбале»[50]. Более полутора десятков лет он представлял для сотен миллионов верующих в той стране, где на тот день человеческое население численностью превосходило божественное менее чем в три раза[51], самый приемлемый и мгновенно узнаваемый лик Всевышнего. Для многих из его поклонников граница, отделяющая исполнителя от его ролей, давным-давно оказалась стёртой.

Поклонники — да, но? Как же сам Джабраил?

Его лицо. В действительности, уменьшенное до натуральной величины, помещённое среди простых смертных, оно выглядело на удивление незвёздным. Низко опущенные веки придавали ему измождённый вид. Было также что-то грубое в его носе, рот был слишком мясистым, чтобы казаться сильным, уши топорщились подобно молодому, шишковатому джек-фруту[******]. Совершенно обыкновенное лицо, совершенно плотский облик. На котором в последнее время стали различимы швы, полученные в недавней, почти фатальной болезни. И всё же, несмотря на грубость и истощение, лицо это было неразрывно связано со святостью, совершенством, изяществом: материал Бога. О вкусах не спорят, так-то. В любом случае, вы согласитесь, что для такого актёра (может быть, для любого актёра, и даже для Чамчи, но более всего для Фаришты) бзик насчёт аватар, как у многоликого Вишну, не слишком удивителен. Возрождение: оно — тоже материал Бога.

Или, быть может... не всегда. Мирские перевоплощения случаются тоже. Джабраил Фаришта родился под именем Исмаил Наджмуддин в Пуне, Британской Пуне на задворках империи, задолго до Пуны Раджниша[52] и прочих (Пуна, Вадодара, Мумбаи[53]; — даже города могут менять имена в наши дни). Исмаил — в честь ребёнка, которого собирался принести в жертву Ибрахим[54], и Наджмуддин — звезда веры; он оставил своё настоящее имя, приняв ангельское.

Позднее, когда авиалайнер «Бостан» оказался во власти угонщиков и пассажиры, страшась будущего, мысленно возвращались в прошлое, Джабраил доверился Саладину Чамче, что выбор псевдонима был данью памяти его покойной матери, — моей муммиджи [††††††], мистер Вилкин, моей единственной и неповторимой Маме — и только, потому как кто ещё мог затеять эти ангельские делишки, мой собственный ангел, так она называла меня, фаришта, потому, наверное, что я был чертовски сладок, веришь ты или нет, я был хорош, как чёртово золото.

Пуна не смогла удержать его; в младенчестве он был передан на воспитание городу-сучке: его первая миграция; его отец получил работу среди быстроногих вдохновителей будущего кресельного квартета — разносчиков еды, или бомбейских даббавала [‡‡‡‡‡‡]. И Исмаил-фаришта, в свои тринадцать, последовал по стопам отца.

Джабраил, пленник борта АI-420, погрузился в простительные в такой ситуации рапсодии, направив на Чамчу блеск своих очей и раскрывая ему секреты кодовых систем бомбейских посыльных (чёрная свастика красный круг жёлтые точки-тире), мысленно пробегая всю дистанцию от дома до офисного стола; эта невероятная система позволяла двум тысячам даббавала ежедневно разносить более ста тысяч судков с ланчем, и даже в самый плохой день, мистер Вилкин, не доходили до места назначения, может быть, штук пятнадцать завтраков; большинство из нас были неграмотны, но знаки эти были нашим тайным языком.

«Бостан» кружил над Лондоном, вооружённые бандиты патрулировали проходы, и свет в пассажирском салоне был выключен, но энергия Джабраила освещала мрак. По грязному киноэкрану (на котором прежде неизбежно авиарейсовый Уолтер Мэтью печально сталкивался с вездесущно воздушной Голди Хоун[55]) теперь скользили тени, рождённые ностальгией заложников, и чётче всего прорисовывался среди них этот тщедушный подросток, Исмаил Наджмуддин, мамочкин ангелочек в кепке с портретом Ганди[56], разносящий тиффины[§§§§§§] по городу. Юный даббавала привычно проносился сквозь сумрачные толпы, представьте картину, мистер Вилкин: тридцать-сорок тиффинов на длинном деревянном подносе у тебя голове, и когда электричка останавливается, у тебя есть от силы минута, чтобы протиснуться внутрь или наружу, а затем бежать по улицам и квартирам, яар, проскакивать между грузовиками автобусами мотоциклами велосипедами и прочим, раз-два, раз-два, обед, обед, дабба нужно нести, и сквозь муссон, срезая дорогу по железнодорожному полотну, если ломался поезд, и по пояс в воде на какой-нибудь затопленной улице, и были шайки, Салат- баба, правда, организованные шайки дабба -воров, это был голодный город, скажу я тебе, бэби, но мы с ними справились, мы были везде, знали всё, чтобы избегнуть глаз и ушей грабителей, мы никогда не обращались ни к какой полиции, мы заботились о себе сами.

Вечером отец и сын возвращались, измождённые, в свою лачугу у взлётно-посадочной полосы аэропорта «Санта-Крус»[57], и когда мать Исмаила видела его, приближающегося в зелёном красном жёлтом свете улетающих реактивных самолётов, она говорила, что один только взгляд на него исполняет все её мечты, и это было первым признаком того, что было что-то особенное в Джабраиле: с самого начала казалось, что он в состоянии исполнить самые заветные людские желания, не имея ни малейшего представления о том, как ему это удаётся. Его отец, Наджмуддин Старший, никогда, казалось, не возражал против того, что его жена не сводила с сына глаз, что каждую ночь она разминала ноги мальчика, тогда как отец уходил с неразмятыми ногами. Сын — это благословение, а благословение требует благодарности благословляемого.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: