Павел Северный
Сказание о Старом Урале
«Павел Северный. Сказание о Старом Урале»: Вече; М.; 2009
ISBN 978-5-9533-3678-9
Аннотация
Уральские горы – Каменный пояс – издавна привлекали наших предков, привыкших к вольным просторам Русской равнины, своим грозным и таинственным видом и многочисленными легендами о богатствах недр. А когда пала Казань, ничто уже не могло сдержать русских первопроходцев, подавшихся осваивать новые земли за Волгой. И седой Урал, считавшийся едва ли не краем земли, вдруг оказался всего лишь вратами в необъятную даль Сибири...
Павел Северный
Сказание о Старом Урале
Олегу Дмитриевичу Коровину посвящаю
Книга первая
Рукавицы Строганова
По камским и чусовским сказаниям и преданиям
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В шестнадцатом веке на Великую Русь, с таким трудом собранную воедино, снова пришло глухое время – волчье по злобе, лихое по делам. От негаданных напастей доброму человеку только поспевать было крестить лоб.
Четвертый на Москве Иоанн в припадках покаяния, кликушествуя, сменял бармы царя Московского и всея Руси на монашескую рясу. Безумствуя от страха за свою жизнь, царь, по прозвищу Грозный, учредил Опричный двор и с болезненной подозрительностью готов был в каждом русском человеке видеть изменника престолу и своего врага.
Народ, замирая сердцем, следил, как пестро наряженная царская опричнина по воле богобоязливого царя чинила суд и расправу над неповинными любых званий и сословий. По всей многострадальной, святой и грешной земле темная царская ненависть бродила в обнимку со смертью. Лютый правеж расшатывал неокрепшую слитность всея Руси...
|
Тугое было время на ее просторах!
На Каменном поясе, в отдаленном крае Перми Великой, в новых вотчинах Московского государства, по горным, лесным чащобам звенели не одни топоры – случалось звенеть и булатным клинкам о щиты и кольчуги.
С виду в замиренном крае стало как будто покойно, но тот, кто жил в нем издавна, умел прислушиваться к шуму его вольных лесов, тот понимал, что эти заколдованные шаманами заповеданные леса рады не всякому пришельцу с широких дорог Великой Руси.
Как только языческие племена древней Заволоцкой Чуди и Приуралья – вогулы, зыряне и более поздние пришельцы, татары, дознались, что в самой Московии забродила вражда царя с народом, покатились по всей Перми Великой волны восстаний и разбойных набегов.
Кострами запылали города, посады и сторожевые остроги на Каме, Вишере и Колве.
Вожди вогульских племен и шаманы, нагайские князьки – татары пытались выжечь, выкурить из лесного царства ненавистное, насильно навязываемое им христианство, скинуть бремя власти московских воевод – кормленщиков. Кровью окроплялись лесные тропки-дорожки, низинные и горные, болотные и поречные, мокрые и сухие...
Над уральским Севером взошло июльское солнце 1566 года.
В верховьях Камы, Вишеры, Колвы и Печоры на вершины лесных великанов наплывал с востока розовый свет.
Солнце неторопливо будило леса от сонной истомы, угоняло ночной мрак в царство тундры, к Студеному морю.
В чердынских лесах за селом Ныробом могучие кедровники перемежались по берегам Колвы с сосновыми борами и еловыми чащами.
|
Там – первобытная глушь. Тянутся ввысь многосаженные стволы с седыми патлами лишайника-бородача. Деревья так жмутся друг к другу, что солнечному лучу порой не одолеть этой тесноты, потому и застаивается в ней вечная мгла сумерек, сизая, как перо голубя. Доносит оттуда утренним ветром только посвист рябчиков, глухариное бормотание и барабанную дробь дятлов.
Труден дальний путь по эдаким дебрям!
Иванко Строев пробирался по ним не день и не два, превозмогая страх перед чащобной глушью, мучительный голод и тяготы бездорожья. Где случалось в борах ровное место, Иванко для поддержания бодрости даже пробовал петь, набирая всей грудью дух соснового ладана...
Иванко – парень видный, широк в плечах и ростом под стать иной лесине. На нем холщовая рубаха, подпоясанная сыромятным ремнем. Трепаные штаны с заплатами на коленях. Густые русые волосы примяты овчинным треухом. На ногах драные лапти. Топор за опояской. Бородка по молодости лет еще слабовата, а котомка за спиной и вовсе тощая.
В лесных низинах, над настилом из сопревшей хвои еще не разошлись белесые кудели тумана, а от них тянет сырым холодком. Иванко зябко поводит плечами. Опять пришлось коротать ночь на ветках матерой ели, под крики филинов и тревожащий воображение хруст валежника. С тоской вспоминалась недавняя жизнь в приволжском селе.
Из родных мест Иванко ушел от царских опричников по весне, когда она еще только начинала грязнить белизну зимних сугробов. Пятый месяц длится его странствие в камский край.
Голод донимал парня. Последние сухари он съел вчерашним утром. Кончились третьи сутки, как он вышел из села Искора, держа путь на Чердынь, и парень не мог понять, где и когда он потерял направление и заплутался в этом страшном лесу. Неужто так и не выйти ему к реке Колве?
|
Нынче утром Иванко снова решил держать строго на восход. Хвойный настил похрустывал под ногой, как снежок в морозную ночь. Местность постепенно понижалась, лес редел, в чащу стали протягиваться косые нити солнечной пряжи. Впереди – поляна с молодыми елочками. Он было побежал по ней и тут же остановился, радостно изумленный: перед ним, под крутым косогором, играла бликами речная вода!
Еще не веря своим глазам, Иванко проговорил вслух:
– Неужто Колва?
И тотчас уверил себя:
– Так и есть! Колва это, слава те осподи!
Истыканный сухостоем, поросший елочками и березняком речной мыс заставил Колву изогнуться подковой. За поворотом река образовала болотистую заводь. Глинистый косогор возле заводи расколот надвое лесистым оврагом. По его дну из-под вековых завалов бурелома, мимо кочек с незабудками и морошкой, бежит в заводь шустрая, вспененная речка.
Ветры и оползни уронили на склоны оврага немало кедров и елей. В самом устье речки торчат из воды давно затонувшие лесины. Их голые, черные сучья похожи на частокол.
Поодаль Иванко разглядел на реке плоты, а на обоих берегах дымные костры. Ветер доносил оттуда по воде людские голоса и перестук топоров.
– Мать честная, да никак там народ! – Парень на радостях высоко подбросил треух, поймал его на лету и припустился было бегом по склону оврага. Но впереди сильно плеснула вода заводи и зачавкала за кустами болотная жижа. Уж не медведь ли?
Парень проворно схоронился за елками и сразу вздохнул облегченно: из темной щели оврага, все еще окутанной туманом, спугнув стайку чирков, вышел крупный сохатый, вынес на сошниках рогов обрывки тумана и целый рой гнуса. Мотая головой, он пытался скинуть с рогов пряди лишайника, счесанного с деревьев.
Сохатый постоял среди незабудок, отряхнулся и побрел, шумно бултыхая водой, к самой быстрине речки, где прорыла она себе тропку среди плывунов и кувшинок. Опустив морду к воде, лось дыханием раздул-разогнал с нее утонувших ночных мотыльков и начал пить, мягко причмокивая губами.
Иванко долго смотрел на лося. Бурая с густой сединой спина обильно полита росой: с поджарых боков еще скатываются блестящие капельки. В надбровных дугах лишаями налипла мошкара, а возле ушей, у рогов, сизо-красными бусинами свисали вздувшиеся клещи.
Пока сохатый несколько раз окунал голову, чтобы смыть с глаз мошкару, в овраге хрустнул валежник, и из кустов тальника, крадучись по стволу затонувшего кедра, вышла ушастая рысь. Она уже давно скрадывала сохатого в овраге, но упустила момент нападения и теперь опять с осторожностью подбиралась к великану.
Сохатый заметил врага, но не слишком встревожился: в воде рысь ему не опасна, да и слишком она далеко для прыжка.
Рысь тоже оценила и силу и опыт противника. Такой дешево не продаст свою жизнь! Скаля зубы и как бы захлебнувшись от бессильной злости, рысь закашлялась с шипением и стала тоже лакать воду.
Великан напился, не упуская врага из глаз, отфыркался, поскреб копытом речное дно, замычал и, гордо запрокинув голову, пошел мимо рыси в глубину заводи. Уже в русле Колвы он погрузился в воду и поплыл. Сильное течение сносило его к противоположному берегу, залитому солнцем. Река здесь была неширока.
Иванко подождал, пока лось не выйдет на берег и не скроется в лесу. Потом поискал взглядом рысь, но хищница уже исчезла в кустах. Тогда Иванко берегом побежал к плотам. Задыхаясь на бегу, он видел, как бородатые мужики скатывают с берегового откоса плети стволов. Громыхая, они падали в воду, а здесь, уже на реке, женщины ловко цепляли их баграми и скрепляли в плоты. Иванко невольно залюбовался на эту слаженную работу...
– Эй, чего рот разинул, как ворона в жару?
От неожиданности Иванко чуть не присел. Увидев коренастого мужика, заросшего рыжей бородой, поклонился:
– Здорово, добрый человек!
– Почем знаешь, что добрый я? Здорово так здорово. Сказывай, кого в сем месте потерял?
– В Чердынь иду. Видать, заплутался.
– Крепость пошто понадобилась?
– С Руси я.
– Сиганул, стало быть?
Несколько плотовщиков, мужчин и женщин, бросили работу и сгрудились вокруг чужого человека.
– Сам из каких мест?
– Из-под Костромы.
– Аль тесновато стало на Волге-матушке?
Иванко насупился.
– Опричники Малютины вскорости всю православную Русь в разные стороны разгонят.
– Понятней сказывай! – выкрикнула пожилая женщина.
– Нишкни, баба! Слыхала, сбег человек из родного места. Понимать должна, что про свою беду чужакам сразу не скажешь.
Подошел к Иванку седой одноглазый человек, осмотрел парня.
– А ведь пришлец правду сказал, мужики. Лапти – костромского плетения.
– Почем узнал, Денис?
– Потому и узнал, что сам из костромского теста спечен.
– Погляди-ка, измаялся как, сердечный! – пожалела беглеца пожилая.
– Куда плоты станете плавить? – спросил Иванко у рыжебородого.
– По первости в Чердынь, а уж там – в Каму. Строганова лес.
– А вы чьи будете?
– И мы – строгановские люди. Здесь, милок, по воле царя-батюшки всякий комар на любом болоте строгановский. И ты станешь их человеком. Для беглецов здеся они хозяева. Ты вот, к примеру, свою башку из одного хомута вытянул, а здеся сам же ее в другой всунешь. К Строгановым. Так-то, милок!
– А опричнина у вас водится?
– Этого нету. Но худого и без нее много. Ты нас не опасайся. Под стать тебе, недавно на строгановские земли пришли. Слава богу, что солеварами не стали.
– Стало быть, и в Чердыни они хозяева, Строгановы-то?
– В Чердыни царев воевода пузо отъедает, но все одно и он волю Строгановых выполняет, потому как и ему жизнь не чужая... Да ты ел ли седни, мил человек?
– Со вчерашнего дня голодую.
– А молчишь?
Рыжебородый мужик развязал котомку, брошенную возле костра, и вынул каравай ржаного хлеба. Переломил пополам о колено, подал Иванку половину:
– Ешь! – Потом покосился на сборище мужиков и баб, выругался: – Чего в кучу сбились, как овцы? Парней, что ли, не видали? Слыхали, что сказал?
Плотовщики нехотя разошлись, работа на реке возобновилась. Только кривой старик Денис не ушел от костра. От сухого хлеба у Иванка запершило в глотке. Он собрался к реке, зачерпнуть воды. Кривой остановил его.
– Из котла налей ягодного взвару, коли сухомятка не в охоту. Водица родниковая, а взвар – на пчелином меду.
Пришелец ел не торопясь. Горячий, душистый ягодный взвар на меду он осторожно прихлебывал из оловянной кружки. Так неторопливо и степенно едят люди, знающие себе цену.
– Поем, попью – пойду бабам пособлять плоты вязать.
– Нешто кумекаешь в нашем деле? – заинтересовался рыжий.
– Наш род от прадедов по плотницкому мастерству. Аргунами нас владимирцы и ярославцы кличут, да не простыми, а корабельными. Лодки да струги на Волге спокон веков ладим.
– Правду ли баешь? – недоверчиво переспросили кривой и рыжий в один голос.
– Право слово. Хоть сейчас дублянку излажу.
– Да ты, свет, для нашинских мест человек золотой. У Строгановых в коренниках пойдешь, они плотников берегут. Одним духом тебя в Чердынь к Досифею доставим.
– А он кто?
– Досифей-то? Тень от Семена Строганова на земле камской. Ешь до сытости. Вечерком ужо обо всем тебя расспросим. Досифей нас с Денисом старшими поставил. Меня Федором Рыжим зовут, плоты к сплаву готовлю; а Денис Кривой с плотами ходит. Памятуй крепко: нас опасаться неча!
Светило солнце и над царской крепостью Чердынью, что на Колве, играло на церковных крестах. Колокольный звон к ранней обедне распугал галок; крикливыми стаями они кружились над синими и зелеными луковицами глав. Лесное эхо подхватывало звоны и с переливами несло вдаль. Только соборный большак колокол гудел с дребезжанием с тех пор, как зашибся и дал трещину: в пожар 1535 года он упал наземь. То был пятый по счету пожар, запаленный сибирскими татарами при набегах на чердынскую крепость.
Древний город после каждого пожара возрождался заново, постепенно переползая от места своего первооснования на берегу Камы все дальше, пока не уместился на высоком косогоре над Колвой. Тут, в двадцати пяти верстах от старого своего пепелища, крепость Чердынь была вновь отстроена мастером-горододельцем Давыдом Курчевым.
Оба речных берега встали здесь насупротив друг друга, как два сторожевых рубежа с каменистыми косогорами. На правом берегу – чердынская крепость, на левом щетинятся лесные урочища. Стиснутая берегами всего сажен до сорока, бежит в этом узком русле темно-зеленая вода быстрой Колвы.
Солнце в это утро было жаркое.
Благовест разбудил чердынского воеводу Захара Михайловича Орешникова, родовитого боярина из Великого Устюга. Воеводская изба на холме, обсаженная липами и березами, возвышается над всем городом.
Воевода накануне лег за полночь, на лежанке, во всей одежде, только тафью снял да стянул с ног красные сафьяновые сапоги. Полуночничал старик не зря – дожидался важного события: лучшая его сука Ласка, обгуленная сибирским волком, ощенилась около полуночи, и в помете из пяти щенят оказались три кобелька.
Воевода любил Ласку: сам и вырастил – получил ее крошечным щенком в подарок от заезжего вогула с устья Печоры, когда тот навестил крепость по торговому делу.
Чтобы не потревожить в поздний час покой супруги, воевода после благополучного разрешения Ласки от бремени не пошел в хоромы, а заночевал в воеводской избе. Здесь, в просторной, но низкой горнице, было душно. Сквозь изжелта-сизую слюду четырех окошек лучи солнца ложились радужными полосками на дощатый пол, хорошо отмытый дресвой и устланный половиками.
Стукаясь о слюду, жужжала оса. На воле под застрехом мирно ворковали голуби, а здесь, в углу, связанные пучками, как снопики, лежали до самого потолка связки каленых стрел, стояли прислоненные к стенам алебарды. На крючьях было развешано множество всякого оружия – русские прямые мечи и круглые щиты, татарские сабли, их колчаны и луки.
Не понравилось воеводе, что вся горница опять завалена тюками со всякими мехами, отобранными в городе у воров-грабителей. А не понравилось потому, что над тюками во множестве летала моль – может побить, обесценить дорогую и редкостную пушнину.
На лавке возле двери спал человек. Кто таков, Захар Михайлович не знал, но расположился тот в чужом месте по-домашнему и спал крепко, с похрапыванием и присвистом, словно под родным кровом. Воевода взглянул на него неодобрительно, хотел было крепко толкнуть под бок, да, присмотревшись получше, видимо, раздумал турнуть спящего... В этот миг его отвлек тонкий, слабый писк под печью: на раструшенном снопе соломы лежала сука со щенятами.
Забыв о незнакомце, Захар Михайлович погладил собаку, собрал щенят в подол рубахи, ногой пихнул дверь и ступил на крыльцо. Матка тотчас же пошла следом. Воевода поднялся по скрипучей лестнице на верхнее крыльцо, залитое солнцем и овеянное теплым ветром с реки. Захар Михайлович положил щенят на теплую половицу. Ласка легла и носом подоткнула всех пятерых щенят к сосцам. У собаки был усталый, чуть смущенный и блаженный вид.
Воевода подошел к перилам крыльца, искусно вытесанным новгородским мастером-древоделом. Щурясь от солнца, он привычным хозяйским взглядом окинул крепость и город, будто проверяя, все ли в порядке после истекшей ночи.
Все глядело так же, как в день его прибытия на чердынское воеводство. Только вот синие луковицы соборных глав покрылись белыми потеками галочьего помета – смотреть срамно! Нынче же сказать владыке Симону, чтобы повелел причту убрать непотребство.
Ворота крепости распахнуты, как затвор в мельничном лотке. В них потоком вливается городская толпа, притекает к базарному торгу, к церквам и собору, вымахивает на площадь, вскипает у кабаков, царевых кружал... Широка соборная площадь – толпа на ней горланит, кони ржут, нищие ноют на паперти главного храма, а в другом конце острожники подметают немощеный край площади с плешинами лужаек. Это пленные татары, задержанные близ крепости и заподозренные в недобрых намерениях. Пока суд да дело, воевода держит их в остроге и позволяет брать на мощение дорог и разметание улиц. С алебардой на плече ходит среди острожников ратник и со скуки поднимает на крыло сытых голубей. Взлетая, они громко хлопают крыльями, будто дети в ладоши бьют...
Местность под городом и крепостью оголена, а в самой крепости, вокруг собора, жители сберегли, не порушили во время стройки, старую кедровую рощу. Огромные вековые деревья обступили собор так тесно, что сверху, с гульбища воеводской избы, Захару Михайловичу видны только купола и кресты.
У Колвы-реки отсюда, сверху, просматривается только тот, противоположный, берег и самый речной стрежень; вверх и вниз реку видно до синих туманных далей, насколько глаз хватает.
Сейчас, когда солнце поднялось выше и туман над рекой подсох, можно видеть великое множество плотов: и на причалах стоят, и мимо города плывут, с рублеными избушками плотовщиков на плавучем бревенчатом основании.
Все – лучший строевой лес с верховьев Колвы, где лесорубы свалили его в печорских борах.
Плоты Аники Строганова!
Если окинуть орлиным взором все земли Перми Великой, можно на всех реках углядеть строгановские плоты.
Здесь, на Колве-реке против Чердыни, от плотов всегда затор. Для торговых судов – баркасов и шитиков – даже места не хватает у городских причалов, приходится чалиться далеко, версты за две ниже города.
Торговля в Чердыни идет сейчас пустяковая – рыбой, солью, рогатым животом, щепетильным товаром, медом, посудой, одежей-обувкой и всяческой снедью, не боящейся порчи.
Богатеет-то город от пушнины, а ее везут позднее, уже санным путем: глубокой осенью, зимой и ранней весной. Но и в тихое летнее время на торгу всегда суета, толкотня и пестрота людская.
Куда ни устремляй взгляд с верхней воеводской галереи-гульбища – везде, по всему окаему, синеют извечные леса Перми Великой. Порубками они отодвинуты от города на версту, и лишь прибрежный лес на том берегу Колвы отстоит от городских стен сажен на полета.
Чердынские леса – темные, колдовские, даже не всяким зверем исхоженные. Вечно таят они угрозу для горожан, укрывают супостатов Московского государства. Хребты и увалы Рипейских гор, как медвежьими и волчьими тулупами, прикрыты дремучими дебрями, – только в редких местах они опалены пожарами и повытерты временем. Глухие овраги и урочища завалены упавшими сухими лесинами – этот бурелом скрывает роднички и истоки речек, делает местность почти вовсе непроходимой. И над всеми этими урочищами, всегда прикрытый дымкой тумана или легкими летними облачками, поднимается к небу величественный Полюдов Камень.
Воевода привык к этим лесам, умеет даже по цвету угадывать их породы. Темные, припачканные синькой и сажей леса – это сосновые и кедровые боры; зеленовато-седые – это леса лиственничные, а ярко-изумрудные с синим отливом, как у тетеревиного крыла, – урочища еловые и пихтовые. Со стороны северной Чердынь окружают леса Искорские, с юга подступают Кайгородские и Соликамские, на западе – Вычегодские, иначе Вятские, а с востока простираются бескрайние Вишерские и Сосьвинские, самые глухие и вовсе необжитые, как за хребтом, в самой кучумской Сибири. Этими-то лесами и вьется торговая дорога в Сибирское царство. Протоптавшие ее некогда новгородские торговые люди прозвали эту дорогу Волчьей тропой...
Крепость свою воевода любил. Она стояла на берегу Колвы трудно, а горожанам в ней – не тесно, просторно. За крепостной стеной по земляному валу, утыканному кольями, пробился из земли молодой кустарник и свежая еловая поросль. Каждую осень ее вырубают, а за лето эта зеленая поросль вырастает вновь, что волос на бритой бороде!
Крепостные стены слажены из бревен «тарасами», то есть готовыми срубами. Проемы между двумя рядами бревен засыпаны землей и заложены бутовым камнем. Высота вала и стен – семь сажен, а сторожевые башни со всполошными, набатными колоколами – того выше.
Ворот в крепости – четверо: северные ведут в новгородский посад, южные выходят на Соликамскую дорогу, восточные – на самую глухую окраину, где живет по низким избам работный люд. Западные ворота издавна заколочены наглухо. С верхнего крыльца воеводе слышно, как архиерейский служка чистит владыкины обутки под окнами архиерейских покоев и переругивается с дворовой бабой. Та визгливо кричит что-то невнятное, а служка басом отчеканивает: «Ох и дура же ты, бабонька, что ни на есть самая бестолковая!» Того гляди, перебранка эта разбудит боярыню: Захар Михайлович замечает, что в его опочивальне отворенные окна еще прикрыты занавесками. Значит, не вставала с постели его Аннушка-сударушка...
Архиерейские покои и боярские хоромы здесь, в крепости, волей-неволей расположены почти рядом, невдалеке от воеводской избы.
По лестнице застучали кованые сапоги. На верхнее крыльцо вышел однорукий телохранитель воеводы Гринька Жук. Еще под Казанью сражался он бок о бок со своим боярином, не посрамил русского знамени в кровопролитных боях. Тогда и укоротила ему левую руку по локоть татарская сабля...
– Глянутся? – Воевода указал Жуку на щенят, сбившихся в кучку подле матери.
– Добрые волчьи детки. Вон тот, с отметиной на ноге, больно хорош, боярин.
– Все на один лад. Кто это в горнице на лавке сон вяжет?
– К боярыне гонец от Строганова. Семен Аникеевич гостинцев ей с Вишеры прислал.
– Когда прибыл?
– Уж светать начинало.
– Гостинцы где?
– В хоромы я их стащил. Глашке велел, чтобы боярыне показала, как только ото сна восстанет... Кваску не выпьешь ли, боярин?
– Квасу не надо. Кринку молока принеси и свежего ржаного хлебца.
Жук удивился:
– Уж не занемог ли, боярин?
– Неси, неси. Поутру оно и здоровому – в охотку. И Ласку поить станешь... А то совсем матку изнурят. В рост всех оставить!.. Слышишь?
– Слышу, – ухмыльнулся слуга. – Едоки добрые будут!.. Ишь какие волчата! Любо смотреть!
Жук снова застукал сапогами по лестнице. Воевода задумался; кустистые седые брови совсем прикрыли глаза... «Так, значит, Семен Строганов гостинцев боярыне прислал-» Проговорил вслух:
– Зачем Аннушке его гостинцы? Небось у нее из моих рук всякого добра вдосталь!
Сказал и пуще наморщился. О многом вспомнил, будто из рук выронил шкатулку памяти, а из нее рассыпались-раскатились все бусинки прожитого, перевиденного...
Седьмой год воевода коротал в Чердыни, а прибыл сюда из Москвы без малого на шестидесятом году. В крепости подумывать стал на досуге о прошлой жизни, а досуга у него – девать некуда. Думал, как овдовел в молодые годы и не мог позабыть кроткую подругу-покойницу. Старался уйти от докучливой тоски по ней, служа царю Ивану в самые те годы, когда царицей была Анастасия, в девичестве Юрьева-Захарьина. Думал, как старился бобылем и только после покорения Казани женился на молоденькой новгородской красавице, испросив у царя дозволения уйти на покой. Царь желания его не исполнил, послал в Чердынь.
Приняв власть над крепостью и городом, воевода ретиво занялся его благоустройством и украшением. Принялся наводить новые порядки, однако скоро утомился. Надоело хлестать по мурлам пьяных дьяков, отучая от лихоимства; помогать владыке Симону в спорах о силе христовой веры с вогульскими верховными шаманами и князьками; опротивело разбираться в тяжбах хитрых купцов, падких на сутяжничество, но больше всего опротивело приводить в разум посадских людишек, подводить под мерку царского закона бродяг и ворюг.
Мечтал воевода прославить себя и дружину ратными делами. Но набегов покамест не случалось, про Чердынь с ее богатствами лиходеи будто забыли, и только изредка у стен города воеводские ратники ловили черемисов и татар из Сибири, но больше зряшных, неспособных чинить крепости вред.
За семь лет от сытной пищи воевода ожирел и стал при ходьбе задыхаться, как запаленная лошадь. Все труднее делалось держаться в седле, а под боком – молодая жена, женщина гордая, капризная, властная. Желанного покоя с ней не было.
Не было покоя и во всем крае за пределами крепости. Баламутила его молва об Анике Строганове. Все было куплено его деньгами и плясало под его дудку.
В спор со Строгановыми воевода не вступал, понимая, что спорить с ними нельзя, а надо дружбу водить, если не надоела жизнь.
Со всем смирился воевода. Даже жене ни слова не говорил про частые наезды Семена Строганова с ночевками, потому что Аннушка все равно гостю от дома не откажет. Боялся он, чтобы слух о его недовольстве не дошел до ушей Семена Строганова, ибо знал, что даже за это можно поплатиться жизнью. А кто и как – отравой, стрелой или кистенем уберет со свету – не дознаешься, и следа не найдешь: кругом леса, а в них любые следы не знатки.
Нет острее муки, чем боль ревности. Рысьими когтями царапала она сердце воеводы: бродили по городу сплетни про греховность молодой боярыни. Шептали, что не зря зачастил в Чердынь Семен Строганов. Но и с этим приходилось смиряться – на все рты платка не накинешь даже властью воеводы. Просто силился не вникать, не верить наговорной мути. При горожанах суровость на себя напускал и знал только про себя, что больше всего любит полюбоваться Чердынью вот с этого крыльца, поиграть в городки с владыкой Симоном да изредка не прочь пображничать с проезжими купцами, если из значащих, именитых. Вот так и коротал жизнь, утешал себя тем, что в Чердыни все же он хозяин, а не Строганов. Хозяин... да только за стенами своих хором, а не в самих хоромах.
Голос Жука вывел воеводу из задумчивости. Слуга на этот раз был бос.
– Глянь-кось боярин, какую кринку выбрал. Мороз в молоке. Покуда донес, вся кринка бархатом обнялась.
– Обутки, вижу, снял?
– А как же? Грохоту в сапогах много. Макаровна хоть и старица, а слухастая. Выходит, боярин, что для тебя мне иной раз и татем обернуться случается. Пей на доброе здоровье.
ГЛАВА ВТОРАЯ
С утра моросил не по-летнему мелкий дождь.
После полудня в крепость наехал московский гость – новый Соликамский воевода Запарин Дементий Степанович.
Пала на Чердынь мокрая ночь и все упрятала в запазухе непроглядной черноты...
В трапезной воеводских хором стол накрыт парчовой скатертью. Свечи в медных свешниках уже оплыли, закапали подставки в виде орлиных лап. Желтый свет падает на два лица, красных и потных от хмеля. От обеих голов и высоких стоячих воротников на бурых бревенчатых стенах ворошатся тени, как взмахи вороньих крыльев.
На столе глиняные миски с остывшей стерляжьей ухой, подносы с пирогами, ломтями хлеба, оладьями, плоские тазы с засолами и холодным мясом, пареная осетрина с инбирной подливой.
На серебряном блюде – остатки съеденного индейского петуха. Дубовый, в позолоченных обручах, бочонок с можжевеловым медом, два ковша меду смородинового, кубки заморской романеи и темно-красной мальвазии опустели наполовину. Слуги отпущены – беседа не для холопьих ушей.
Собеседники, насытясь, распоясались и отпустили парные застежки камзолов под кафтанами. Ближе к свету – хозяин, облокотился на стол. Против него – гость, Соликамский воевода Запарин, развалился в кресле с высокой спинкой, обитой волчьей шкурой, придавил тяжелым седалищем подостланную пуховую подушку малинового бархата.
Время позднее. Над хозяином хмель все еще не взял полной воли, и только в глазах нет-нет и появится слезливая пелена сонливости. Зато гостя хмель облапил крепко, и оттого проскальзывала во взгляде его плохо скрытая хмурость. Угадывались за нею недобрые помыслы, готовность творить злое дело повелительным словом и своими руками.
У Запарина сползла на затылок с потного темени голубая бархатная тафья, унизанная шитым жемчугом. На его отечном и морщинистом лице землисто-бледную кожу пробивала краснота прожилок, и на ней пятнами серели темные подглазины. Нос у Запарина мясистый и горбатый, похож на клюв филина.