Причины поражения? Баба, да кто ж их сосчитает? Мало того, что она была женой лавочника и рабом кухни, но даже на самых близких людей нельзя было положиться; — были мужчины (о которых она думала как о приличных людях, шарифах), дающие телефонные разводы своим домашним жёнам и сбегающие с какой-нибудь женщиной- харамзади [‡‡], и девушки, убитые за приданое[615] (кое-какие вещи можно было перевозить через иностранную таможню без налога); — и хуже всего, яд этого дьявольского острова заразил её маленьких дочек, которые, повзрослев, отказались говорить на родном языке: несмотря даже на то, что они прекрасно понимали каждое слово, они сделали это только для того, чтобы ранить; и ещё Мишала зачем-то остригла свои волосы и раскрасилась всеми цветами радуги; и каждый день — борьба, ссора, неповиновение, — и хуже всего, ничего нового не было в её жалобах, только то, что и у прочих женщин вроде неё, ибо теперь она перестала быть только единственной, только самой собой, только Хинд — женой учителя Суфьяна; она погрузилась в анонимность, бесхарактерное множество, став просто одной-из-прочих-женщин-вроде-неё. Таков урок истории: ничто не остаётся женщинам-вроде-неё, кроме страданий, памяти и смерти.
Вот что она делала: дабы забыть о слабости своего мужа, она обращалась с ним обычно подобно царице, подобно владычице морской, ибо в потерянном мире Хинд её слава покоилась в его; дабы забыть о существовании призраков за пределами кафе, она оставалась в закрытом помещении, отсылая других за кухонной провизией и домашними надобностями, а также на бесконечную охоту за бенгальским и индийским кино на видео, посредством чего (наряду с постоянно увеличивающимся запасом индийских киножурналов) она могла оставаться в контакте с событиями «реального мира», вроде загадочного исчезновения несравненного Джабраила Фаришты и последующего трагического известия о его смерти в авиакатастрофе; и давала некоторый выход своему чувству поражения и истощающего отчаяния, крича на своих дочерей. Старшая из них, дабы наверстать своё, срезала себе волосы и позволяла своим соблазнительно напряжённым соскам выпирать сквозь поношенные рубашки.
|
Появление дьявола во всей красе — рогатого козлочеловека — оказалось, в свете вышеозначенного, последней или, во всяком случае, предпоследний каплей.
*
Обитатели Шаандаара собрались в вечерней кухонке на импровизированную кризисную конференцию. Пока Хинд метала проклятия в куриный суп, Суфьян усадил Чамчу за столиком, снабжённым, бедняге на потребу, алюминиевым стулом с синим пластмассовым сиденьем, и начал ночное слушание. Теории Ламарка, рад я сообщить, цитировались ссыльным школьным учителем, вещающим своим лучшим дидактическим тоном. Когда Нервин повторил сомнительную историю падения Чамчи с неба (сам главный герой был слишком погружён в куриный суп и страдания, чтобы говорить за себя), Суфьян, посасывая зуб, сослался на последнее издание «Происхождения видов»[616].
— В котором даже великий Чарлз принимал понятие мутации в чрезвычайных обстоятельствах, гарантирующее выживание вида; что с того, что его последователи — всегда более дарвинисты, чем собственно люди! — посмертно аннулировали эту ламаркистскую ересь, настаивая на естественном отборе и только; — однако, вынужден признать, эта теория не распространяется на выживание отдельного экземпляра, но только на вид в целом; — кроме того, относительно характера мутации, проблема заключается в том, чтобы понять фактическую полезность изменения.
|
— Па-апа! — Анахита Суфьян, воздевши очи к небесам и обхватив щёки ладонями, прервала его рассуждения. — Хватит. Короче, как он превратился в такого... в такого, — восхищённо, — урода?
На что сам дьявол, оторвавшись от супа, вскричал:
— Нет, я — нет. Я не урод, о нет, конечно, я не такой!
Его голос, казалось, поднимавшийся из непостижимой пучины горя, затронул и встревожил младшую девушку, тут же подскочившую к сидящему и, опрометчиво погладив плечо несчастной бестии, попытавшуюся смягчить реплику своей сестры:
— Конечно же, вы не такой! Простите, конечно же, я не думаю, что вы — урод; просто вы очень похожи на него.
Саладин Чамча разрыдался.
Госпожа Суфьян тем временем устрашилась вида младшей дочери, коснувшейся твари рукой, и, обратясь к своим домашним, облачённым в ночные сорочки, принялась размахивать черпаком и умолять о поддержке:
— Да как же так можно?
— Побойтесь за честь, за безопасность наших крошек!
— Чтобы в моём собственном доме, да такое!..
Мишала Суфьян потеряла терпение:
— Господи Иисусе, мама!
— Иисусе?! [617]
— Думаете, это временное? — обратилась Мишала к Суфьяну и Нервину, вновь повернувшись спиной к шокированной Хинд. — Какая-то разновидность одержимости; может быть, вы сможете устроить экзорцизм?
Знамения, сияния, вурдалаки, кошмары на Улице Вязов[618] постоянно волновали её взор, и её отец, столь же страстный любитель видео, как и какой-нибудь тинэйджер, казалось, принял такую возможность всерьёз.
|
— В романе «Der Steppenwolf»[§§]... — начал он, но Нервин не мог больше терпеть.
— Основным требованием, — объявил он, — нужно принять идеологическое рассмотрение ситуации.
Это заставило всех замолчать.
— Если объективно, — сказал Джоши с лёгкой виноватой улыбкой, — что здесь произошло? А: Неправомерный арест, запугивание, насилие. Два: Нелегальное задержание, неизвестные медицинские эксперименты в больнице, — здесь раздался ропот согласия: воспоминания об интравагинальных осмотрах, скандалах с «Depo-Provera», неправомочных послеродовых стерилизациях и, далее в прошлое, нашумевшем наркодемпинге Третьего мира[619] всплыли в памяти всех присутствующих, имеющих представление о сущности инсинуаций докладчика (ибо то, чему ты веришь, зависит от того, что ты видел: не только зримого, но хотя бы того, к рассмотрению чего ты готов; и, в конце концов, надо ж как-нибудь объяснить рога и копыта!); что-то могло случиться в этом охраняемом медицинском приюте. — И, в-третьих, — продолжал Нервин, — психологическая травма, потеря самоосознания, недееспособность. Мы видели всё это прежде.
Никто не спорил, даже Хинд; были некоторые истины, против которых нельзя было возразить.
— Идеологически, — произнёс Нервин, — я отказываюсь принимать позицию потерпевшего. Несомненно, он потерпел, но мы знаем, что за любое преследование властями частично ответственен и преследуемый; наше пассивное содействие делает возможными такие преступления.
После чего, отчитав собрание за постыдную покорность, он попросил Суфьяна предоставить небольшую, свободную сейчас чердачную комнатку, и Суфьян, в свою очередь, сражённый чувством солидарности и вины, потребовал единственный пенни за аренду. Хинд, правда, твердила: «Теперь я знаю, что мир безумен, раз дьявол становится гостем в моём доме», — но она делала это сквозь зубы, и никто, кроме Мишалы, её старшей дочери, не слышал её бормотаний.
Суфьян, следуя пожеланиям своей младшей дочери, поднялся туда, где Чамча, укутавшись в его одеяло, хлебал огромные количества непревзойдённого Хиндиного йахни с курицей, присел на корточки и обнял несчастного, не перестающего мелко дрожать.
— Здесь для тебя самое лучшее место, — обратился он к Саладину таким тоном, словно разговаривал с дурачком или маленьким ребёнком. — Где ещё ты сможешь исцелить свои раны и восстановить здоровье? Где, как не здесь, с нами, среди своего народа, среди существ своей породы?
Только оставшись в одиночестве своей чердачной комнатушки, из последних сил ответил Саладин Чамча на риторический вопрос Суфьяна.
— Я — не ваш вид, — отчётливо бросил он в ночь. — Вы — не мой народ. Я полжизни потратил на то, чтобы уйти от вас.
*
Сердце у него начало пошаливать, колотиться и останавливаться, будто бы тоже требовало преображения в некую новую, дьявольскую форму, сменив на сложную непредсказуемость барабанных импровизаций[620] свои прежние метрономичные биения. Лёжа без сна в узкой постели, непрестанно дёргаясь, ворочаясь и путаясь оттого рожками в простынях и наволочках, он перенёс возобновление коронарной эксцентричности со своего рода фаталистическим принятием: если всё остальное, то почему бы не это тоже? Бадумбум, — шагало сердце, и тело его сотрясалось. Думбумбадумай о смерти. Смотри, а то ведь я действительно устрою её тебе [621]. Да: это был Ад, именно так. Лондон-Сити, превратившийся в Джаханнам, Геенну, Муспельхейм[622].
Страдают ли черти в Аду? Разве не сами они там с вилами?
Сквозь слуховое окошко настойчиво капает вода. Снаружи, в предательском городе, наступает оттепель, придавая улицам ненадёжную консистенцию влажного картона. Неторопливые массы белизны соскальзывают по наклонному шиферу крыш. Шины гружёных фургонов морщинят слякоть. Первый свет; и начинается шествие рассвета: рокот отбойных молотков; щебетание сигнализаций; гудение колёсных тварей, сталкивающихся на углах; глубокий треск огромного оливково-зелёного мусоровоза; крик радиоголосов из деревянной колыбели художника, цепляющейся за верхний ярус Свободного дома[623], рёв пробудившегося великого джаггернаута, мчащегося с головокружительной скоростью вниз по этой длинной, но узкой дорожке. Из-под земли доносятся толчки, обозначающие прохождение гигантских подземных червей[624], пожирающих и изрыгающих людей, а с небес — стрекотание вертолётов и визг проносящихся в вышине сверкающих птиц.
Солнце поднимается, разворачивая туманный город подобно подарку. Саладин Чамча спит.
Что не даёт ему никакой отсрочки: но возвращает его, по всей видимости, на ту, другую — вечернюю — улицу, вниз по которой, в компании физиотерапевта Гиацинты Филлипс, бежал он навстречу своей судьбе, прицокивая шаткими копытцами; и напоминает ему, что, пока удалялась неволя и приближался город, лицо и тело Гиацинты, казалось, претерпевали изменения. Он видел образовавшийся и всё расширяющийся промежуток между её верхними резцами, и её волосы, тяжелеющие и заплетающиеся, подобно Медузиным, и странный треугольник её профиля, который тянулся от линии волос до кончика носа, слегка изгибался и, не прерываясь, переходил далее в шею. Он видел в жёлтом свете, как её кожа становится с каждой минутой всё более тёмной, а зубы всё более заметными, а тело — длинным, как детская счётная палочка. В тот же миг она бросила на него взгляд, полный откровенного вожделения, и вцепилась ему в руку пальцами столь костлявыми и неумолимыми, словно скелет схватил его[625] и попытался утащить с собой в могилу; до него донёсся запах свежевырытой земли: этот приторный аромат, сквозящий в её дыхании, застывший на её губах... Отвращение нахлынуло на него. Как мог он раньше считать её привлекательный, даже желать её, даже так далеко погрузиться в фантазии, что грезил, пока она скакала над ним и выколачивала жидкость из его лёгких, будто они — любовники, бьющиеся в сильнейших муках сексуального экстаза?..
Город сгустился вокруг них подобно лесной чаще; здания сплелись вместе и стали такими же спутанными, как её волосы.
— Никакой свет не проникнет сюда, — шептала она ему. — Черно; всё черно.
Она попыталась улечься и притянуть его с собой, к земле, но он вскричал:
— Живо, церковь! — и окунулся в неприметное здание, напоминающее коробку, ища чего-то большего, чем только облика святости.
Внутри, однако, скамейки было полны Гиацинтами, молодыми и старыми, Гиацинтами, носящими бесформенные синие костюмы-двойки, фальшивый жемчуг и маленькие шляпки-таблетки с марлевыми вуалями, Гиацинтами в длинных, девственно-белых ночнушках, Гиацинтами всевозможных мастей, и все они громко пели: Спаси меня, Иисус; затем они заметили Чамчу, оставили свою духовность и принялись орать в самой бездуховной манере: Сатана, Козёл, Козёл! — и прочее в том же духе. Теперь стало ясно, что Гиацинта, с которой он вошёл сюда, смотрела на него новыми глазами, точно так же, как он смотрел на неё на улице; что она тоже стала видеть нечто, причиняющее ей боль; и, видя отвращение на этом ужасно заострённом и тёмном лицо, он позволил себе взорваться.
— Хубшис [***], — проклял он их — почему-то на давно отвергнутом родном языке. Хулиганьё и дикари, назвал он их. — Мне жаль вас, — произнёс он. — Каждое утро вам приходится смотреть на себя в зеркало и видеть, озираясь, тьму: пятно, доказательство того, что вы — нижайшие из низких.
Затем они окружили его, эта Гиацинтовая конгрегация; его собственная Гиацинта теперь затерялась среди них, неразличимая — скорее не личность, но женщина-вроде-них, — и он забился в ужасе, жалобно блея, бегая по кругу, ища дорогу наружу; пока не понял, что страх его противников сильнее их гнева, и тогда он поднялся в полный рост, распростёр руки и заорал дьявольским голосом, отправив их носиться по полу и прятаться за скамейками, пока сам он, весь в крови, но не согбен[626], покидал поле битвы.
Сновидения располагают вещи своим собственным образом; но Чамча, ненадолго пробуждённый биением своего сердца, сменившимся очередным взрывом синкопы[627], с горечью осознавал, что кошмар был не так уж далёк от истины; дух, во всяком случае, был прав. «Какая Гиацинта была последней?» — подумал он и растворился снова. — Чтобы дрожать в холле собственного дома, пока, уровнем выше, Нервин Джоши отчаянно спорил с Памелой. С моей женой.
И когда Памела из сновидения, вторя реальной слово в слово, отвергла своего мужа сто и один раз, его не существует, этого не может быть, Мервин оказался столь добродетелен, что помог, отбросив в сторону любовь и желание. Оставив за спиной плачущую Памелу (Ты посмел притащить это обратно сюда! — кричала она с верхнего этажа — из логова Саладина), Нервин, укутав Чамчу в овчину и одеяло, вёл его, ослабевшего, сквозь полумрак, к Шаандаар-кафе, обещая с наивной добротой: «Всё будет хорошо. Вот увидишь. Всё будет просто прекрасно».
Когда Саладин Чамча пробудился, память об этих словах наполнила его горьким ожесточением. Где Фаришта, думал он. Этот сукин сын: держу пари, с ним сейчас всё в порядке.
Это была мысль, которая вернула его к реальности, с экстраординарным результатом; через мгновение, однако, он принялся поджаривать другие идеи.
Я зло во плоти, подумал он. Он должен был столкнуться с этим. Так или иначе, это произошло, и это нельзя было отрицать. Я теперь не я, или — не только я. Я — воплощение несправедливости, ненависти, греха.
Почему? Почему я?
Какое зло он совершил — какую мерзость он может совершить?
За что он — он не смог избегнуть этого понятия — наказан? И, продолжив мысль, кем? (Я придержу язык.)
Разве не следовал он собственным идеям относительно добра, разве не стремился заслуживать восхищения, посвятив всю свою волю, граничащую с одержимостью, завоеванию Англии? Разве не упорно он трудился, разве не избегал проблем, разве не стремился стать новым? Усердие, чистоплотность, умеренность, самодостаточность, доверие к себе, честность, семейная жизнь: чем было всё это, если не моральным кодексом? Его ли виной было то, что они с Памелой были бездетны? В ответе ли он за генетику? Не могло ли быть, в эти перевёрнутые годы, что он преследовался — судьбой, так он согласился называть агента преследования — именно за его стремление к «добру»? Что теперь такое стремление считается заблуждением, даже злом? Тогда как же жестока эта судьба, чтобы добиваться его отвержения самым миром, о котором он так решительно заботился! Как безжалостна, чтобы вышвырнуть его за ворота города, давно, как он полагал, принявшего его! Какая скупая в этом недальновидность — швырнуть его обратно на грудь его народа, от которого он столь долго чувствовал свою оторванность!
Тут нахлынули мысли о Зини Вакиль, и он — виновато, невротично — смахнул их обратно.
Сердце колотило его всё яростнее, и он сел, задыхаясь, ловя воздух ртом. Успокойся, или — занавес. Не место для таких напряжённых размышлений: уже нет. Он перевёл дух; лёг обратно; освободил свой разум[628]. Предатель в груди возобновил нормальное обслуживание.
Больше нет, твёрдо сказал себе Саладин Чамча. Больше не мыслить себя злом. Внешность обманчива; обложка — не лучший показатель для книги. Дьявол, Козёл, Шайтан? Не я.
Не я: другой.
Кто?
*
Мишала и Анахита явились с завтраком на подносе и волнением на лицах. Чамча поглощал кукурузные хлопья и «Nescafe», пока девчонки, преодолев минутную застенчивость, не принялись тараторить, одновременно, без остановок.
— Да-а, ну и разворошил ты этот улей, я фигею!
— А по ночам ты бегаешь превращаться обратно, так ведь?
— Слышь, это ведь не фокус, да? Ну, в смысле, разве это не косметика или там театральный грим?
— В смысле, Нервин говорил, что ты — актёр, и я так подумала.
— В смысле... — и тут юная Анахита увяла, ибо Чамча, изрыгая попкорн, сердито взвыл:
— Косметика? Грим? Фокус?
— Не обижайтесь, — робко встала на защиту сестры Мишала. — Это мы только так думали, знаете, ну, в смысле, это даже хорошо, было бы просто ужасно, если бы это были не вы, но вы — это вы, так что всё окей, — торопливо закончила она, ибо Чамча снова впился в неё взглядом.
— Дело вот в чём, — продолжила Анахита, и затем, смутившись: — В смысле, ну, в общем, мы думаем, что это что-то великое.
— Вы, она имеет в виду, — поправила Мишала. — Мы думаем, что вы знаете, что вы такое.
— Блеск, — сказала Анахита Чамче с ослепительной улыбкой. — Волшебство. Вы знаете. Предел.
— Мы не спали всю ночь, — поведала Мишала. — У нас были кое-какие идеи.
— Вот что мы решили, — с трепетом в голосе рассказала Анахита. — Раз вы превратились — в то, во что вы превратились, — тогда, может статься, в общем, вероятно, фактически, даже если вы ещё не проверили, может быть, вы могли бы...
И старшая девушка закончила мысль:
— Вы можете обладать — знаете — могуществом.
— Во всяком случае, мы так думали, — осторожно добавила Анахита, видя тучами сгущающиеся брови Чамчи. И, подходя к двери, продолжила: — Но, наверное, мы неправы.
— Ага. Мы неправы, верно. Приятного аппетита.
Прежде, чем убежать, Мишала достала из кармана своей красно-чёрно-клетчатой куртки с осликом бутылочку, полную зелёной жидкости, поставила на порожек и взорвала мосты:
— О, простите меня, но мама говорит, что вам следует использовать это, эту жидкость для полоскания рта, для Вашего дыхания.
*
Эти Мишала и Анахита, восхищающиеся обезображенностью, которую он ненавидел всем своим сердцем, окончательно убедили Саладина, что «его народ» столь безумно заблуждается, как он и давно подозревал раньше. Так что две представительницы этого народа должны были ответить за его горечь — когда, на второе его чердачное утро, они принесли ему масала-доса [†††] вместо пачки печенья с игрушечными серебряными космонавтиками и он воскликнул неблагодарно:
— Теперь, думаете, я захочу есть эту грязную иностранную жратву? — с выражением сочувствия, делающим вопрос ещё более злым.
— И правда говно, — согласилась Мишала. — Никаких сосисок тут, одна херня.
Чувствуя, что оскорбил их гостеприимство, он попытался объяснить, что думал о себе сейчас, как, ну, в общем, как о британце...
— А как насчёт нас? — поинтересовалась Анахита. — Кто мы, по-твоему?
И Мишала доверилась ему:
— Во мне нет ничего от Бангладеш. Только некое место, о котором продолжают скучать папа и мама.
И, наконец, Анахита:
— Бандоглушь[629]. — С удовлетворённым поклоном. — Вот как, во всяком случае, называю это я.
Но они не были британцами, хотел он сообщить им: не взаправду, ни в коем случае не мог он признать этого. И всё же прежняя уверенность на мгновение покинула его вместе с прежней жизнью...
— Где телефон? — потребовал он ответа. — Мне нужно кое-куда позвонить
Телефон был в холле; Анахита, проверив свои сбережения, выделила ему монеты. Обернув голову чужим тюрбаном, скрыв своё тело чужими (Нервиновскими) брюками и ботинками Мишалы, Чамча набрал номер из своего прошлого.
— Чамча, — ответил ему голос Мими Мамульян. — Ты же мёртв.
Это случилось за время его отсутствия: Мими сгноила и потеряла зубы.
— Они были такими белыми, — сокрушалась она, говоря несколько резче обычного из-за проблем с челюстью. — В чём причина? Не спрашивай. Кто спрашивает о причинах в наше время? Какой у тебя номер? — поспешила добавить она, поскольку начались гудки[630]. — Я перезвоню тебе.
Но прошло ровно пять минут прежде, чем она сделала это.
— Я соображала. Какая причина в том, что ты жив? Почему воды расступились для тебя и второго парня, но закрылись перед остальными[631]? Не говори мне, что вы были достойнее. Сейчас никто не покупается на это, даже ты, Чамча. Я спускалась по Оксфорд-стрит в поисках ботинок из крокодиловой кожи, когда это случилось: я застыла на полном шагу и упала вперёд, словно дерево, прямо на подбородок, и все зубы высыпались на тротуар перед мужчиной-ищущим-леди. Людям следует быть внимательнее, Чамча. Когда я пришла в себя, мои зубы валялись небольшой кучкой у моего носа. Я открыла глаза и увидела маленьких ублюдков, уставившихся на меня, разве не мило? Первое, о чём я подумала — слава богу, у меня есть деньги. Я могу вставить их обратно, конфиденциально, разумеется; большая работа, лучше прежнего. Так что я взяла на некоторое время перерыв. Дела закадровых голосов сейчас плохи, позволь доложить, так что нам — тебе за свою смерть и мне за свои зубы — нет смысла нести за это ответственность. Стандарты понижены, Чамча. Включи ТВ, послушай радио, ты услышишь только банальные коммерческие трансляции о пицце, рекламу пива с германским акцентом на «Центральном Кастинге»[632], марсиан, жрущих картофельный порошок и выглядящих так, словно с луны свалились. Они выперли нас из «Шоу Чужаков». Побыстрее выздоравливай. Кстати, можешь пожелать мне того же.
Так что он потерял работу точно так же, как жену, дом, контроль над жизнью.
— Да и не только с зубами всё не так, как надо, — снова заговорила Мими. — Грёбаные петарды пугают меня как дуру. Я продолжаю думать, что снова распылю старые кости по улице. Возраст, Чамча: от него все унижения. Ты рождаешься, ты бьёшься и расшибаешься всю свою жизнь, а потом ты ломаешься, и они сгребают тебя в урну. Всё равно, как бы усердно я ни трудилась, я всего лишь помру со всеми удобствами. Ты знаешь, что я теперь с Билли Баттутой? Верно, откуда бы, ты же путешествовал. Да, я перестала ждать тебя, но я решила похитить сердце одного из твоих соотечественников. Можешь воспринимать это как комплимент. А сейчас мне пора бежать. Приятно было поговорить с мертвецом, Чамча. В следующий раз ныряй с борта пониже. Бай-бай!
Я от природы думающий человек, сказал он тихо в умолкнувшую трубку. Я стремился — на свой манер — найти свой путь к восприятию высоких материй, к маленькой крупице утончённости. В лучшие дни я чувствовал, что это в пределах моих возможностей, где-нибудь в пределах меня, где-нибудь в пределах. Но оно ускользало от меня. Я запутался: в вещах, в мире и его беспорядках, — и я не могу сопротивляться. Я стал гротеском, поскольку ежедневно погружался в него, в его рабство. Море выбросило меня; земля тянет меня вниз.
Он скатывался по серому склону, по чёрному водостоку своего сердца. Почему случившееся возрождение — второй шанс, предоставленный Джабраилу Фариште и ему самому, — так остро ощущается в его случае подобием бессрочной кончины[633]? Он был возрождён в познание смерти; и неизбежность изменения, очевидное-невероятное без-права-вернуться, вселила в него страх. Когда ты теряешь прошлое, ты гол пред высокомерным Азраилом[634], ангелом смерти. Не теряй связей, пока можешь, сказал он себе. Цепляйся за вчера. Оставляй следы своих ногтей на сером склоне, по которому скользишь.
Билли Баттута: этот никчёмный кусок говна. Пакистанский Плейбой, превративший незаметный отпускной бизнес — «Путешествия Баттуты»[635] — во флот супертанкеров. Мошенник, известный, в основном, своими романами с ведущими леди индийского телеэкрана и, по сплетням, склонностью к белым женщинам с огромными грудями и большими попками, с которыми он «плохо себя вёл», выражаясь эвфемистично[636], и от которых «получал всё самое прекрасное». Что нашла Мими в плохом Билли, его сексуальных игрушках и его Мазератти Битурбо? Для парней вроде Баттуты белые женщины (неважно: еврейки, презренный белые женщины) нужны только выебать и выбросить. Для полной ненависти к белому — любви к «коричневому сахару»[637] — нужно ненавидеть и то, когда оно усиливается, инвертируясь в чёрное. Фанатизм — не только функция власти.
Мими позвонила на следующий вечер из Нью-Йорка. Анахита подозвала его к телефону своим лучшим тоном проклятых янки, и он принялся сражаться со своей маскировкой. Когда он добрался до трубки, там уже были короткие гудки, но она перезвонила.
— Никто не платит трансатлантические цены за висение на проводе.
— Мими, — ответил он с патентованным отчаянием в голосе, — ты не говорила, что уезжаешь.
— А ты даже не сообщил мне свой треклятый адрес, — парировала она. — Так что у нас обоих есть свои секреты.
Ему захотелось сказать: Мими, возвращайся домой, ты собираешься пинаться.
— Я представила его своей семье, — поведала она так же игриво. — Можешь себе представить. Ясир Арафат встретился с Бегином[638]. Не бери в голову. Мы все будем живы.
Ему захотелось сказать: Мими, ты — это всё, что у меня есть. Он обладает тобою только для того, чтобы поссать на тебя.
— Я хочу предупредить тебя насчёт Билли, — вот что он сказал.
В её голосе появился лёд.
— Чамча, послушай. Я пока что обсуждаю с тобой всё это, потому что за всем этим твоим бычьим говном ты, возможно, немножко беспокоишься обо мне. Так имей в виду, пожалуйста, что я — интеллектуальная самка. Я читала «Поминки по Финнегану»[639] и разбираюсь в постмодернистской критике Запада, например, что наше общество здесь способно только на пародии: «сглаженный» мир. Когда я становлюсь голосом бутылочки с пеной для ванн, я вхожу во Флатландию[640] сознательно, понимая, что я делаю и зачем. Смотри, я сама зарабатываю себе на жизнь. И, как интеллигентная женщина, способная пятнадцать минут трепаться о стоицизме и гораздо больше — о японском кино, я заявляю тебе, Чамча, что я полностью в курсе обо всех этих привычках мальчика Билли. Не читай мне лекций об использовании. Нас использовали, когда вы ещё толпами бегали в шкурах вокруг костров. Попробуй как-нибудь стать женщиной, еврейкой, уродиной. Ты будешь умолять снова стать чёрным. Прошу прощения за мой французский: коричневым.
— Значит, ты допускаешь, что он использует тебя, — вставил было Чамча, но поток отбросил его.
— Какая тебе, на хуй, разница? — пропела она голосом Щебечущего Пирога. — Билли забавный парень, настоящий художник мошенничества, великий человек. Знаешь, почему так? Я скажу тебе несколько вещей, которые мне не нужны: патриотизм, Бог и любовь. Совершенно не требуются в пути. Мне нравится Билли, потому что он знает счёт.
— Мими, — сказал Саладин, — что-то случилось со мной, — но она была всё ещё слишком щедра на уверения[641] и пропустила это мимо ушей. Он сбросил звонок, так и не дав ей свой адрес.
Она звонила ему ещё раз, несколько недель спустя, и к тому времени прецеденты неприкосновенности были установлены; она не спрашивала, а он не рассказывал о своём местонахождении, и это было просто им обоим, чьё время закончилось: они разошлись, пришло время отбросить прощания. Ещё это были отношения Билли с Мими: его планы делать индийское кино в Англии и Америке, приглашая топ-звёзд — Винода Кханну, Шридеви[642], — чтобы те скакали перед Бредфордской[643] ратушей и мостом Золотые Ворота[644]: «это, конечно же, своего рода налоговая уловка», — весело поведала Мими. На самом деле Билли просто хотел нагреть на этом руки; Чамча видел его имя в газетах, в связи с делами о мошенничестве и уклонением от налогов, но он всего лишь жулик, только это, сказала Мими.
— И вот он спрашивает меня: ты хочешь норку? Я говорю: Билли, не покупай меня шмотками; но он отвечает: а кто сказал о покупке? Получай норку. Это бизнес.
Они снова были в Нью-Йорке, и Билли нанял долговязый лимузин-мерседес «и долговязого шофёра в придачу». Направляясь к кожевнику, они были похожи на нефтяного шейха и его моллу. Мими примерила пять шубок, ожидая вердикта Билли. Потом он сказал: Тебе нравится эта? Очень мило. Билли, шепнула она, это же сорок тысяч, но он уже толковал с ассистентом: это было в пятницу, во второй половине дня, банки были закрыты, не примет ли магазин чек.
— Итак, теперь они знают, что он — нефтяной шейх, поэтому говорят да, мы уезжаем с шубой, и он ведёт меня в другой магазин прямо по соседству, указывает на шубу и говорит: я только что купил её за сорок тысяч долларов, вот квитанция, не дадите ли вы мне за него тридцать, мне нужна наличность, впереди большой уик-энд.
Мими и Билли задержали, пока из второго магазина звонили в первый, где тревожные сигналы вовсю звенели в мозгу менеджера, и через пять минут прибыла полиция, арестовала Билли за использование поддельного чека, так что он и Мими провели свой уик-энд в тюрьме. В понедельник утром банки открылись, и оказалось, что на счету Билли был кредит в сорок две тысячи сто семнадцать долларов, так что всё это время чек был платёжеспособен. Он сообщил кожевникам о своём намерении предъявить им иск на возмещение ущерба в два миллиона долларов, за клевету, кейс открывался и закрывался, и за сорок восемь часов они уладили судебное дело за 250 000 баксов как с куста.