Роман с персидской пшеницей 5 глава




Но мы уже отклонились от вавиловского доклада.

В то время, когда Николай Вавилов размышлял об отношении генетики к агрономии, хромосомная теория только начинала складываться, причем европейские генетики встретили ее крайне холодно. Первые публикации американских ученых, возможно, прошли мимо Николая Вавилова. И во всяком случае, пути приложения хромосомной теории к агрономии не могли быть еще видны. Не удивительно поэтому, что Вавилов ее не касается. Его задача — убедить, скептически настроенных слушателей в том, что без генетики немыслим дальнейший прогресс сельскохозяйственного производства. Отсюда такой нажим на то, что «биологические законы общи и одинаково приложимы как кдиким, так и к культурным организмам». Предвосхищая возможные возражения, Вавилов говорит:

«Могут сказать, что эмпирический опыт в деле улучшения пород и сортовкультурных растений и животных намного опередил научную работу в этой области. И без генетики усовершенствовались, и нередко успешно, возделываемые растения и культивируемые животные <…>. Не умаляя этих крупных успехов эмпирического искусства, все же смело можно полагать, что в освещении научными генетическими исследованиями процесс сознательного улучшения и выведения культурных растений и животных пойдет много быстрее и планомернее».

 

 

И еще одно обращает на себя внимание. Мы уже говорили о дарвинистском толковании положений генетики, которое Вавилов дает в своей актовой речи.

Молодой Вавилов выступает с дарвинистских позиций в то время, когда революционная ломка коренных представлений биологии вызвала новую волну выступлений против Дарвина. Это и понятно: такая ломка не могла пройти безболезненно.

На защиту дарвинизма, против «мендельянцев» поднялся Климент Аркадьевич Тимирязев.

В пылу полемики Тимирязев остро критиковал своих научных противников, но он никогда не заявлял о непризнании менделевских законов, как это пытались представить впоследствии. Основное содержание горячих выступлений Тимирязева в том, что он первый показал: менделизм не только не противоречит теории отбора, а, наоборот, объясняет основную трудность эволюционного учения, трудность (впервые на нее указал инженер Дженкинс), перед которой Дарвин был бессилен, в чем со свойственной ему прямотой признавался.

Дженкинс рисовал примерно такую картину. Представьте себе поле красных маков, среди которых появилось несколько растений с белыми цветами. Можно допустить, что белый цвет в данных условиях благоприятен для мака. Но ведь белых цветков несколько, а красных — целое поле! Растения с белыми цветками, по всей вероятности, будут скрещиваться с красноцветными. Значит, уже в первом поколении белых цветов не получится, а их потомство даст розовые цветы. Но ведь и растений с розовыми цветами окажется немного! Они тоже будут скрещиваться с красными, и, таким образом, через два-три поколения нужный растениям признак исчезнет, эволюция не пойдет.

Вот с этой-то трудностью не удавалось справиться Чарлзу Дарвину. Да он и не мог с ней справиться: ведь он не был знаком с законами Менделя.

Эти законы взял на вооружение Климент Аркадьевич Тимирязев. Он показал, что в свете менделевских законов нарисованная Дженкинсом картина будет выглядеть совсем иначе.

Может даже случиться (если белая окраска цветка окажется признаком рецессивным), что уже первое поколение гибрида даст красные цветы, как и чистолинейные растения. Но задаток белого цвета не исчезнет! Гибридные растения могут и раз, и два, и десять раз скрещиваться с чистолинейными красноцветными растениями, каждый раз в потомстве будут появляться красные цветки, но задаток белого цвета при этом будет только размножаться. В конце концов наступит момент, когда у обоих скрещивающихся растений будут гены и красного и белого цвета. Тогда, согласно Менделю, одна четверть их потомков даст белые цветки. И если этот признак полезен растению, белый цвет победит в борьбе за существование…

Таков глубокий эволюционистский смысл менделевских законов, на который указал Тимирязев. Это тимирязевское открытие делает понятным то глубокое уважение, которое, как мы знаем, испытывал к Тимирязеву молодой Вавилов, увлекшийся генетикой и видевший в ней основу для разработки методов научной селекции.

 

 

«Далекие от утилитарных целей, сделанные людьми, чуждыми агрономической профессии, генетические открытия лишний раз подтверждают мысль, что без науки научной не было бы и науки прикладной», — утверждает Вавилов.

Эта связь теоретической и прикладной науки становится основой его первой большой работы, проходит потом лейтмотивом через все его творчество.

Но Вавилов не ограничивается такой, слишком общей, постановкой вопроса. Заканчивая актовую речь, он говорит:

«Могут быть и такие вопросы, относительно которых трудно было бы определить, подлежат ли они ведению агрономической науки или чистой генетики.

Таков, например, вопрос о происхождении, о генезисе культурных растений и животных. Хотя и связанный с волею культиватора человека в его историческом и доисторическом прошлом, генезис этот прошел почти бессознательно, этапы его часто темны или пропали бесследно; восстановить картину генезиса культурного растения и животного, может быть, воссоздать ее — одна из основных задач науки как агрономической, так одинаково и генетики.

Косвенным образом генетические исследования, сосредоточивая внимание исследователей на самом организме, на внутренней природе исследуемого живого объекта, ставят на очереди изучение особенностей исследуемых индивидуальностей, рас, сортов. Особенно уместно это в земледелии, преимущественно до последнего времени занимавшегося изучением среды, в которой возделываются растения, и влияния этой среды на растения без детального учета физиологических особенностей индивидуальности последних».

Слушатели, конечно, не могли осознать, какое глубокое содержание заключено в последних абзацах актовой речи их молодого коллеги. Да и сам он не знал, разумеется, что стремление проникнуть в «особенности индивидуальностей» культурных растений приведет его через несколько лет к открытию биологического закона фундаментальной важности, на основе которого он начнет перестройку ботанической классификации. Не знал он и того, что стремление проникнуть в проблему происхождения культурных растений приведет его к созданию одной из самых глубоких ботанико-географических теорий, какие знала история науки…

 

У «апостола»

 

 

 

И снова зыбкая палуба под ногами. И снова буйная волна несла его в будущее.

Только теперь плавание было не воображаемое, а самое настоящее. И теперь кораблем служил не вагон парового трамвая, а самый настоящий морской пароход. И несли его не волны хаотических вероятностей, а самые настоящие морские волны.

Первое морское путешествие привело Вавилова к печальному открытию. Оказалось, он совершенно не переносит качки.

Но хотя большую часть пути он — бледный и ослабевший — провалялся в своей каюте, у этого реального морского плавания были бесспорные преимущества перед тем, прежним, проделанным семь лет назад, когда он, полный сомнений, отправлялся в Петровку, казавшуюся необитаемым островом. Потому что теперь он знал твердо, что остров, к которому он плывет, обитаем. И не только обитаем — густонаселен. И среди его жителей есть по крайней мере один, ради встречи с которым стоит совершить это путешествие.

 

 

И, заносясь мыслью вперед, он рисовал в своем воображении не причалы лондонского порта, и не гранитные набережные Темзы, и не суровые стены Тауэра, и не гвардейцев в средневековых шлемах, что несут караул у королевского дворца, — словом, не манящее великолепие английской столицы, а маленький тихий городок Мертон. И даже не весь городок, а находящийся в нем Садоводственный институт Джона Иннеса. И даже не весь институт, а его директора Вильяма Бэтсона.

Еще в восьмидесятых годах молодой тогда ученый-зоолог Бэтсон заинтересовался проблемами эволюции.

«Прогресс в изучении эволюции, — писал Бэтсон о том времени, — видимо, остановился. Более сильные духом, может быть, более разумные, покинули это поприще научной работы и обратились к проблемам, обещающим более обильную жатву и скорый сбор урожая. Из тех немногих, оставшихся на поле битвы, кое-кто пробивается через джунгли запутанных явлений; большинство же беспечно остается на позициях великих открытий, сделанных Дарвином много лет назад».

Сам он встал рядом с теми немногими, кто «пробивался через джунгли».

Он путешествует по США, Канаде, Австралии, Европе, где собирает неизвестные формы животных. Полтора года проводит в России и при содействии П. П. Семенова-Тян-Шанского изучает в Средней Азии влияние условий среды на животный мир пустынь. Он стремится углубить представления о происхождении видов. Он обогащает науку массой новых фактов. Фактам с самого начала и до конца своей деятельности придает он первостепенное значение.

Вскоре после Августа Вейсмана Бэтсон выступил против ламаркистской теории наследования благоприобретенных признаков и тогда же выдвинул концепцию прерывистости, ступенчатости эволюции, в чем предвосхитил мутационную теорию де Фриза.

Он приступил к опытам с гибридами, а в 1899 году на Первой Международной конференции по гибридизации сделал доклад «Гибридизация как метод исследования». Бэтсон доказывал, что изучение гибридов дает ключ к познанию законов наследственности.

Работая в этом направлении, он пришел к менделевскому выводу о том, что у гибридов, как правило, одни признаки доминируют над другими. Он утвердился в мнении о необходимости исследовать потомство гибридов методами статистики и теории вероятностей и все ближе подходил к открытию основных закономерностей наследования. И когда в 1900 году логика развития науки привела к вторичному открытию законов Менделя, Бэтсон встретил их, по выражению Вавилова, «во всеоружии фактов». Бэтсон тут же организовал перевод работы Менделя на английский язык, а в марте 1902 года опубликовал книгу «Менделевские основы наследственности», которой дал подзаголовок: «В защиту менделизма».

Эта книга сразу же выдвинула ее автора на первое место в новой области знания. Она же показывала, что Бэтсон обладает редким качеством: полным пренебрежением к личному успеху. Придя к открытию законов наследственности самостоятельно, он намеренно назвал их автором Менделя, себе же отвел скромную роль защитника и пропагандиста его идей.

«Во многих хорошо организованных предприятиях есть люди известные как „будильники“, их неблагодарное дело — будить других от сна и твердить им, что наступило время работы, — писал Бэтсон, — эту неблагодарную роль беру сегодня на себя я, и если я стучу громко, то потому, что в этом нужда».

Роль, которую добровольно принял на себя Бэтсон, действительно была неблагодарной. Потому что далеко не все ученые хотели просыпаться и засучивать рукава. Чтобы отстоять свое право спать, они выступили против менделизма.

Глава биометрической школы, крупный английский биолог, Карл Пирсон и его ученики, как писал Николай Вавилов, «обрушились всем своим математическим авторитетом на идею существования „единиц наследственности“».

В качестве аргументов Пирсон и его сторонники приводили опыты с пегими собаками, в потомстве которых наблюдаются очень сложные числовые соотношения по окраске шерсти.

Эти опыты и впрямь не удавалось объяснить простыми менделевскими правилами. Но шведский генетик и селекционер Нильсон Эле, наблюдавший подобные же явления на растениях, разработал остроумную теорию «полимерных признаков». По этой теории за тот или иной признак организма отвечает не обязательно одна пара генов, но могут отвечать несколько пар, благодаря чему картина расщепления усложняется. Бэтсон глубоко воспринял эту теорию, так как и сам наблюдал аналогичные явления. Он парировал возражения Пирсона. Показал, что опыты с пегими собаками не опровергают, а, наоборот, подтверждают менделизм. Но Пирсон не сдавался. Еще в 1914 году в Лондоне Вавилову предстояло слушать лекции Карла Пирсона, «посвященные суровой критике менделизма и, в особенности, идеи единиц признаков».

Но Бэтсон был не только «будильником» Он первым показал, что законы Менделя распространимы на мир животных.

Он установил в то же время — на опытах с душистым горошком, — что некоторые признаки неразлучны при расщеплении гибридов и что «неразлучные» признаки иногда все же расходятся. В 1907 году он обосновал необходимость выделить физиологию наследственности и изменчивости в особую науку и дал ей название — генетика. В 1910-м Бэтсон и его ученик Пеннет начали издавать «Журнал генетики», скоро превратившийся в международный орган.

Годом раньше на средства, завещанные миллионером Джоном Иннесом, согласно его воле был создан Садоводственный институт. Авторитет профессора биологии Кембриджского университета Вильяма Бэтсона к этому времени был уже настолько велик, что его — зоолога по специальности — пригласили возглавить ботаническое учреждение Бэтсон превратил институт в генетический. Он развернул исследования в огромных масштабах, и к 1913 году, когда в Мертон приехал Вавилов, «это учреждение представляло собой большой европейский институт с прекрасной личной библиотекой Бэтсона».

В институте работало до 15 сотрудников — штат по тем временам огромный. Здесь разрабатывались самые различные темы и на самых различных биологических объектах — «от кур и канареек до льна и пшеницы».

 

 

Можно представить себе, с каким волнением ожидал Вавилов встречу с «первым апостолом нового учения», как назвал он впоследствии Бэтсона.

Как-то встретит его Бэтсон? Снизойдет ли с высоты своего величия к начинающему исследователю из далекой России? Заинтересуется ли его работами? Или отнесется с чопорной вежливостью, за которой едва скрывается холодное равнодушие?

И какую предложит тему?

Да, это самое важное какую предложит тему?

Ведь Вавилов уже два года занимался изучением иммунитета растений. Был увлечен проблемой и не хотел оставить ее. Тем более что важным разделом его исследований был вопрос о влиянии условий среды на восприимчивость растений к заболеваниям. В научной литературе Вавилов не нашел твердого ответа на этот вопрос. Одни ученые утверждали, что иммунитет — стойкий признак, условия среды на него не влияют; другие, в частности крупнейший селекционер, глава известной французской фирмы Филипп де Вильморен, доказывали, что иммунные в одной местности сорта поражаются при их переносе в другую местность. В вегетационном домике Петровки Вавилов ставил опыты, искусственно создавая для одних и тех же сортов растений разные условия: вносил неодинаковые дозы удобрений, накрывал сосуды стеклянными колпаками, создавая под ними атмосферу с разной степенью влажности. Тогда же его посевы появились в четырех губерниях России. Он установил: от изменения внешних условий поражаемость растений меняется, но столь незначительно, что на практике этим можно пренебречь. И вот теперь представлялся случай проверить это положение в Англии с ее очень влажным, а значит, особенно благоприятным для грибов-паразитов климатом.

Он, видимо, приготовился выдержать бой с Бэтсоном. И вероятно, полагал, что бой будет нелегок. Так как знал, что ученик Бэтсона профессор Биффен давно уже работает над иммунитетом и Бэтсон вряд ли легко согласится, чтобы двое сотрудников делали одно и то же. Правда, у Биффена к проблеме слишком упрощенный подход. И выводы во многом ошибочны. Но в этом особая трудность предстоящего разговора. Не оскорбится ли «апостол» за своего ученика?..

К сожалению, о первой встрече Вавилова с Бэтсоном мы почти ничего не знаем и вообще мало знаем о его пребывании в Англии. Потому что плыл в Англию он не один, а вместе с Катей (это давало, между прочим, уверенность, что он не пропадет в чужой стране с плохим еще знанием английского языка: Катя на первых порах служила ему переводчиком); писем Николая к Кате за этот период, естественно, нет.

Все же — по тому, что впоследствии написал Вавилов, — можно предположить, что Бэтсон встретил его радушно.

А когда речь зашла о теме работы, Бэтсон, к удивлению Вавилова, стал в тупик! Позднее Вавилов понял, что, несмотря на большой размах исследований, в Садоводственном институте не было какой-то четкой системы, тематика работ никак не регламентировалась. Вавилов изложил своему новому учителю продуманную программу опытов. И вместо возражений прочел на лице Бэтсона откровенное облегчение: «апостола» освободили от трудной задачи.

Отношения Вавилова с Бэтсоном скоро переросли в личную дружбу. Когда подошло рождество, Бэтсон даже пригласил Вавилова к себе, хотя англичане проводят этот праздник в тесном семейном кругу. Бэтсон, видимо, понимал, как одиноко должно быть его русскому другу вдали от родины в тихие праздничные дни, тем более что Екатерины Николаевны, которая много ездила по стране, изучая английское земледелие, в это время не было в Мертоне. Правда, придя к Бэтсону, Вавилов скоро почувствовал себя не в своей тарелке. Обсуждать за праздничным столом научные проблемы было неуместно, а вести разговор о постороннем Вавилов не умел; к тому же он несвободно говорил по-английски. Беседа не клеилась, всем было неловко. Вавилов чувствовал себя лишним в семье Бэтсона и долго не мог придумать благовидного предлога, чтобы уйти.

Случай этот оставил в его душе горький осадок. Вспоминая о нем впоследствии, Вавилов писал в одном из писем, что дал себе слово никогда никому не надоедать, не быть в тягость.

Но расположенность к нему Бэтсона не уменьшилась. Впоследствии она переросла в симпатию ко всей советской науке и молодому социалистическому государству. Во время пребывания в Советском Союзе в 1925 году Бэтсон высказал готовность не только обучать в своем институте нескольких молодых научных работников из СССР, но и предоставить им стипендии, что было немаловажно для только начинавшей оправляться от военной разрухи страны.

Бэтсон был «постоянно готов словом и делом помочь русскому исследователю», — писал впоследствии Вавилов. По-видимому, он имел при этом в виду не свою непосредственную работу по иммунитету: здесь он в серьезной помощи не нуждался.

Но общение с Бэтсоном и его учениками было для Вавилова бесценным, так как он попал в атмосферу напряженных интеллектуальных поисков, причем в области наиболее общих, принципиальных проблем науки о наследственности. Не случайно позднее Вавилов назвал бэтсоновский институт «Меккой и Мединой генетического мира».

В Бэтсоне был неукротим мятежный дух бунтарства, дух неудовлетворенности состоянием современной ему науки, — то, что Горький позднее назвал «тоской по истине», о которой говорил, что «нет силы более творческой».

Вавилов даже считал главным, что определило место Бэтсона в биологической науке, это его постоянный скептицизм к новым и старым воззрениям. Всегда меткие и глубокие возражения Бэтсона заставляли ученых искать новые доказательства своих идей, стимулировали их творческую мысль. В своей статье, посвященной памяти учителя, Вавилов особенно подчеркивал его умение критически подойти к любой, казалось, блестяще решенной проблеме.

«В научной работе Бэтсона характерным является, помимо точности экспериментирования, отчетливости, исключительный идеологический скептицизм, — писал Вавилов, — умение необыкновенно ярко, по существу вскрыть ошибочность представлений, умение подходить к проблемам по существу, умение брать наиболее интересное и наиболее существенное».

Думается, не от небрежности стиля троекратно повторено в этой фразе слово существо. Видимо, есть в этом повторении определенный смысл. Именно в умении проникнуть в существенное видел Вавилов существо научного дарования Бэтсона.

И много существенного он взял у этого своего учителя. Однако не значит, конечно, что в Англию приехал доверчивый юнец, готовый принять на веру любую гипотезу или теорию мэтра. Он прошел уже солидную школу в Петровке, в особенности у Дмитрия Николаевича Прянишникова. Он выступал уже с критикой одного маститого ученого на Первом селекционном съезде. Он привык верить исключительно фактам и сознавал, что всякие рассуждения, выходящие за их границы, какими бы безупречными они ни казались, всегда оставляют место сомнениям.

Характерно «Письмо из Англии», которое Вавилов прислал в один сельскохозяйственный журнал после того, как побывал на съезде Британской научной ассоциации. Его внимание привлек доклад профессора Б. Мура, поставившего интересные опыты, которые, как считал автор, проливали свет на проблему происхождения жизни.

«Доклад Мура, — писал Вавилов, — вызвал горячую полемику со стороны физиков, химиков и физиологов <…>. Критика главным образом была направлена на широкие обобщения, не затронув существа доклада, громадное значение которого не отрицалось и оппонентами».

Вот как он мыслил! Автор сообщил важные факты, а его широкие обобщения — это, по мнению Вавилова, не имеет значения, говорить только о них — значит не затрагивать существа доклада!

Не потому ли Вавилов так высоко ставил критический ум Бэтсона, что и сам был полон «неукротимой, ненасытной тоски» по истине, в которой «скрыта трагическая эстетика науки» (Горький)? И не погому ли, находясь под сильным влиянием Бэтсоновской мысли, он все же сумел сохранить свою интеллектуальную самобытность и далеко не всегда считал обоснованным скептицизм Бэтсона?..

У него уже были свои взгляды на основные проблемы генетики и эволюции. (Мы хорошо знаем эти взгляды благодаря все той же актовой речи, с которой незадолго до своей командировки Вавилов выступал на Голицынских курсах. Он не хотел просто перенять представления «первого апостола», хотя признавал, что книга Бэтсона «Проблемы генетики» «многих из нас заставила коренным образом переменить свои воззрения…».

Бэтсон сомневался во всем.

Он сомневался в основных положениях Дарвина, хотя сам разрабатывал проблемы эволюции и образования видов.

Вавилов не противопоставлял законы генетики теории естественного отбора.

Бэтсон не принимал хромосомную теорию Моргана, которая объясняла им же открытые «странности» в поведении потомства гибридов.

Вавилов ее принимал — сначала с некоторыми оговорками, потом — после посещения в 1921 году моргановской лаборатории — полностью.

Теорию мутации де Фриза Бэтсон также критиковал. Вавилов же, судя по его актовой речи, считал внезапные изменения генов непреложной истиной, а потом в течение ряда лет предпочитал не говорить о мутациях, видимо не определив по этому вопросу своей позиции. Казалось бы, очевидно влияние Бэтсона.

Но на деле это не так.

Гуго де Фриз, разрабатывая мутационную теорию, основывался (кроме косвенных данных) на опытах с растением энотерой. Именно у потомков энотеры де Фризу удавалось в редких случаях обнаружить признаки, которых не было у родителей, причем признаки стойкие, в дальнейшем уже не исчезавшие, наследственные. Отсюда де Фриз и заключил, что задатки наследственности нельзя считать абсолютно неизменяемыми, что, наоборот, они могут иногда самопроизвольно изменяться.

Критикуя взгляды де Фриза, Бэтсон с присущим ему умением «вскрывать ошибочность представлений» заметил, что энотера — неудачный объект для обоснования изменчивости генов. Он обратил внимание на тот факт, что отдельные растения энотеры часто не дают вообще потомства, а это явление характерно для гибридов. Бэтсон и заключил, что энотера — растение гибридного происхождения. В потомстве гибридов же, как известно из законов Менделя, идет «выщепление» рецессивных признаков, и, следовательно, то, что де Фриз считал изменением какого-либо гена или группы генов, на самом деле могло оказаться проявлением генов, находившихся у родительских форм в подавленном состоянии.

Этим возражениям Бэтсона долгое время не придавали значения.

Но вот в 1913 году, как раз во время пребывания Вавилова в Мертоне, были опубликованы результаты работ, в которых с непреложностью доказывалась гибридная природа энотеры.

Мутационная теория, как не подтвержденная фактами, была снята (потом выяснилось, что лишь на время). Концепция Бэтсона восторжествовала.

И неизбежно… пришла в противоречие с дарвинизмом. Это естественно: ведь отбор лишь в том случае может направлять эволюцию, если в природе постоянно вознинают новые признаки организмов.

Представление о неизменности генов ограничивало эволюцию. По образному выражению одного немецкого ученого, стало казаться, что чаша весов с тоненькой работой Менделя грозит перетянуть многотомный труд Дарвина. Потребовались годы, чтобы в сознании большинства ученых утвердилась простая истина: труды Дарвина и Менделя должны лежать на одной чаше весов эволюционного учения.

А пока эта истина не утвердилась, Николай Вавилов взвешивал все «за» и «против», не считая для себя возможным примкнуть ни к сторонникам, ни к противникам теории мутаций. Он не может выступать за эту теорию, так как не располагает неоспоримыми экспериментальными данными в пользу представления об изменчивости генов. Но не может выступать и против нее, так как такая позиция неизбежно ведет к разрыву с дарвиновским учением, построенным, в свою очередь, на Монблане фактов. Поспешные же попытки примирить эволюцию с представлением о неизменности генов он не считает серьезными.

В феврале 1914 года Николай Вавилов присутствовал на собрании Линнеевского общества в Лондоне. На этом собрании с сенсационным докладом выступил голландский ботаник Лотси. Он развивал идею о том, что основным фактором эволюции является не отбор, а гибридизация.

— Скрещивание, — говорил Лотси, — есть причина происхождения новых типов, наследственность их сохраняет, отбор не создает их, как предполагали раньше, а приводит к их вымиранию.

Это было слишком даже с позиции тех ученых, которые готовы были признать неизменность генов.

Собрание с английской вежливостью, вспоминал Вавилов, выслушало докладчика, но Лотси никто не поддержал. Бэтсон со свойственной ему ироничностью похвалил докладчика за «смелость». Поистине нужна была смелость, чтобы, располагая ничтожным фактическим материалом, отважиться на новый вариант эволюционного учения.

Интересно, что Лотси, много лет занимавшийся проблемами эволюции, в первый период своего творчества стоял на последовательных дарвинистских позициях. К. А. Тимирязев отозвался об его опубликованном курсе лекций как о «самом обстоятельном новом изложении дарвинизма». Но во взглядах Лотси произошел поворот. Это было результатом все той же ломки мировоззрения под влиянием первых завоеваний генетики…

Сам Бэтсон тоже стоял на точке зрения неизменяемости генов. И тоже старался примирить эту позицию с эволюционной теорией. Еще в 1907 году он выдвинул гипотезу «присутствия — отсутствия», согласно которой изменчивость объясняется исключительно изменением набора генов. В отличие от «смелого» Лотси Бэтсон лишь допускал, что такое изменение может происходить не только в результате гибридизации, но и путем «выпадения» одного или нескольких генов. Позднее эта гипотеза превратилась в теорию «развертывающегося клубка», по которой первоначально существовал «клубок» и в нем были собраны все гены. Этот клубок «развертывался», из него «выпадали» новые и новые гены, и таким путем образовались все бывшие и существующие формы жизни. Как скульптор скалывает с глыбы камня лишние куски и создает произведение искусства, так и природа, «откалывая» гены от первоначального «клубка», творит новые формы растений и животных, поясняли взгляды Бэтсона его сторонники.

Бэтсон не пытался ответить на вопрос, откуда взялся первоначальный «клубок» генов, но на него поспешили ответить церковники. Хотя сам Бэтсон был убежденным атеистом, церковники объявили его «клубок» творением бога.

Представление о первоначальном «клубке» было принципиально непроверяемым на опыте, и можно лишь удивляться, что его выдвинул признававший только факты ученый. Но одно дело критиковать чужие теории, другое — выдвигать собственные.

Куда только девался при этом скептицизм «апостола»! В свои построения он верил свято. Характеризуя особенности Бэтсона-теоретика, советский ученый А. И. Гайсинович тонко замечает, что, поклоняясь фактам, «Бэтсон чуждается всеобъемлющих и законченных теорий, но никогда не откладывает в долгий ящик объяснений явлений, обнаруживаемых им в эксперименте. При этом он создает теории чисто „конъюнктурного“ характера, которые должны были удовлетворять лишь одному требованию: позволить объединить сходные явления в единую закономерность или объяснить причины отклонения их от этих закономерностей».

Впервые с теорией «развертывающегося клубка» Бэтсон выступил в 1914 году, а значит, особенно интенсивно ее разрабатывал во время пребывания в Мертоне Вавилова. И, по-видимому, не раз обсуждал свои построения с учеником из России.

Вавилов новую теорию не принял.

Правда, ход рассуждений Бэтсона, логика его мысли оказали на него бесспорное воздействие. Разрабатывая впоследствии свою теорию центров происхождения, выдвигая представления о центрах сосредоточения генов культурных растений, Вавилов в какой-то мере мыслил по-бэтсоновски. Он сам указывал:

«Так мы приходим с иной стороны к мысли, выдвинутой нашим учителем Bateson'ом о том, что процесс эволюции надо рассматривать как процесс упрощения, развертывания сложного клубка первоначальных генов».

Теория Бэтсона помогла Николаю Вавилову создать свою теорию. Но Вавилов создал другую теорию, в основе ее лежали совершенно иные предпосылки. И не случайно, отдав дань признательности учителю, Вавилов делает сноску: «Для нашей концепции безразлично, если схема Бэтсона будет окончательно опровергнута».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: