Дом, в котором я живу, или игра в классики




На первом этаже народ разводит гладиолусы, пьёт и дерётся тяжёлыми предметами. По праздникам сержант милиции Крысин выходит во двор, рвёт на груди тельняшку по шву, кричит: «Суки выходите!» — и материт жильцов с верхних этажей. К нему никто не выходит. Двор пуст, как красная площадь при воздушной тревоге. Один раз, на первое мая, шёл дождь, и Крысин выглядел особенно красиво: морда красная, глаза выкачены, по мускулистой шее и груди пузырится вода и тут же испаряется дымком. Вены на шее вспухают от крика. Шоу продолжается долгих полчаса. Его жену трахает сосед сверху.

Он занимает весь второй этаж, у него стеклопакеты и дорогая машина. Сам он слова лишнего не скажет. По выходным этот тип сидит на лавочке во дворе с видом утомлённой гориллы. С гориллой сидит прекрасная половина гориллы, модная цыпочка, которая путается с жильцами шестого и седьмого этажа. Что горилла трахает красавицу-жену мента, знают все, кроме мента. Зато никто не знает, что мент провожает глазами жену гориллы и взгляд у него при этом, как у ребёнка. Все ждут, когда же сержант сорвётся с ночного дежурства домой.

Иногда жена гориллы поднимается на чердак, к художнику, потолковать о проблемах своих орхидей.

На третьем этаже живёт семья инженера-строителя, который давно не работает по специальности. Где он работает, это слёзы. Его сын и дочь тоже поднимаются на чердак, но по другой причине: они умеют летать. На чердаке у них кукольный дом с пропеллером, много старых кукол-марионеток и летающий зонт с наклейками. По ночам вся толпа вылетает из чердачного окна.

На четвёртом живут забавные люди, слушают громко музыку и пишут письма. Говорят, что они квартиранты, убившие хозяина, мошенники, фальшивомонетчики, изготовители мясных изделий из человечины, выкапываемой с кладбища и что музыка им нужна для заглушать крики насилуемых малолеток.

Я был у них и знаю, что всё враньё. Судимый цыган, конокрад и подручный фальшивомонетчика, оба гермафродиты. У них странная жизнь и они изолированы, как глухонемые в своём мире. Работа надомная, какие-то пирамиды, эпистолярное жульничество. С ними живёт гостьей старая молдаванка, таскающая всюду за собой ящик на верёвке. В этом ящике, в свёртке, голова её мужа. Никто не знает, сколько ей лет. Я иногда даю ей на хлеб, она берёт, ругая меня невнятными выкриками и размахивая руками.

Пятый этаж был когда-то борделем, дела у них шли неважно, бордель переехал и теперь там две пустующие квартиры. В одной из них, правда, временами появляется моряк. Непростой морячок: угрюмый, ебливый, носит с собой пистолет, нажирается с художником и поёт тоскующие песни под гитару.

6 — 7

Шестой и седьмой этажи самые приличные, место обитания западнического клана.

Четыре семьи, все работают в центре космической связи, "на тарелке", как говорят внизу, держатся особняком, все друг с другом переспали — между делом и всерьёз, ездят два раза в год в отпуск заниматься дайвингом, или ползать по горам в Камбодже, в общем, средний класс, скука смертная. Однако, у одной из женщин нездешние глаза — бог ты мой, какие у неё глаза, какая она, бог ты мой. Мужик её — акселерат-переросток с лицом сильно задумавшегося Квентина Тарантино. В лыжных пробегах бросается в глаза различие в обмундировании: старые лыжные палки у Андрюхи и Глашика (летающие дети инженера с третьего) против пестрых костюмов тарелочников.

На восьмом живут радостные алкоголики с ДМЗ. Они глумливо засирают окурками и пивными банками балконы нижних этажей, лепят на дверь сержанта наклейки, вроде "жена познаётся в отсутствие мужа", льют по пьяни пиво на цветники гориллы и служат вечным источником вдохновения для тарелочников. Творческая мысль последних работает в направлении создания уникальных систем звукоизоляции. В самом деле, это не просто — изолировать себя от топота по потолку десятка рабочих ног и горланящих "ой мороз, мороз" глоток. Сколько их там, и в каких они родственных связях, они сами с трудом разбирают. Но народ всё больше молодой, горячий, приезжий. Главный у них коренастый старик, с голосом трубным, профессиональный алкоголик, дебошир и душа завода. Ненавидит тихие пьянки органически.

Девятый, последний этаж населён такими людьми: Он смиренный и робкий с бесцветными глазами мультипликатор. В прошлом. Ныне работает на местном телевидении техником. Она учительница и стерва, изменяет ему, возвращается к нему, изменяет на полдороги, возвращаясь. Изменяет в мыслях, ещё не прощённая, и уже. С пятым, ещё не кончив с третьим. Вы спросите, какая же она учительница. Неплохая, говорят, любит детей.

9 1/2

Художник с чердака иногда смотрит, как её несёт на руках, по лестнице, к мужу, очередной любовник. Художника обуревают странные чувства. Я прихожу к нему, и мы смеёмся. Собаки во дворе, мужского пола дворняги, все перелюбили друг друга за то время, что я прихожу пить чай на чердак. Сидя с чашкой в руке, я вижу их, ласково пидарасящих друг друга — из чердачного окна. Как и лёгкие женские фигурки весной и летом. Чай у художника не похож ни на какой другой чай. Странный парень, рождённый летать, как и дети инженера. Дежурно вопит, что всё порушено. На чердаке всегда полно гостей и главная жизнь, как понимаете, происходит здесь.

Эээ… А я живу в подвале, на узких окнах у меня сталинские решётки, потолки царапают кумпол, я вижу ботинки прохожих на уровне лица и мучаюсь от комка внутри, который то тяжелей, то легче, но никогда не исчезает совсем. Иногда он невыносим, и я позволяю ему быть мной, и тогда иду на плотину и стою под кубометрами низвергающейся воды. Или выпускаю в руки, которые корёжат металл. Или в сердце и тогда весь мир сотрясает колокол. А в подвале я потому, что в любом другом месте опасен для окружающих.

(небо)

Я забыл об аккордеонисте. Он любит лестничную площадку, даже девок своих ставит раком между мусоропроводом и перилами. Работает бездельником на лодочной станции. Любит подниматься вечерами на крышу с аккордеоном и пивом, и играть на закате, устроившись поближе к краю.

— О, перец наш заблеял, — говорят мальчишки во дворе, глядя на опасно раскачивающуюся фигуру.


 

Ксения Букша

Вышка и мост

служебный роман

1 Хабанеру Хагаеву опять разбудило что-то зверское. Может, это вертолет с бензопилой аккуратно срезал верхушки тополей во дворе. Или это трактор со скрежетом палил по окнам соседей. Каждое утро что-то зверское будит Хабанеру, а выглянешь на улицу — тишь, гладь да Божья благодать.

Хабанера Хагаева (загар, черные блестящие волосы, острые каблучки, сережки, как капли золотого масла) подходит по асфальтовому полю к Кибербанку, где она работает начальником дилингового отдела: валюты и индексы. Местность производственная. Шумят старые пыльные тополя. Широкий проспект выводит вверх, на мост через Неву, а слева от моста, окруженная снизу кустами, упирается в небо серая вышка телебашни.

Кибербанк — большое кирпичное здание, похожее на завод. В проходной скрипит ржавая вертушка. Чугунные ворота отбрасывают холодную тяжелую тень на каменные плиты. Внутренний двор утоптан, как деревенская улица перед райпо в разгаре июля, однако посередине двора растут клочки сухой травы, а по периметру — высокие тополя макушкой в небо, сухие и перекрученные. По стенам висят гроздья проводов, намотанных на гнутые железки.

2 Хабанера Хагаева садится за компьютер боком к окну. В окно ей видно Неву и набережную, стоянку и бизнес-центр, заводы и церкви, крыши и тучи, вышку и мост. В углу, противоположном окну, на кронштейне подвешен телевизор. Экран поделен на четыре части. Преобладающие цвета: красный, зеленый, рыжий и черный. Алан Гринспен. Долларов за баррель. Минутки банка Англии. Вечером будет гроза.

Кроме Хабанеры, в комнате еще девять человек, три стажёра и Дашка переводчица. Всего их, стало быть, четырнадцать. Кроме Дашки переводчицы, все торгуют валютами и индексами.

А Дашка переводчица переводит деньги.

Дашка переводчица достала Хабанеру так, что дальше просто некуда. Она знает пять языков, однако финансовых терминов не признает вообще, а к слову «захеджировать» относится столь же подозрительно, как бородатый боярин петровских времен — к слову «бейдевинд». В первый же день она возникла у Хабанеры за спиной:

— Скажите, как будет по-русски «zero-coupon bonds»?

— Так и будет, — сказала Хабанера. — Бонды с зеро-купоном.

Прилизанная туповатая Дашка с густой челкой и розовыми щечками, Дашка, которой уже восемнадцать, но которая выглядит на пять лет моложе.

— Хабанера! — торжественно. — Принтер… он не работает.

Хабанера злится. Знаем, мы, зачем тебе принтер. И вообще, зачем ты тут сидишь. Знаем-знаем. Каждый месяц получать в бухгалтерии двести долларов. И бесплатный интернет с сайтом ордена францисканцев. И принтер, который сейчас будет распечатывать твои «творения».

Идиотка. Приходит раньше всех, бродит по кабинету, как броуновская молекула, и распевает свои францисканские гимны:

— Ангелы в ночи святой — все лику-у-ют пред тобой. Пастухи и ка-а-ра-ли, ка-ам-ни, звери и цветы, ка-ам-ни, звери и цветы…

Из принтера лезут во все стороны теплые листки. Хабанера берет один сверху. Кажется, Дашка попалась.

— Примас Потоцкий, — издевательским голосом читает Хабанера. — Роман из жизни средневековой Польши!..

Дашка, вся красная, плюхается на свое место и незаметно начинает опять стучать по клавишам. Как дождик, сначала редко и задумчиво, а потом часто-часто, а потом единым слитным потоком.

3 Стажёры препираются:

— Сколько времени?

— Сейчас четыре утра по Гринвичу.

— Нет, шесть.

— А почему у меня в программе восемь, а на компьютере — десять пятнадцать?

— Потому что у нас на компьютерах часы спешат на пятнадцать минут, а время внутри программы вообще непонятно какое.

— То есть, новости будут через два часа?

— Почему через два?

— В двенадцать тридцать?

— Да нет!! Не в двенадцать, а в шестнадцать тридцать!!!

— По Нью-Йорку?..

Дашка переводчица, в желто-белых кружевах. От нее пахнет свежим имбирем. Дашка переводчица светится изнутри. Со съехавшими бретельками, потряхивая легким пухом, который растет у нее на голове, это существо останавливается у компьютера Хабанеры, и блаженно бормочет:

— Совокупились… совокуплялись… Разве так можно?

— Кто совокуплялся?

— Два акционерных общества? — Так можно?

— Лучше «сливались», — отрезает Хабанера.

— Нет! — отвергает Дашка. — Понимаете, их обоих купил один и тот же человек. Значит, он их сово-купил. Значит, они совокупились! Правильно?

Дашка-переводчица взмахивает рукой: семь тоненьких золотых браслетов звякают, чен-н-нь, — опрокинута на ковер ваза с цветами, гнилая вода разливается.

— Иди и работай, — резко говорит Хабанера. — Не мешай мне.

Хабанера с сигаретой в зубах у окна в коридоре, в жидких лучах солнца. Из окна бьет жаркий бархатный ветер. Вымерший двор сияет в полной жаре, не колышутся перекрученные старые тополя. В широкое окно видно вышку и мост, железные крыши заводов, вдали поблескивает Залив, а над ним, заполоняя все небо, начинается туча.

Кажется, сзади кто-то есть.

Точнее, появляется. Загружается, как сайт.

Сначала глаза, молодые и насмешливые.

Потом — майка с видом Нью-Йорка, на которой все небоскребы целы.

Потом — волосатые ноги в мятых широких шортах до колен и старых потрепанных кедах.

Потом — лицо, некрасивое и неправильное, как будто его долго мяли, обдумывая, а потом со зла хрястнули, но в середку не попали.

Густые волосы лежать не желают, разваливаясь, как лес с просекой, а во лбу справа имеется вмятина.

Нет, даже не вмятина, а пробоина.

Видимо, некогда ему снесло полчерепа, и удалось собрать только часть осколков.

— Привет, amigo, — говорит он. — Я — Пальяныч, ваш новый сисадмин. А тебя как зовут?

— Хабанера, — несколько возмущенно представляется Хабанера.

— Не обижайся, — предупредительно улыбается Пальяныч. — Я такой, неформальный. Неформатный. Я всем «ты» говорю. Но я очень хороший специалист, — Пальяныч поднимает кривой палец. — Очень хороший. Вот смотри, Хабанера. У тебя есть какие-нибудь пожелания по работе системы?

— Нет, — Хабанера глядит в окно, стоя к Пальянычу в три четверти оборота. Почти задом.

— Врешь, — радостно смеется Пальяныч. — У тебя есть пожелания. Ты бы хотела работать от электрической розетки и круглые сутки. Угадал?

Пальяныч улыбается; выглядит это жутковато. Чудовищно несимметричное лицо — одна бровь на два сантиметра выше другой, верхняя челюсть не приходится на нижнюю, переносица имеет в плане прямой угол. Весь мятый и потрепанный, в майке и жеваном песочном пиджаке, перепачканном чем-то вроде мела и мазута.

 

— Угадал, — отвечает Хабанера. — И что, ты можешь так сделать?

— Обижаешь, amigo, — веселится Пальяныч. — Я всё могу. Еще раз тебе говорю: я просто первоклассный сисадмин. Я супер. Я исполню любое твое желание.

Хабанера дивится сама себе. Она не волнуется никогда в жизни или почти никогда, а тут холодом прилегло к животу, и черные волоски на руках встали дыбом, тяжелые волосы качаются около сережек.

— Ну, так что, подрубать тебя к розетке сейчас, или погодим? — распоряжается Пальяныч.

— Сейчас, — сводит брови Хабанера.

— Ну, тогда пошли.

4 — Хорошо тут у вас, — Пальяныч зачищает контакты. — Вышку в окно видно.

— Ага, и мост, — брякает один из Хабанериных подчиненных, которого зовут Васька Баклан.

— Мда, — повторяет Пальяныч, — точно, вышку и мост. А вы знаете, в чем фишка с вышкой и мостом?

— В чем? — неожиданно спрашивает Дашка переводчица.

— А в том, — отвечает Пальяныч, ловко просовывая провода в дырки, — что мост — не мост, а гора с дырой. Понимаешь теперь?

— Теперь понимаю, — Дашка краснеет.

(Прыскают и переглядываются).

— Ни хрена вы не понимаете, — возражает Пальяныч, продолжая работать руками. — Гора с дырой — это рамка. А два берега — это будущее и прошлое. А теперь загадка: на каком берегу вышка, на том или на этом?

— Стоп, а где мы? — интересуется Васька Баклан.

— Вообще-то мы плывем по реке, но нам кажется, что мы едем через мост.

Дашка переводчица взвизгивает от удовольствия. Хабанера с трудом давит в себе желание замочить ее немедленно.

— Ну вот, Хабанера, можешь подключаться. Долго ли умеючи.

— А что это такое, вообще? — спрашивает кто-то.

— А это, — объясняет Пальяныч, — наша Хабанера будет теперь питаться энергией от розетки.

— А-а, — веселятся подчиненные. — А на сколько вольт?.. А трансформатор?..

Хабанера протягивает руку назад и хватается за провод.

Крр-ч-пффм!! Др-бннь-клац! — раскаленная электрическим током спица втыкается в затылок, в глазах муравьи, боржом стремительно разливается по телу, сводит, трясет, не вдохнуть. И вдруг — внутри становится тепло, в глазах расцветают желтые махровые цветы, и возбуждение внезапно перерастает в невыносимую сладость. Пальяныч давно ушел, а Хабанера всё сидит на своем вертячем стуле, откинув голову, зажав в кулак пучок оголенных проводов. По ее телу пробегают легкие сияющие волны, искры брызгами расплескиваются у ног.

5 На следующий день они обедают вместе. Пальяныч лезет вон из кожи. Два куска мягкого лаваша, два пучка укропа, два шмата прозрачной, как стеклышко, ветчины, и два бокала вина. Они сидят в полутемном грузинском кафе. Хозяин, не только грузин, но и негр, зажег между ними свечку. Глаза у Пальяныча зеленые и бесцеремонные; на стуле он сидит, развалясь, а голос у него смешной: то сваливается в хриплый бас, то неожиданно взвизгивает, как дверь. Мало-помалу эти резкие модуляции начинают нравиться Хабанере.

— Ладно, про наркотики я понял… табак куришь, вино, вижу, пьешь. А еще, душа моя, какие у тебя есть вредные привычки? Валяй, рассказывай!

— Никаких.

— Это комплексы, amigo. — Тебя это напрягает?

— Нет.

— Ну и правильно. Знаешь, люди очень часто слишком много думают о том, что думают о них. Это от зажатости. Люди боятся быть собой. Добродетель утомительно однообразна, — говорит Пальяныч. — Вся фишка — в грехах.

Хабанера молчит. Это известный спор Лютера с Эразмом Роттердамским. Или Фомы Аквинского с Пьером Абеляром. Абеляр отбеливал и горячился. Аквинский был черен и свеж, как его ряса.

— Один мой приятель, — говорит Пальяныч, поддергивая бровь к вмятине, — снимал рекламу кофе, но фотоаппарат не улавливал пар, который должен был виться из чашки. Тогда фотограф положил за чашкой раскуренную «беломорину». Эта реклама висела по всему городу. Потребители видели подсвеченный плакат и прямо из машины вдыхали ароматный дым. Им хватало. А ты что думаешь о потребительском обществе?

Хабанера молчит. Она каждую пятницу ездит в супермаркет и покупает там все, что видит, не глядя на цены. Ей плевать на цены. Она свободна от потребления. I am not a consumer, I am an investor. Такие дела.

По дороге назад — в компьютерный магазин. Там мышей, как на овощебазе или в амбаре, даже больше. Мыши с тремя кнопками и с двумя, с колесиками, мышиные шарики и мышиные коврики, мышиные провода, мышиные разъемы и переходники. Пальяныч выбрал маленькую кругленькую мышь салатного цвета, ухватистую и шершавую, и протянул ее Хабанере.

— Чувствуешь, какая она эротичная?

Дай нащупать изгиб твоего зеленого мышиного тельца. Глухо кликают плавные кнопки. Нежный скромный шарик. Как приятно его гладить. Удивительная мышь, зеленая, непуганая мышь.

6 Выжженный двор вздыхает по временам с шелестом. Листья полусухие, полусладкие трепещут на непрочных черенках. Кирпичи и пни.

— Maybe coffee?

Хабанера встает на каблучки. Круть на стуле, и стул истошно взвизгивает. Каблучки у Хабанеры острые: далеко не убежит, но отомстить может. Волосы у Хабанеры черные. А у Пальяныча — как грязная солома. Он похож на бога плодородия: у него кривые волосатые ноги, пухлые губы и мощные плечи. У Хабанеры тоже пухлые губы, но на ногах ни единой волосинки.

Она встает и идет за ним, как барышня за хулиганом. Хабанера ежедневно сидит в комнате с телевизором и окном на вышку и мост, среди проводов и железяк, и ежедневно с десяти до шести делает фирме сто тысяч баксов (или — реже — не делает). Каждая минута Хабанеры стоит посчитайте сколько, и вот она идет за этим человеком пить кофе. А может быть, и не кофе! А быть может, и не пить!

Девять мужиков никогда не смотрят на Хабанеру, когда она идет с Пальянычем пить кофе, — у них с Хабанерой мужская солидарность, — а вот Дашка переводчица оборачивается на них каждый раз, да еще и вздрагивает, как нервная. Вот и сейчас Дашка вздрагивает, — что уставилась? — убила бы, думает Хабанера.

Дверь прикрыта, они в коридоре, и Пальяныч уже не в силах терпеть.

— Осторожно, там кто-то идет.

— Хрен с ними, — роняет Пальяныч.

Ноги у него притаптывают, он тушит окурок о стену: руки у него подрагивают.

— Пошли к тебе, — говорит Хабанера и смотрит на него ненасытным взглядом, положив руки на плечи.

Еще одна дверь, на потолке гирлянды проводов, за окнами выжженный двор и июль. Тихо заваливается Наздак, но что двоим в каморке за дело до Америки? Каморка узенькая, да еще во всю длину стол и два компьютера, да еще стопки бумаг и полки. Больше ничего не видно. Не видно, что сверху провода качаются от сквозняка. Тянет и по полу — но там жарче и жарче. Солнце в окно. Покачивает головой, наклоняясь. Облизывает губы. Хабанера, сама захваченная, делает захват взаимным. Не слышно, что за дверью чей-то смех. Окно выходит во двор, оно — в углу, а рядом — другое окно, там курилка. Там тоже ходят и говорят. Двое не слышат.

— Почему… ты… не закрываешь глаза… когда…

С перерывами, в голосе обожание.

— Хочешь, буду закрывать, — шелестит Хабанера.

Так и сяк. Дверь от сквозняка прихлопывает, а может, это кто-то ломится, стучится? Безумие наполняет и его, по край, выше края, пузырями. Ласковое, легкое, как вздох. Им хорошо до тошноты. Хабанера приглушенно вскрикивает, потому что наслаждение все длится и длится, — то, что обычно бывает одним ярким всплеском, в этот раз продолжается, кривится, орет, вопит жирной, долгой-долгой, желтой чертой.

Отлив. Откат. Секундная стрелка тянется за следующей минутой. Волосы у него всклокочены, брови поддернуты, он медленно-медленно дышит, как будто боится сдуть, и улыбается. Над ней кудрями да бородой навис, руками когтистыми и ногами волосатыми в пол, дышит с перерывами, впадина в черепе отливает синевою. Снаружи шум, стук дверей. Запах от него одуряющий, лицо разъехалось напополам, волосы в пыли — в тени, за ним бумаги, расхристанный. У Хабанеры грозная черная туча в глазах — вот-вот прольется, запрокинула голову, расслабилась…

Но тут в дверь стучат так нарочно и явно, что двое вздрагивают и отодвигаются друг от друга. И, не желая того, задевают что-то — что-то стукает, или лязгает, или падает. А ручка на двери вниз… вверх… Им слышится хихиканье. А может, не слышится?

— Нет, стоп, все, — шепчет Хабанера.

Отпрянуть, поправить, встать, к своей спасительной чашке кофе.

Пальяныч, шатаясь, как пьяный и не сводя глаз с Хабанеры, качнувшись к двери, открывает ее. Сейчас Хабанере нельзя выходить отсюда. В курилке дым, смех, разговоры; мимо топочут сотрудники. Хабанера курит невозмутимо, приветствуя всех в дверь. Пальяныч сидит лицом к Хабанере, пытаясь принять человеческий вид.

— Я спятил, — доложил он почти беззвучно, одними губами. — Я от тебя спятил. У меня никогда такого не было.

Хабанера молчит. В глазах ее черная туча растет, наливается.

— Все, хватит, — безнадежно говорит она наконец. — Последний раз это безобразие. Даже птичка не гадит в гнезде. Достукаемся — поплатимся. Что ты думаешь, так сойдет?..

Пальяныч ухмыляется. Он больше ничего об этом не думает. Он не может себе позволить думать о таких вещах, это опасно. Делать — пожалуйста, думать — нет, никогда.

— Сойдет, — уверяет он. — Я тут главный, — поняла?

Голос у Пальяныча невыносимый, скрипучий, срывается то на ультразвук, то на рык. Хабанера медленно покрывается красными пятнами.

— Все, мне надо на работу, — говорит она вдвое громче и вдвое беспечнее, чтобы все слышали за перекрытиями, — кофе был очень вкусный.

Жизнь может оказаться чуточку длиннее, чем рассчитываешь. Кто не беспокоится о вечности, всегда промахивается. Дым, пламя, горячий ветер с темного залива, день в зените, тени нет. По проводам, пучками связанным на стенах, пробегает дрожь. Помидором солнышко зависло над жаркими водами Балтики.

Часы над кроватью, светясь, показывают: в Москве полночь. Хабанера сидит, зажав оголённый провод в зубах, и улыбается от безнадежного своего счастья.

7 Мост и вышка, вышка-и-мост: выворачивают со стоянки, потом — ввв! — руль выкручивается, машина в резком повороте чуть не отрывается от земли — и на мост, и выше, и еще выше.

Ресторан на берегу моря, черно-фиолетовая ночь. Город виден на том берегу залива — рыжее зарево. Грохочет, обрушивается прибой. Море гремит, зарево рыжее — токи в небе — жутко сияет. Вино, как расплавленный металл, пылает, застывая на губах. Вот бы сейчас искупаться, а потом встать в прибое и простоять всю ночь. Она — в позе из «Титаника», а он — ха! — в позе статуи Луки Мудищева, которая выставлена на витрине Института Простатологии: под хитоном подъятый член, победоносно вскинутая в неприличном жесте рука.

— Ха-а-анера, — зевает Пальяныч. — Ты скучная женщина! Вот объясни мне, зачем ты работаешь? Ну ладно я, такой неформальный-ненормальный. Но зачем работаешь ты, Хабанера?

— Люблю свою работу.

— Сам процесс?

— Сам процесс.

— Днем работать, а вечером заниматься любовью?

— Днем торговать, а вечером заниматься любовью с тобой.

— И так всю жизнь?

— И так всю жизнь.

Предельно дурацкое выражение: «заниматься любовью».

— Ну, ты, бллин, Ха-ба-нера, — говорит Пальяныч. — И больше тебе ничего не хочется?

— Как можно меньше чего бы то ни было, — говорит Хабанера нехотя.

— Секс и работа?

— Да.

Пальяныч задумчиво усмехается, глядя на нее.

— Ты не понимаешь множества вещей. Ты их, возможно, просто не пробовала. Или не видела. Или не оценила. Ты хочешь просто удовольствие — здесь и сейчас. Решать задачки и трахаться. Ты не живая, Хабанера!..

Задачки и любовь. Вышка и мост.

8 В Петербурге стоит немыслимая жара. Солнце заливает все пространство суток, от полуночи до полуночи. По кирпичным стенам Кибербанка гроздьями висят провода. Окна в Кибербанке низкие, выходят на задворки — там заводы, за заводами вода, все это искрит, дымит и испаряется по жаре, как водка. Вся рыжая вода и багровая, и солнце огненное, как колесо, и свет из него хлещет прямо в пыльные окна заводов. И ночью не заходит солнышко, так, загребает чуток за горизонт, и опять пылает. Провода перекручиваются от напряжения. Руль раскален. Клавиши раскалены. Солнце страшно высоко.

Дверь скрипит. Хабанера не оборачивается. Пальяныч стоит посередине комнаты. Это абсолютно точно. Хабанера чувствует его. Как будто кто-то направил ей в спину теплый душ. Ты слишком к нему привыкла, Хабанера. Это выходит за рамки.

Пальяныч, перекосившись, стоит посреди комнаты и скребет вмятину в черепе.

— Я лечу на Мадагаскар, — слышит Хабанера.

— О-о, — говорит Васька Баклан по инерции. — Это, типа, круто!

— Есть желающие лететь со мной?

Три новичка-стажёра пихают друг друга локтями и хихикают. Васька Баклан, всматриваясь в экран, перемещает жвачку из правого защечного мешка в левый защечный мешок. Дужка его очков отливает сиреневым (Хабанера еле-еле, чуть-чуть, немножечко повернулась, но не настолько, чтобы увидеть Пальяныча).

— Хабанера, может ты?

— Еще не хватало, — откликается Хабанера язвительно.

В конце концов, это невозможно. Какого хрена впираться посреди рабочего дня, со своими идиотскими шутками, и называть ее на «ты» при стажерах?

— А может, ты хочешь со мной полететь?

— Хочу, — слышит Хабанера голос Дашки переводчицы.

— Отлично, — хрипит Пальяныч. — Прямо сейчас, ОК? На Мадагаскар?

— Не вопрос, — пищит Дашка переводчица легкомысленно, — встает и удаляется вслед за Пальянычем.

После чего кругом воцаряется глубокая тишина. Всё как-то меркнет. Все думают, что Хабанера, выдержав приличную паузу, что-нибудь сделает. Что-нибудь придумает. Все затаили дыхание.

Но Хабанера ничего такого не делает и не придумывает. Она, кажется, целиком поглощена работой, и все понемногу выдыхают и забывают об этом эпизоде.

9 Гроза ворочается. Ветер свищет. Ветер жаркий прямо в лицо, как волна, и дым горючий, дремучий, наглый. По железной кровле мечутся полуобглоданные существа с металлическими глазами.

Кто там стоит на верху эскалатора и курит? Это Пальяныч стоит там наверху и курит, обнесенный завесой дыма. Он, как всегда, в мятом-перемятом пиджаке, и волосы у него не лежат, а торчат дыбом, и впадина наливается синевой. Но кое-что в нем изменилось.

Майка. Точнее, рисунок на майке. Репродукция Манхэттена.

Теперь там не хватает двух небоскребов. Вместо них на майке у Пальяныча зияет пустота. Небоскребов нет. Не так, как будто их разрушили, а так, как будто и не строили.

Он приникает к Дашке переводчице, грубо раскрывает на ней все одежды трясущимися пальцами, и целует, целует — в ямочку на шее, в грудь, всасывается в губы, как сумасшедший, неверными руками вслепую шарит по ее телу. Он как будто шел весь день по пустыне и спешит напиться.

10 Можно было бы сказать, что наступила ночь.

Но на самом деле никакой ночи нет. Еще не успела лечь спать Европа, а корпоративная Америка волнами поднимается на работу. Звон будильников прокатывается от Восточного до Западного побережья. Когда последние европейцы отворачиваются к стенке и засыпают, рассвет уже золотит вершины гонконгских небоскребов.

Никакой ночи нет.

Хабанера одна во всем здании Кибербанка. Комната расплывается перед ней в потемках. Комната становится маленькой и душной. Не вдохнуть. Все сильнее пахнет мятой, навязчиво пахнет, яркая мятная тьма шелестит, как огромный хищный цветок, там, в окне, — твердый вакуум, бетон, стена.

 

Она берет ножницы и выковыривает из стены розетку. Выковыряла — выдрала. Сразу целый пучок шкворчащих проводов. Хабанера цепенеет — молнии россыпями, зигзагами электрические разряды. Токи у Хабанеры в голове сворачиваются в ярчайшие мятные и цитронные кривые, в носу запах горелого мяса — это горит у нее внутри, кривые стекают, как разноцветный дождь по стеклу, извиваются, как кислотные черви. Густой дым заполняет комнату; и последнее, что видит Хабанера — как, со скрежетом выдираясь из железных башенных кранов, восходит на небо луна.

11 А Дашка переводчица, сидя у себя в комнате на окне, пьет что-то оранжевое и очень жидкое, льющееся, как масло. Идет дождь, теплый, почти горячий. Желтый яичный свет льется из летних сумрачных небес. Дождь течет по листьям, и по ее застывшему лицу, и по отсыревшему дому; внизу, в переулке, все затоплено, там пузырятся лужи, а Дашка сидит на окне, поставив ноги на широкий карниз. И солнце светит ей из Америки, с той стороны Земли.


Алексей Смирнов

МАННА

— Жри, — приказал человек.

Его сын, подросток лет четырнадцати, молчал и упирался, но отец крепко удерживал его за меховой воротник.

— Жри, дома пусто, — настойчиво повторил отец. Перчаток на нем не было, и пальцы побагровели от холода.

Манна выпала ночью. По виду она ничем не отличалась от снега, и все горожане были рады ему после теплой, дождливой зимы, давно не редкостной в исконно северных краях. На кухнях исступленно и безграмотно шептали про Гольфстрим.

Но манна жгла, словно лава, побелевшая от ярости зимней обманчивой белизной. Ударил мороз, но она не давала тепла.

Стоило поднести к ней ладони, она не грела.

— Ешь, — отец толкнул сына-подростка, и тот едва не упал на колени — его шаровары, случись такое, сейчас бы обуглились.

Оба теснились на тротуаре, на крышке люка, откуда валил пар, перед которым были бессильны и снег, и то, что его заменило. Добирались скачками, по доскам и битому кирпичу. Крыши домов дымились, но дома стоял волчий холод. Царила дикая стужа, и плавились полозья кем-то брошенных санок, пылала горка, а неосторожные, забытые варежки разгорались беспомощными факелами.

Казалось, что жгли на потеху, как некогда поджигали пингвинов их первые открыватели. Периодически шел редкий дождь из жаб, которые мгновенно замерзали хоть и в шекспировских объятиях, зато в арабских сексуальных позах.

Отец нагнулся, достал из сумки черпак и термос, украшенный китайскими поднебесными павлинами. Павлины сидели молча и равнодушно рассматривали друг друга. Он принялся, орудуя черпаком и черенком попеременно, набивать термос неподатливой манной.

— Мамуля голодная, — приговаривал он, сдувая с черенка крупицы манны. — И на саночках не свезешь хоронить — кремируется… Где мамуля, где саночки — шут его разберет…

В окнах маячили редкие перепуганные лица, но отцу было все равно.

Он старался не смотреть на обугленных птиц, собак и кошек, еще дотлевавших на детской площадке. С помойки тянуло смрадом.

— Богом тебя заклинаю — ешь! — взмолился отец. — Смотри — я же ем.

Он пригубил из черпака.

— Прямо с земли? — спросил его сын, чуть успокоенный.

— Да, прямо с земли.

Подросток, не отрываясь, взирал на догорающие автомобили и железные качели, раскаленные добела. Деревянные сиденья превратились в уголья. На месте игрушечных пластмассовых ведер, накануне забытых по странной коллективной забывчивости, образовались разноцветные пятна, издававшие резкий химический запах.

Небо было чистое и солнечное. Высоко-высоко петляла хвостатая искорка-звездочка — реактивный самолет.

Свирепствовала сирена, гудела сотня гудков.

— Ешь, — рассвирепел отец, отказываясь от домашнего, наполовину бранного, наполовину шутливого «жри», и сын сообразил, что еще немного — и тот толкнет его лицом в искрящийся снег, отражающий жадное зимнее солнце.

Он принял черпак и начал есть.

— Сладко, — заметил он мрачно и недоверчиво. У него был переходный возраст, и он всегда ходил мрачный, покрытый прыщами. И постоянно перечил, имея особое мнение по каждому поводу.

— Нормально, — не удержался он от похвалы. — Но соли маловато. На манную кашу похоже.

Отец завинчивал термос. Он подбросил его в руке, испытывая на вес.

— Обувь береги, когда тронемся. Она горит, не напасешься, — предупредил он сына, скашивая глаза на собственные, слегка оплавленные ботинки.

…Через четыре же ночи случилась пурга, предрассветная.


Лора Белоиван

Ширинка

Капитан был злой как собака, потому что половину дня проходил с расстегнутой ширинкой, и никто ему не сказал. Не заметить конфуза было невозможно: из ширинки черных джинсов торчал кусок красной футболки, поверх которой, по случаю некоторого похолодания, был надет черный же свитер. Трусы на капитане были тоже черные и, если б не алая, под цвет пролетарской крови, футболка, отчаянно семафорившая из капитанского клюза, то на оплошность действительно можно было б не обратить внимания. Но футболка торчала.

Капитан шагал по диагонали своей каюты и поименно вспоминал всех, кого встретил сегодня на жизненном пути. Сам он заметил непорядок лишь несколько минут назад, когда зашел в свой персональный гальюн по малой надобности и обнаружил, что треть работы уже сделана. Причем, совместив и проанализировав факты, капитан пришел к выводу, что сделана она была еще с утра. Он справил нужду, застегнул джинсы, еще раз проверил замок на прочность и, выйдя из туалета, принялся измерять шагами биссектрису своей каюты люкс. Биссектриса была длинная, но маленькая. Проходя быстрым шагом мимо входной двери, капитан резко сменил курс и подался на мостик.

Электрик Матвеев знал, что рано или поздно ему придётся это делать, но надеялся, что не скоро. В принципе, его устраивало на флоте всё, кроме одного. Дядя Матвеева, механик-наставник в большом авторитете, не предупредил своего племяша-протеже, что судовым электрикам иногда приходится лазать на мачты, потому как топовые огни — кто бы мог подумать! — время от времени перегорают и их надо менять. Когда Матвеев расписывался на листке должностных обязанностей и случайно прочитал про такое дело, ему стало по-настоящему плохо. Матвеев боялся высоты. И не просто боялся, а страдал соответствующей фобией.

Матвеева тошнило даже при переходе виадука, ведущего от морского вокзала к стоянке такси.

Задний топовый огонь перегорел еще в субботу, и всю ночь на воскресенье огромный пароход шел, как рыбацкая джонка, с единственным рабочим топом. Утром, сразу после какао и сыра, электрику было сказано устранить неполадку, и до обеда он прятался в узких электрических трассах, боясь, что его заметят и потащат на мачту. Лезть туда в пьяном виде Матвеев не мог по двум причинам: во-первых, он совершенно, абсолютно не переносил алкоголя, а во-вторых, никогда бы не решился подвести своего дядю, который был самых честных правил и которого, надо отдать должное им обоим, искренне уважал. Таким образом, лома против фобии у Матвеева не было. После обеда он стал искать электромеханика, чтобы лично наврать ему о том, что у него, Матвеева, болят копчик и левый локоть.

Вахтенный второй был на мосту один. Он сидел перед экраном локатора и, пуская сигаретные кольца, аккуратно вставлял в них логарифмическую линейку.

— Где матрос?! — рявкнуло сзади голосом капитана.

Штурман вздрогнул, вскочил и перевернул локтем пепельницу, стоявшую на локаторе.

— Владимир Георгич… — оторопело пробормотал он, наклоняясь собирать бычки.

Когда туловище второго проделало половину наклона, капитан заметил, как тот бросил взгляд на его, капитанскую, ширинку. «А вот хуй тебе», — подумал он.

— Так где, я спрашиваю, матрос? — повторил мастер голосом человека, которого никогда не баюкала мама.

— За кофе пошел… Я его попросил кофе принести, — с опаской глядя на смерч посреди ясного неба, объяснил второй помощник, — ну, кипятку.

— Распиздяи, вашу душу, — сказал капитан, пронёсся вдоль мостика и выплеснулся на трап.

Начальник рации как ра<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-02-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: