ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПЕРВЫЕ ДНИ.. 1 21 глава




Вначале он решил: «Все будет зависеть от нее. Вапассу послужит проверкой». И теперь он восхищался, видя, как она сумела сплотить вокруг себя этих враждебно настроенных бродяг, в сердце каждого заняв отныне свое место как мать, сестра, друг, госпожа.

Как-то вечером Жоффрей попросил Анжелику пригласить к нему Эльвиру для интимного разговора и побыть с ними, пока он будет беседовать с ней в их тесной каморке. За неимением иного места, где можно было бы укрыться от нескромных ушей, когда возникала потребность поговорить с кем-нибудь с глазу ва глаз, их спальня была возведена в ранг «капитанской каюты на полуюте», и несколько ступеней, ведущие к ней, дополняли эту иллюзию.

Обстановка комнаты приукрасилась грубым креслом, покрытым шкурой, в котором восседал граф. Вызванный для разговора обычно стоял, касаясь головой потолка, если рост у него был мало-мальски приличный.

Если разговор был дружеский, Пейрак усаживал приглашенного перед собой на камень очага и приказывал принести пинту пива и два стакана.

Часто по вечерам он удалялся к себе то с одним, то с другим из своих людей. И все ценили эти уединенные беседы. Здесь они имели возможность объясниться с хозяином, выразить ему свои сомнения или недовольство, здесь они получали от него указания, а в случае надобности и взбучку.

Очень взволнованная, Эльвира, вся дрожа, с трудом одолела четыре ступеньки, что вели на «полуют». Присутствие Анжелики немного успокаивало ее, но она все равно терзалась неведением, так как, по натуре совестливая, всегда чувствовала себя в чем-то виноватой.

Тяжелая дверь затворилась, шум, доносившийся из залы, стал глуше. В маленькой комнатке слышалось лишь потрескивание дров в очаге да временами за окном легкий шелест пихт, ветви которых пригибал к крыше ветер.

Граф сидел. Молодая женщина продолжала стоять, и Анжелика видела сзади, как сжались ее узкие плечи, вбирая в себя ее беззащитный затылок. Бедняжка не знала, как ей держаться под печальным взглядом графа, который с мягкой, благосклонной улыбкой на губах изучал ее с ног до головы. Он умел вложить в свой взгляд то пылкое внимание, которое не могло оставить равнодушной ни одну женщину.

— Эльвира, дитя мое, милое мое дитя, — сказал он с нежностью, — выслушайте меня как можно спокойнее.

— Я в чем-нибудь провинилась, монсеньор? — пробормотала она, теребя свой фартук.

— Я прошу вас только выслушать меня спокойно, без страха… Я могу лишь похвалить вас за то, что вы всегда столь услужливы, и тем не менее именно из-за вас у нас могут возникнуть некоторые осложнения.

— Из-за меня? О, монсеньор!..

— Да, из-за вас, несмотря на вашу сдержанность и вашу скромность. Ведь кроме них, вы обладаете еще и другим — прекрасными глазками и розовыми щечками.

Эльвира в полном замешательстве смотрела на него, не понимая.

— Я заметил, что один из моих людей уделяет вам особое внимание. Скажите мне без притворства, не надоели ли вам его ухаживания, не хотите ли вы, чтобы им был положен конец, не думаете ли вы, что он слишком далеко зашел в выражении своих чувств?

И так как она молчала, он продолжал:

— Здесь, в Вапассу, с нами только три женщины, и вы единственная из них не находитесь под покровительством мужа. Я сразу же дал самые строжайшие распоряжения на ваш счет. И теперь я хочу знать, как исполняется мой приказ. Отвечайте! Не кажется ли вам назойливым то внимание, которое в последнее время вам выказывает этот человек? Вы ведь знаете, кого я имею в виду, не правда ли?

На этот раз она, покраснев, опустила голову и кивнула.

— Я говорю об Октаве Малапраде, — сказал де Пейрак. Он помолчал немного, ровно столько, сколько нужно было, чтобы вызвать в памяти лицо повара, его атлетическую фигуру и почтительную улыбку.

Затем достал из кармана своего камзола одну из немногих оставшихся у него сигар и, склонившись к огню, прикурил ее от головешки. Откинувшись в кресле, он выпустил клуб дыма и сказал с улыбкой:

— Если он нарушил мой приказ, он будет повешен.

Эльвира вскрикнула и побледнела.

— Повешен!.. О, монсеньор! О нет! Бедняжка! О, только не из-за этого! Только не из-за меня!.. Я того не достойна…

— В любви властвует женщина. Разве вы не знали этого, прелестное дитя?..

Он снова посмотрел на нее с той неповторимой своей улыбкой, которая приподняла уголки его губ, придав им выражение насмешливости и нежности, так знакомое Анжелике.

— Разве вы не знали, что женщины властвуют в любви? — настойчиво повторил он.

— Нет, монсеньор, нет, я не знала, — наивно ответила Эльвира.

Она дрожала всем телом, но страх, который она только что испытала за Малапрада, помог ей собраться с мыслями, чтобы защищать того, кому, как подсказывало ей сердце, угрожает опасность.

— Монсеньор!.. Я клянусь вам, я могу побожиться… Он ни разу не позволил себе даже малейшего жеста, который заставил бы меня покраснеть. Я только все время чувствовала, что он… что… что он…

— Вы его любите?

Это уже походило на допрос. Она умолкла и блуждающим взглядом смотрела вокруг.

— Нет… я… я не знаю…

— Вы потеряли своего мужа три месяца назад на «Голдсборо»?

Совершенно отупевшая от волнения, она уставилась на графа.

— Моего мужа?

— Вы его любили?..

Он тормошил ее, изучал взглядом, и этот цепкий взгляд его остановился на темных детских глазах Эльвиры, заставляя ее смотреть на него.

— Вы любили своего мужа?..

— Да, конечно… То есть… я… я… уже не знаю…

Он отвернулся и некоторое время молча курил. Она застыла перед ним, опустив руки, уже не дрожа, и не отводила от него глаз. Потом он снова заговорил негромко, все тем же спокойным тоном:

— Октав Малапрад только сейчас приходил поговорить со мной, он вас любит. Догадываясь, что его чувства не прошли бы незамеченными для меня, он опередил события и доверился мне… Вот что он просил меня рассказать вам о нем, о его прошлом. Пять лет назад, когда он жил в Бордо, где был хозяином пользующегося хорошей репутацией трактира, он, застав свою жену с любовником, убил их обоих. Затем, не зная, как избежать расплаты за содеянное и скрыть следы своего преступления от дознания, которое неминуемо должно было начаться, он разрубил трупы на куски, часть их сжег, а остальные выбросил на свалку…

Анжелика, чтобы удержать приглушенное восклицание, прикусила губы. Эльвира отшатнулась, словно рядом ударила молния. Пейрак затянулся сигарой, с любопытством разглядывая ее.

— Сделав это, — продолжал рассказывать де Пейрак, — Октав переждал некоторое время, а затем удрал в Испанию. Вот тогда он и появился на моем судне, и я нанял его.

Наступило долгое молчание.

Вдруг Эльвира выпрямилась, расправила плечи и взгляд ее стал каким-то отрешенным.

— Мессир граф, — очень четко сказала она, в голосе ее неожиданно прозвучали мужественные нотки, чего никогда прежде он не слышал у нее, — пусть извинит меня мессир граф, если я покажусь ему несколько чувствительной. Но я вот что хочу сказать. Я думаю, что этот человек убил в яростном порыве ревности, неожиданно для себя самого, и потом, оставшись один, он совсем потерял голову от ужаса и не знал, как ему выпутаться. Он хотел спасти свою жизнь. А то, что он совершил, — это просто беда, несчастный случай, ну, как увечье, которое вдруг обрушивается на нас.

Она глубоко вздохнула.

— И это увечье не помешает мне любить его, — с силой сказала она. — То, что вы сейчас здесь рассказали, лишь раскрыло мне мои чувства. Ваши вопросы помогли мне понять собственную душу. Да, я искренне любила моего покойного мужа… вероятно… пока я была его женой… когда-то… Но это совсем не походило на то чувство, какое я испытываю сейчас к тому, о ком идет речь. Пусть мне говорят о нем все, что угодно. Для меня — я чувствую это! — он, несмотря ни на что, остался добрым, честным и нежным. А теперь я достаточно знаю о нем, чтобы сказать, что он еще и несчастен.

Она помолчала, потом добавила задумчиво:

— Он помогал мне идти во время бури, и ту ночь, когда мы пришли в Вапассу, я не забуду никогда…

Жоффрей де Пейрак бросил на нее благосклонный взгляд.

— Ну вот и прекрасно, — сказал он. — Именно такой ответ я и ожидал услышать от вас. У вас мужественная душа и благородное сердце, маленькая Эльвира. У вас ясный ум, и вы не дадите обмануть себя излишней сентиментальностью, которая в иных условиях была бы вполне понятна, но в данном случае абсолютно недопустима. Это правда, Малапрад человек верный, отважный, он мастер своего дела. Этот… несчастный случай, как вы его назвали, на всю жизнь поставил на нем клеймо. Но он же сделал его зрелым и заставил иными глазами взглянуть на всю его предшествующую жизнь, довольно обыденную, хотя, будучи хозяином трактира, он достиг в своем деле весьма неплохих успехов. Потеряв все, он мог бы опуститься. Но он стойко перенес несчастье. Нашел в себе силы вернуться к жизни. Конечно, кто-нибудь может сказать, что правосудие, мол, не восторжествовало, и я согласен с этим. Но с другой стороны, поскольку его жертвы заслужили возмездие, я никогда не взывал к его совести и не увещевал искупить вину. Искупление приходит само по себе, потому что не проходит дня, чтобы он не думал о содеянном. Я скорее старался подбодрить его, помочь ему стать тем человеком, каким знаете его вы: добрым, деликатным, но в то же время предприимчивым и прозорливым, то есть хотел помочь ему приобрести те качества, каких раньше, до его драмы, ему не хватало. Он будет очень любить вас, и вы ответите ему тем же.

Молодая женщина, стиснув руки, жадно ловила каждое его слово.

— Послушайте, что я скажу вам еще, — снова заговорил граф де Пейрак. — Я дам вам приданое, и оно вполне обеспечит начало вашей супружеской жизни. Он имеет право на свою долю тех ценностей, что мы добудем на руднике у Серебряного озера. Но кроме того, в качестве подарка он получит от меня деньги, на которые снова сможет открыть трактир или таверну там, где ему захочется, в Новой Англии или даже в Новой Испании, если так подскажет ему сердце. И мы позаботимся о воспитании ваших сыновей от первого брака, чтобы позднее устроить их получше…

— О, монсеньор! — воскликнула она. — О, я, право, не знаю, как вам высказать… О, монсеньор, да благословит вас Господь…

Она упала перед ним на колени, и по лицу ее покатились слезы.

«Как он умеет добиваться этого? — думала Анжелика. — Он мог бы поставить перед собой на колени всех женщин мира. Вот и эта, ведь она без памяти влюблена в другого, но разве она ни готова принадлежать ему в знак уважения и признательности? Право владыки…»

Жоффрей де Пейрак ласково склонился над рухнувшей перед ним на колени женщиной. Он заставил ее поднять голову и погрузил свой взгляд в ее затуманенные глаза, преисполненные благодарности.

— Не надо плакать, дружок. Вы мужественно выдержали незаслуженные испытания. Что же касается человека, которого вы любите, то, я знаю, он искупил свою вину. И будет справедливым попытаться сейчас вознаградить его за пережитые страдания. Жизнь милосердна. Особенно к мужчинам. Она причиняет страдания, но она и вознаграждает…

— Да! О монсеньор, я понимаю… Я понимаю, что вы хотите сказать. — И она проговорила тихо, прерывающимся от рыданий голосом:

— Когда я жила в Ла-Рошели, я была самой обыкновенной женщиной… Ни о чем не думала. Но теперь я вижу, что и не жила тогда… Вы открыли мне глаза, монсеньор, вы открыли мне глаза, и теперь я другая. Как много поняла я с тех пор… с тех пор, как живу рядом с вами, — робко добавила она. — О, как я люблю Вапассу, как я люблю ваш дом, монсеньор! Мы не уйдем отсюда. Никогда! Мы останемся здесь, он и я, и будем служить вам…

Он остановил ее снисходительным движением руки:

— Успокойтесь! Уже почти ночь, и сейчас не время строить планы на будущее. Сначала вы должны прийти в себя. Вы перенесли тяжелое потрясение. Утрите ваши слезы. Малапрад не должен видеть, что вы плакали, иначе он вообразит, будто вы отказались от него, и пустит себе пулю в лоб, раньше чем я успею убедить его в обратном. Эти бордосцы народ горячий… Но все-таки я советую вам не давать ему ответа до завтра. Идите к себе. Было бы хорошо, если бы этой ночью вы поразмыслили как следует, дали бы созреть вашему решению. Да и для него ночь сомнений и размышлений тоже не будет лишней. Он лучше оценит свои чувства. А сейчас я только предупрежу его, что вы обещали подумать.

Она послушно внимала ему.

— И еще я попрошу вас обоих, — вновь заговорил он, — чтобы вы продолжали пока жить так, как жили до сих пор, хотя и не скрывая своей доброй дружбы. Приближается самая суровая зимняя пора. Она потребует от нас много усилий. Нам предстоит пережить трудное время, и мы все должны выйти из него живыми и нравственно здоровыми. Вы меня понимаете?

Она с серьезным видом наклонила голову.

— Когда наступит весна, мы отправимся в Голдсборо, и там вас соединит узами брака пастор… или кюре, как вы решите сами.

— О, ведь и правда, я гугенотка, а он папист! — воскликнула она, явно ошеломленная.

— Если вы вспомнили об этом только сейчас, то эту пропасть, мне кажется, перейти легко. Мир! Мир на земле для всех людей доброй воли… Вот к чему все мы должны стремиться. Спокойной ночи!

Анжелика проводила молодую женщину до порога ее комнаты и, прощаясь, поцеловала ее.

Большинство мужчин уже удалились за большую занавеску, сшитую из звериных шкур, что отделяла от залы их спальню с нарами в два яруса.

Проходя через залу, Анжелика услышала, как загремели, падая, какие-то котелки — это бедняга Малапрад выронил их из своих трясущихся рук. Бледный, он бросил на нее взгляд затравленного зверя. Анжелике стало жаль его, и, подойдя, она торопливо шепнула ему: «Она вас любит».

Глава 13

Назавтра Эльвира сама подошла к Малапраду. В то утро погода была хорошая, и они спустились к озеру. Все видели, как они долго гуляли по тропинке, тянущейся вдоль берега. Когда они вернулись, вид у них был сияющий и они держали друг друга за руки.

По случаю их помолвки устроили небольшое пиршество, и этот вечер был просто воплощением галантности. А если Малапрад и выслушал от своих товарищей несколько вольных шуток, обычных в подобных случаях, то дамских ушей эти шутки не достигли.

Малапрад весь преобразился. Его счастье доставляло радость всем.

И только Анжелика никак не могла забыть то, что рассказал о Малапраде Жоффрей де Пейрак. Она была потрясена этой историей больше, чем Эльвира. Возможно, потому, что она была больше искушена в жизни. История Малапрада вызвала в ее памяти те гнусности, какие пришлось пережить ей самой. Вечером, примостившись у очага в своей маленькой спальне, она застыла, глядя на огонь, не в силах не думать о Малапраде, не в силах отогнать воспоминания.

Двое любовников, разрубленных на куски ножом повара. Перепачканные кровью руки, страх, пот на лбу, одиночество загнанного зверя…

И тут же другое: кривой садовый нож, обрушивающийся на шеи спящих; голова, что ей принесли, отвратительная, зловещая голова человека, которому она жаждала отомстить; и вот один из крестьян держит перед ней эту голову за волосы, а с нее стекает кровь, и ей хочется сладострастно окунуть в эту алую кровь свои белые пальцы…

В этой ненависти, в этом животном порыве, беспощадном, повергающем в трепет, в этом протесте всего ее существа, затянутого в грязь и разврат, она призналась на исповеди настоятелю Ньельского аббатства, и тот отпустил ей этот грех…

Но как сама она может вычеркнуть его из памяти, как вычеркнуть ей другие подобные горестные мгновения? Анжелика сидит перед очагом, низко склонив лицо с тонким профилем, ее все время знобит, мутит. Она понимает Малапрада! Особенно его состояние после убийства: неописуемый страх, исковерканная жизнь, будто сломанное ураганом дерево, ужас перед самим собой.

Чтобы чем-то занять дрожащие руки, она подбрасывает в очаг дрова. Она думает об Эльвире. Да, Эльвира проявила большое мужество, мужество чистой души, мужество человека, который не познал всей глубины порока.

Жоффрей де Пейрак тоже думал об Эльвире. «Их нелегко заставить заговорить, этих маленьких гугеноток, — размышлял он, — но они относятся к жизни проще, чем такие, как Анжелика». И он наблюдал за Анжеликой, стоящей на коленях всего в нескольких шагах от него, но настолько отсутствующей, настолько далекой, что она даже не чувствовала его взгляда.

Из всех его людей, из всех, кого он считал «своими», она наверняка была самой загадочной. Никогда нельзя было заранее предугадать, что может ранить ее душу. Нужно ждать, пока она сама не придет к нему за утешением.

«Она женщина, а женщина не создана для ада, что бы об этом ни думали. Анжелику все еще терзает стыд за ее малодушие, за ее страх, за ее падение… Она не создана для тьмы и хаоса, она создана для света и гармонии. Не отстраняйся в своем страдании от меня, душа моя, я знаю, что не дает тебе покоя. Жизнь нанесла тебе рану. Но в этом нет ничего позорного — быть сраженной ею. Такова человеческая судьба. Главное — суметь залечить эту рану. В былые времена женщины, дети, крестьяне, горожане, ремесленники — короче, все слабые имели защитника. Защитником был рыцарь-шевалье. И это было делом шевалье — сражаться за слабых, воздавать должное за обиды, платить кровью за тех, чьи кулаки и сила духа были немощны. Это было делом шевалье — защищать тех, кто не рожден для борьбы, для крови, выстрелов, несчастья. Это было его долгом. Теперь времена изменились. Нет больше рыцарства. Нет больше шевалье. Каждый дерется сам за себя. Женщины защищаются с помощью ногтей и зубов, простолюдины же поступают, как Малапрад, а потом изнемогают от ужаса. Простой человек создан для тихого, спокойного существования. День, когда жизнь лицом к лицу сталкивает его со страстью, с несчастьем, делает его безумцем, он не готов к этому, он никогда не думал, что такое может случиться именно с ним. И тогда в страхе своем он способен совершить невесть что, самое худшее, самое немыслимое. Единственное, что он ясно осознает, — это одиночество, одиночество грешника. Я прекрасно представляю себе этого достойного, уважаемого в своем городе человека разрубающим еще теплые тела людей, которых он знал и которых, возможно, любил, вижу капли пота на его лбу и признаюсь: эта картина внушила бы мне скорее сострадание, чем ужас.

Бедный ремесленник! Где твой защитник? Где твой заступник?

У дворянина от рождения достаточно отваги, чтобы смотреть в лицо опасности, смерти, самому худшему, всему, что только может существовать на земле, порожденному уродством мира. Вот этого-то и недоставало Малапраду, ремесленнику добросовестному и добропорядочному. Если бы он был дворянином, он не убил бы тех, кто поглумился над его чувствами, он не поддался бы этому безумному ослеплению. Он бы упрятал жену пожизненно в монастырь, а сам дрался бы на дуэли с ее любовником, дрался, не таясь, и убил бы его, не рискуя при этом ни попасть в тюрьму, ни быть повешенным, ибо таково было бы его право — убить соперника в честном бою. Но рыцарства больше не существует, кардинал Ришелье предал его забвению, запретив дуэль. Как должен я воспитывать теперь своих сыновей? В каком мире им предстоит жить? Да, сомнения нет, в мире, где хитрость и терпение являются первейшим оружием. Но сила, хотя она и вынуждена затаиться, тем не менее необходима…»

Поглощенный своими думами, де Пейрак настолько отрешился от всего окружающего, что теперь уже Анжелика обратила вдруг на это внимание и подняла на него взгляд.

Она смотрела на этого человека, что сидел, повернув к пламени свое словно выточенное лицо, из которого ветер, солнце и море сделали маску, жесткую, как выдубленная шкура, и только лишь глаза и губы на ней были наделены чувственной жизнью. Он не носил больше бороды. «Индейцы не любят бородатых мужчин», — говорил он, советуя и своим людям последовать его примеру, дабы не восстанавливать против себя местных жителей, ведь те воспринимали бороду как неряшество, равносильное непристойности. И если трапперы не шли на эту жертву, то лишь из-за лени и небрежения, а также по недомыслию. И напрасно, им было бы лучше смириться. Ведь ни для кого не секрет, что достопочтенный отец Бребеф ужасными мучениями поплатился по совокупности за две провинности, которые не могли простить ему индейцы: он был лыс и носил бороду.

А вот от Жоффрея де Пейрака подобные мелочи никогда не ускользали. И разгадать их обычно помогало ему то уважение, с которым он относился к нравам и обычаям других народов.

Анжелика села рядом с мужем и прижалась лбом к его коленям.

— Откуда вы берете силы, чтобы всегда оставаться бесстрашным, не боясь ничего? — спросила она. — Ведь вы никогда, ни при каких обстоятельствах — я не преувеличиваю — не способны испытать ту унизительную трусость, когда начинаешь питать отвращение к самому себе… Даже перед костром, даже под пытками… Откуда вы черпаете силы? Уж не с молоком ли матери впитали вы истинное мужество, уж не с пеленок ли стали мужчиной?

И тогда он доверился ей, рассказал о думах, которые только что одолевали его. Да, и им в жизни выпала пора, когда они были лишены чести и достоинства, пора, когда у человека нет иного выбора, кроме как спрятаться, сделать вид, что он смирился перед силой, которая одолела его, или же бороться в одиночку, до конца, каковы бы ни были его собственные силы. И здесь не должно огорчаться поражениям. Остаться в живых — это уже само по себе много. А уж коли она заговорила о его детстве, то ему вспоминается, как совсем ребенком он познал полную меру ужаса — ведь ему было всего три года, когда католические солдаты, располосовав ему щеку ударом сабли, бросили его, сына католиков, из окна замка в огонь. Именно тогда, в невинном младенческом возрасте, в одном лишь страшном испытании он познал весь ужас, какой только может познать человек. Зато потом он никогда больше не ведал страха. Выжив, он стал мужчиной, это правда, он почувствовал себя готовым смело противостоять всему и вся. И ему даже доставляло удовольствие встретить зло лицом к лицу. «Вот тебе, ужас, — говорил он ему, — вот тебе, резня! Вот тебе, гнусное лицо человеческого страха. Ты можешь одержать надо мною верх, но не надейся больше смутить меня…».

А еще он сказал ей, что, если она и выказала слабость в те тяжкие для нее времена, которые ей пришлось пережить, она не должна стыдиться этого, ибо она женщина. Ведь если бы мужчины не проявили трусости, не пренебрегли бы своим долгом быть для нее, женщины, проводниками и защитниками, ей не пришлось бы страдать.

— Это стародавний конфликт: для человека соблазнительно применить грубую силу, использовать временную власть, чтобы отвратить от себя то, что ему неподвластно, дабы насилием подавить доводы разума…

Вот и сам он, хотя он мужчина, разве не стал жертвой насилия? Потому что, какова бы ни была сила воли одного человека, не всегда он может противостоять слишком могущественной коалиции. Всему свой черед… Бывает и такое время, когда поднимается неодолимая грязная волна…

— Наш век, пренебрегая христианской доктриной, коей он кичится, положил начало ожесточенной жажде власти… Власти во что бы то ни стало, наступающей со всех сторон: власти королей, наций, церкви… Мы еще не вышли из-под нее, и у того, кто не хочет быть поверженным, нет иного выбора, кроме как властвовать самому. Под этой лавиной тяжелых камней разум все же должен существовать, пробивать себе дорогу…

Он задумчиво гладил рукой ее гладкий лоб. Закрыв глаза, прижавшись к его жаркому и сильному телу, она вспоминала слова врача-араба с «Голдсборо», который был другом Жоффрея и который говорил, что Жоффрей де Пейрак — величайший ученый своего времени и за это, где бы он ни был, его всегда будут преследовать… «Потому что воистину наше время не признает доводов разума».

Глава 14

Когда вечером они ложились рядом, Жоффрей де Пейрак любил смотреть, как пламя очага постепенно угасает в тишине, которая нарушается лишь их томными вздохами да еле слышным потрескиванием догорающих дров.

В мерцании розовых или золотых отблесков он любовался обнаженным телом жены, нежным цветом ее кожи, от которой исходил тонкий аромат.

А когда становилось слишком холодно и рука его вынуждена была ласкать ее под меховым покрывалом, в полумраке виднелись только рассыпавшиеся по подушке удивительные светлые волосы Анжелики, похожие на фосфоресцирующие водоросли, которые таинственно переливались при мягком и мечтательном движении ее прекрасной беспомощной головки.

Анжелика была единственной женщиной, от которой он не мог мысленно отрешиться, отвлечься. Даже в минуты всепоглощающей страсти он не забывал о ней. И это удивляло его, ибо он знал многих женщин и всегда, если того требовал его мужской эгоизм, пренебрегал их чувствами, больше заботясь о наслаждении, которое он мог получить от них, чем о том, чтобы удовлетворить их чувственность, пытаясь обмануть их приятными уверениями…

С Анжеликой же он не мог забыть, что это ее он держит в своих объятиях, что это в его власти привести ее в восторг, опьянить, повергнуть в изнеможение, что именно ее тело покоряется его воле, что ее гордые губы, побежденные, приоткрываются под его губами.

Он никогда не забывал о ней.

Возможно, это была привычка, которая появилась у него еще в те времена, когда их любовь только зарождалась. Анжелика была тогда такой юной и пугливой, что он вынужден был проявлять к ней особенную чуткость, чтобы приручить ее. Но колдовство продолжалось.

Не было бы преувеличением сказать, что чувственность Анжелики всегда имела в истоке своем что-то тайное и духовное, что делало возвышенными — в прямом смысле этого слова — самые нескромные движения ее прекрасного тела.

И он, терзаемый недоверием, удивленно начинал спрашивать себя, разве это не она дарит ему опьяняющее волнение юности, о котором привыкший к плотским наслаждениям зрелый мужчина уже забыл? Смутная тревога, сомнение, забота о другом — именно это порождает ту упоительную страсть, когда сознание затуманивается и они сливаются воедино в непреодолимой и почти магической близости. Минуты опьянения и экстаза, обоюдной слабости, нескромной непринужденности, и в момент, когда оба в изнеможении, — словно ощущение смерти и вечной жизни!

Она одна умела дарить ему подобные мгновения, и он всегда был восхищен тем, как она угадывала его желание. Не было движения, которое она не сумела бы подхватить или, наоборот, когда это было нужно, удержать. И когда сама она, ослепшая, словно неживая, была повергнута в бездну, ее руки, ее тело, ее губы, ведомые таинственной наукой, которую Ева передала своим дочерям, продолжали подчиняться ему, знали, когда нужно оторваться от него или снова прильнуть, сжать его в своих объятиях или отпустить.

Он никогда не забывал о ней, потому что, владея ее телом, никогда не был уверен, что это навсегда, что она снова не ускользнет от него.

Он знал, что в ней нет больше покорности, присущей совсем юным женщинам, что она оставила на тернистом пути собственную совесть, обретя взамен трезвую независимость.

В любви у нее бывали и хорошие и плохие дни. Такие, когда он догадывался по ее мимолетной улыбке, что близок ей, и такие, когда он чувствовал в ней какую-то строптивость, отчуждение, хотя внешне она держалась, как обычно.

Наступал вечер, и он даже находил удовольствие в том, чтобы отыскать способ развеять ее плохое настроение, отогреть ее, раздуть тлеющие уголья.

Почти всегда он с пониманием относился к этому ее женскому отступлению, к этой, возможно, даже неосознанной потребности отстраниться, отдалиться от него. Чаще всего это было проявлением физической усталости, но иногда и следствием вмешательства каких-то неведомых сил, словно Анжелика чувствовала приближение бури или сильного ветра или ее угнетала какая-то необъяснимая душевная мука или близкая опасность… Все это требовало от нее настороженности и внимания.

Он оставлял ее в покое, чтобы она уснула. Сон рассеивает миражи, и за ночь что-то менялось в ней или, может, вокруг нее, он не знал, и она просыпалась обновленной. И тогда она приникала к нему.

Предрассветная мгла, полудрема, в которой они пребывали в эти сумеречные часы, предшествовавшие дню, придавали Ажелике смелость. Она ни за что не проявила бы ее, проснись она совсем… В эти минуты она бывала более веселой, не такой смятенной. Обольстительной сиреной прижималась она к нему, и в свете рождающегося дня он видел перед собой блеск ее глаз цвета морских глубин, сверкание ее открывающихся в улыбке зубов. Он чувствовал, как дождем падает на его лицо теплый шелк ее волос, чувствовал легкое прикосновение ее прелестных уст, стократ приникающих к его губам.

С искусством восточных рабынь, которые умели беречь силы своего господина и хозяина, она разжигала его страсть так, что он уже не мог противиться ей.

— Уж не в гареме ли султана вы постигли эту науку, сударыня? Вы хотите заставить меня забыть одалисок, что некогда услаждали меня?

— Да… Я знаю, сколь искусны они в этом… Но пусть только мой султан доверится мне…

Она жарко целовала его губы, глаза, осыпала поцелуями все его горячо любимое лицо, и он уступал, доверившись ей, предоставляя ей одарять его наслаждением.

— Как вы прелестны в любви, госпожа аббатиса! — шутил он.

Он ласкал ее, сжимал ее в своих объятиях, и, когда она, словно сраженная молнией, вдруг в изнеможении замирала, он не уставал любоваться ее гибким, распростертым, таким прекрасным телом. Полуприкрытые веки излучали какой-то загадочный блеск, из приоткрытого рта выпархивало неуловимое прерывистое дыхание.

Это было как тихая смерть. Она умирала вдали от него, в каком-то неведомом ему мире, и само это отдаление было для него еще одним выражением ее чувства.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-11-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: