Дважды в неделю она присутствовала на заседаниях Сената, где удивляла сенаторов своим непреклонным характером, политической зрелостью, государственным широким кругозором.
Худ или хорош Сенат, состоящий из крупного дворянства, — он являлся в стране большой государственной силой, с которой Екатерине доводилось не только работать, но и серьезно считаться. Недаром и назывался он:
«Правительствующий сенат».
В числе сенаторов был Петр Панин, произведенный Екатериною по окончании Прусской войны в полные генералы. Этот либеральный феодал возглавлял в Сенате дворянскую против императрицы фронду и вел себя независимо. Однажды Екатерина привезла в Сенат новый указ и огласила его.
Все сенаторы, кроме Петра Панина, встали, благодарили ее.
— А вы, господин сенатор? — обратилась она к нему.
— Я не могу согласиться с тем, что считаю не правильным. Но ежели мне монархиня прикажет, я обязан буду подчиниться.
В начале 1764 года, чтоб разбить в Сенате дворянскую фронду, Екатерина назначила генерал-прокурором (главой) Сената князя А. А.
Вяземского, недавнего душителя работных людей на Урале. Будучи врагом прогресса, этот тридцатисемилетний князь был приверженцем царицы и Орловых.
Екатерина, изложив свою программу, старалась внушить ему:
— Имейте в виду, Александр Алексеич, в Сенате вы встретите две партии. И каждая партия будет вас тянуть к себе. В одной люди честных нравов, хотя и недальновидны разумом, они нам не есть опасны. Виды же другой партии простираются дальше. Например, генерал Панин Петр много смотрел чужие земли, он все наше критикует и мечтает завести у нас иноземные порядки. Вы держите себя так, чтоб обе партии поскорей исчезли навсегда. В ущерб интересам страны они там грызутся, аки псы. Они не понимают, что Сенат установлен лишь для исполнения законов, ему предписанных. А между тем Сенат не единожды выходил из своих границ и садился в чужие сани. Однако ж покамест я жива, несбыточные мечтания их я пресеку. — И Екатерина, повысив голос, заключила знаменитой фразой:
|
— Российская империя столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая иная форма правления ей вредна!
Вскоре фронда в Сенате была разбита. Покоренный, приниженный Сенат из главенствующего в государстве учреждения обратился в какую-то судебную канцелярию и «богадельню для вельмож».
Глава 2
«Промысел божий». Несчастнорожденный Иванушка
1
Итак, государственная машина пришла в действие, стала работать полным ходом.
Но грозный призрак в образе шлиссельбургского узника беспрерывно, неотвязно подавлял дух Екатерины.
Шел 1764 год.
«Городская эха», подстегнутая недавним политическим процессом офицера Хрущева со товарищи, вопреки строжайшему манифесту «о молчании», все еще продолжала с упорством дудеть о принце Иоанне. Эта «эха» постепенно проникла и в медвежьи уголки государства. Русский же народ, склонный к высоким чувствам, всегда интересовался и скорбел о судьбе невинно страдающего узника, а в просторечьи — «несчастного Иванушки». Подобное настроение страны было доподлинно известно Екатерине.
На днях ей попалась в руки копия письма Вольтера к г. Аржанталю (привез ее из Парижа И. И. Шувалов, большой почитатель Вольтера и лично знакомый с ним). Между прочим Вольтер писал: «Я немного тревожусь о моей императрице Екатерине, как бы принц Иван не свергнул нашу благодетельницу». Это прозренье мудреца окончательно лишило Екатерину душевного спокойствия. Что же делать ей, что предпринять для предотвращения катастрофы? Рассчитывать на естественную скоропостижную смерть принца Екатерина не могла. Он здоров, ему двадцать четыре года, и разум его не помрачнен. Ведь вскоре после своего воцарения Екатерина имела с принцем тайное свидание, и если бы она заметила, что Иоанн безумен, она тотчас же опубликовала бы об этом радостном для нее явлении манифест: умалишенный претендент не может быть обладателем престола. Но манифеста не последовало.
|
Значит, к ограждению своих прав Екатерине оставался один выход: насильственное умерщвление принца Иоанна.
«Како бог похощет, тако и совершится», — тщетно стараясь преодолеть великие соблазны и душевные терзания, лицемерила Екатерина сама с собой.
И вот «промысел божий» начинает постепенно плести подлые и миру невидимые сети.
Сети стали плестись сыздавна. Два приставленных к Иванушке офицера — Власьев и Чекин, в дополнение указа Петра III: «арестанта живого в руки не отдавать», получили новую секретную инструкцию за подписью Никиты Панина:
«Ежели случится, чтоб кто пришел с командою или один, без именного, за собственноручным Ее Императорского Величества подписанием, повеления или письменного от меня приказа и захотел арестанта у вас взять, то оного никому не отдавать. Буде же так оная сильна будет рука, что спастись не можно, то арестанта умертвить, а живого в руки не отдавать»
|
и т. д.
Оба названных тюремщика, Власьев и Чекин, восемь лет проведшие в крепости вместе с принцем Иоанном, и сами в конце концов уподобились заключенным: они лишены были права выходить за пределы крепости, переписываться с родными, видеться со знакомыми. И вот возопили они к Панину: «Помилосердствуйте».
Панин с учтивостью ответил им весьма знаменательным во всей этой темной истории письмом.
«Благородные господа капитан Власьев и поручик Чекин.
Я не сумневался, что вы, находяся в вашем месте, претерпеваете долговременную трудность… Извольте взять еще некоторое терпение… а при том уверяю вас, что ваша комиссия для вас скоро окончится и вы без воздаяния не останетеся. Ваш всегда доброжелательный слуга Н. Панин. Августа 10 дня 1763 года».
Но прошло четыре месяца, обещанного окончания их «комиссии» все еще не наступало, и несчастные офицеры-тюремщики вновь взмолились к Панину:
«Больше сил нету, выпустите нас из Шлиссельбурга». В конце 1763 года Панин просит их новым письмом еще немного потерпеть: «оное ваше разрешение не дале, как до перьвых летних месяцев продлиться может». И в задаток благ будущих шлет каждому из них по тысяче рублей.
Весной 1764 года разные бредни об Иване Антоновиче, не прекращавшиеся и раньше, стали особенно обильны, тревожны и настойчивы. В Петербурге поговаривали о какой-то предстоящей катастрофе. Откуда исходили эти слухи, неизвестно. Казалось бы — осторожность диктовала правительству принять против праздной болтовни те или иные меры. Но правительство оставалось к опасным слухам равнодушным. Их почему-то не особенно боялась и Екатерина.
После пасхи начали появляться в Петербурге подметные письма, прокламации, пророчащие скорую катастрофу или зовущие к возмущению. В одном письме говорили: «Как скоро волею божьею Иоанн престол получит, Миних, Остерман и Бирон в отставку…» В другом грозили, что «уже время наступает к бунту».
В третьем писали: «Графа Захара Чернышева четвертовать, Алексея Разумовского, Григория Орлова також, государыню выслать в свою землю, а надлежит на царский престол утвердить непорочного царя и неповинного Иоанна Антоновича».
Екатерина с непонятным спокойствием прочитывала эти безыменные доносы и, передавая однажды объемистую пачку их князю Вяземскому, сказала:
— Все сие презрения достойно.
Тучи над Екатериной сгущались, вот-вот ударит гром. Всегда крайне настороженной и осторожной Екатерине надлежало бы крепко сидеть в Петербурге, чтоб во всеоружии встретить катастрофу. Но… случилось иное.
Осененная благопоспешествующим «промыслом божьим», она, ничтоже сумняшеся, 20 июня покидает пределы своего государства и в сопровождении Орлова предпринимает пышное путешествие в Лифляндию якобы для устроения политической важности дел.
2
В Петербурге, видимо, тот же «промысел божий», та же благодать снизошла и на молодого офицера, подпоручика Василья Яковлевича Мировича.
Тщедушный, среднего роста, кривоногий, с большим выпуклым лбом и черными, горящими огнем фанатизма глазами, он влачил службу в крайней нужде, снимал плохонькую комнату «в верху над сенми» в доме партикулярной верфи, в Литейной части Петербурга. Происходя из знатного рода Мировичей, он был крайне честолюбив и не однажды возбуждал безуспешные ходатайства о возвращении ему имений его деда-изменника, последовавшего за Мазепой. Он даже добился свидания с гетманом Разумовским.
— Га! Хлопец, землячок! Ну, что, карбованцев треба? — радушно воскликнул гетман.
Мирович, блестя глазами, объяснил ему крикливым нервным голосом цель своего визита.
— Именья деда, говоришь? Нет, хлопец. Мертвого из гроба не ворочают.
Ты, хлопец, пробивай себе дорогу сам. Норови сгрести фортуну за чуприну, вот як — цоп! И будешь таким же паном, как и прочие.
Впечатлительный Мирович принял совет гетмана всерьез. И ему запала мысль действительно схватить счастье за рога. Но как? И где это загадочное счастье? Его рота довольно часто несла под его начальством караул в Шлиссельбургской крепости. Он обратил внимание, что в крепости есть казематы и что возле каземата № 1 всегда одна и та же несменяемая особая охрана. Здесь томился никому не ведомый «безыменный колодник». Год тому назад отставной барабанщик по пьяному делу сболтнул Мировичу, что безыменный узник есть бывший император Иван III Антонович. Наконец-то!
Счастье само дается ему в руки!
Эта весть потрясла Мировича и навсегда лишила его покоя.
Ему хорошо были известны эпизоды дворцовых переворотов. Чтоб навеки прославиться, он, ни много ни мало, умыслил возвести Ивана Антоновича на престол.
В начале июля наступила его очередь идти на караул в Шлиссельбургскую крепость. Он жил теперь в форштадте за рекой Невой, против самой крепости.
В последние дни он смело и пылко стал склонять трех капралов и солдат своей роты принять участие в перевороте.
— Екатерины, ведомо вам, в Петербурге нету, — нервным голосом нашептывал он солдатам, и черные глаза его горели. — Она уехала с Григорием Орловым в Ригу, за него замуж выходить. Она немка, и помоги Никола-чудотворец, чтоб ей оттуда не вернуться. А Иван Антонович происходит от колена Петра Великого. Престол российский — его престол.
Солдаты колебались. Но они любили Мировича и верили ему.
3
Екатерина с Григорием Орловым, генералом Петром Паниным и свитой медленно подвигалась в направлении к Риге. Песчаная дорога и нестерпимая жара делали путь неподатливым и трудным.
Жарко было и в столице. Обер-гофмейстер Никита Панин с десятилетним наследником Павлом проводили лето в Царском Селе.
Послеобеденный отдых кончился. Никита Панин с учителем наследника, молодым офицером С. А. Порошиным, и сам наследник с китайской, слоновой кости, тросточкой в руке выходят на прогулку. Сзади за ними — два лакея в галунах и огромный казак в лохматой шапке.
Из правого крыла Екатерининского дворца они спустились в собственный садик ее величества. Раздалась команда: «Смирно! На-караул!» Бравые гренадеры стукнули ружейными прикладами в плиты панели, выпятили груди, выкатили на Павла Петровича глаза, замерли. «Вольно!» — пискливым детским голоском выкрикнул наследник и, помахивая тросточкой, чрез ножку поскакал вперед.
— Ваше высочество! — остановил его Панин, и они все трое неспешно двинулись вниз, к большому озеру. — Когда вы подаете солдатам команду, ведите себя, ваше высочество, подобающе, не уподобляйтесь козлоногим сатирам. А вы чрез ножку гоп да гоп. Сие по военным правилам возбраняется.
— Почему возбраняется? Докажите, сударь, почему? Вы сей день, Никита Иваныч, придираетесь ко мне, — картаво и быстро заговорил мальчик. — Порошин! Ведь этот дядя придирается ко мне?
— Никак нет, ваше высочество. Его высокопревосходительство, Никита Иваныч, резонно молвил… — слегка улыбаясь, ответил ласкательным тоном Порошин.
Осанистый Панин ленивым жестом достал кружевной платок, вытер вспотевшую шею и осторожно взял наследника под руку. Слегка задыхаясь и пыхтя после сытного обеда, сановник низким голосом проговорил:
— Я вам, батюшка, Павел Петрович, еще в прошлый раз сказывал…
— Опять рацеи?
— Да, рацеи, — нажал на голос Панин.
— Дайте же мне побегать, сударь. Где Ванька, мальчик садовника?
Покличьте гарсона Ваньку! Мы с ним взапуски…
— Не Ванька, а Ваня, ваше высочество, — менторским тоном заметил Порошин. — Уничижительное имя — есть кличка, присущая не людям, а скотам.
Курносый, пучеглазый мальчик надулся и, тщетно стараясь освободиться от горячей, вспотевшей руки Панина, стал сердито пыхтеть. И все-таки вырвался от Панина, быстроного побежал к цветущей куртине, сорвал три цветка — беленький, желтенький, красненький — и чрез ножку — к Панину:
— Никита Иваныч! Извольте в петличку, сударь, в петличку… Не гневайтесь. Ну пожурили и — будет.
Панин улыбнулся и полными губами чмокнул руку наследника. Над царскосельским озером заходило солнце. Зеленый островок с концертным павильоном стал розовато-коричневым. Обширная гладь озера горела в блеске заката.
Пламенела золотая дорога, и на бескрайной поверхности Ладожского озера белые паруса рыбачьих судов розовели вдали. Тишина, простор и чуть тронутое лазурью бледное небо.
Но безыменный узник, приникнув к полукруглому за железной решеткой окну, этой широкой и вольной картины не видит: его тоскующий взор, то вспыхивая, то погасая, упирается все в тот же противный, мощенный камнем, нелюдимый дворик, огражденный проклятыми стенами. И так изо дня в день, из года в год… Когда же избавленье? Хоть бы смерть пришла…
Он тонок, сутул и чрезвычайно бел лицом. Большой орлиный нос заострился, щеки впали, он — как чахлое, лишенное воздуха и света дерево.
Длинные, белокурые, чуть седеющие волосы раскинуты по плечам, как у монаха. Одежда грязная, старая, в заплатах.
— Григорий, Григорий, Григорий мое имя… А где же Иоанн? Нету Иоанна. Все мне говорят, что нету. А был, а был. Они все врут, колдуны проклятые, шептуны. Они сглазили меня, лихоту на мой разум напустили.
Огнем на меня дышат. Смрадом адовым. А я помню, что был я рожден Иоанном.
Я принц, я повелитель здешней империи.
— Ты что это такое выборматываешь, Григорий? — скрипучим голосом спрашивает его старый солдат в седой щетине, он сидит у стола, вяжет себе кисет из гарусной шерсти.
— Я ничего, ничего, дядя, — поворачивается к нему Иоанн, на мгновенье закрывает белыми ладонями лицо, как бы собираясь разрыдаться, затем закидывает руки назад, и стуча грубыми башмаками, начинает быстро шагать по сводчатому каземату. Он морщит лоб, угрюмо смотрит в пол, думает. Шаги его мерно брякают железными подковами в камень плит, а старому солдату грезится, что за окном чья-то тяжелая рука загоняет в гроб гвозди. Узник остановился, жалостно посмотрел в глаза солдату и тихим голосом, слегка заикаясь, заговорил:
— А слыхивал ли ты, солдат, житие Алексея человека божьего?
Четьи-Минеи, вот она книжица-то, эвот! Он был сын царский, и в юности покинул дом отца своего, и покинул супругу милую, и всю царскую пышность отмел, и, отряся прах от ног своих, сокрылся… Ты слышишь, солдат?
— Сказывай, сказывай, слышу. Я божественное люблю… — солдат остановил вязанье, облокотился на стол, а сухими кулаками подпер скулы, отчего углы глаз перекосились, полезли к вискам, как у китайца, и с вниманием стал вслушиваться в речь узника.
— И вот много лет минуло. И стал Алексей, царский сын, нищим. И приходит он как-то ко двору в рубище и с сумкою для корок хлеба. И просит слуг: «Помогите ради Христа на пропитание убогому». А слуги, не узнаша его и схватив вервие, гнаху вон… — вдруг узник подбежал к солдату и, бросив руку на его плечо и согнувшись, закричал:
— Алексей, царский сын, — это я! Вот я нищ, убог, возвращаюсь в царский дом свой… И вы слуги мои, не признав сына царева, гоните меня!
Солдат вскочил и, подхватив вязанье с клубком шерсти, пятился от Иоанна.
— Не бойся меня, солдат… Я смирный. Вот сжалится бог надо мной да посадит меня царем царствующим, я тишайший буду, никого казнить не стану.
Ведь во мне плоти нет, солдат, плоть умерла, остался дух свят, дух Иоанн.
Я тебе много добра сделаю! И Власьеву и Чекину… — косноязычно выкрикивал он, наступая на солдата.
— Стой ты, стой! — пятился от него солдат, отмахиваясь клубком и вязаньем. — Какой ты Иоанн, к свиньям! Ты Григорий, Гришка дурак, заика…
Лицо узника все сморщилось, он всхлипнул, всплеснул руками и пал перед солдатом на колени:
— Скажи, скажи, ну миленький, ну желанненький… Кто та жена в хламиде черной, что посетила меня давно, с год, с два? Кто она, красавица такая, все выпытывала, все взором глаз небесных виляние творила по зраку моему убогому?.. Меня возили в те поры, возили куда-то, лицо завязали мне тряпицей… Уж не невеста ли моя нареченная, суженая? Аль на погубленье души моей сатана принес ее? Ой, скажи, ой, скажи, солдат!.. Сжалься, смилуйся! — Он распростерся на полу ниц. Вся грудь его наполнилась рыданьем. А когда поднялся, солдата пред ним не оказалось, была чугунная дверь с замком, были затхлые стены да лампада в углу перед иконой.
Иоанн пошатнулся, трагически запрокинул голову, стиснул вскинутыми ладонями виски и каким-то перхающим голосом сипло и задышливо стал выбрасывать убогие слова:
— Господи! Мнози борят мя страсти… Спаси меня! Спаси меня!
Панину подают пакет. Он ломает печать, подносит бумагу к самым глазам, пробегает ее содержание и, оставив наследника на попечение Порошина, спешит во дворец. Он быстро пишет секретный короткий приказ: выставить сильный военный дозор по обоим берегам Невы в трех верстах выше Петербурга, дозору быть начеку, всех плывущих водою или направляющихся к столице берегом, какого бы чина и звания ни были, — хватать.
Серая пелена неба поредела. Спустилась на землю июльская белая ночь.
Екатерине жарко, душно. Она встает с позолоченного ложа, оправляет пред зеркалом чепец и, накинув сиреневый кружевной капот, подходит к открытому окну. Возле крыльца старинного рыцарского замка, где она пребывает, стоят четыре стража. Они в средневековых панцирях и шлемах, их стальные тесаки обнажены. Чужеземные витязи охраняют покой российской императрицы. Екатерина пересекает спальню и соседнюю с ней горницу и выходит на балкон. Пред ней море цветов всех ароматов, всех оттенков.
Буйно цветут кусты жасмина, а дальше — заросли отцветающей сирени, а еще дальше — кудрявая стена могучих дубов и кленов. Поют бессонные соловьи.
Екатерина трепетными ноздрями втягивает пьянящий воздух. Как хорошо кругом! Но сердце ее сжимается в тревоге, она ищет прищуренными глазами восточную сторону, где на произвол судьбы брошен ею Петербург. Из ее груди вырывается глубокий-глубокий, тяжкий-тяжкий вздох. Что там, как там?
Бодрствует ли Никита Иваныч Панин? Ведь ему вверены наследник престола и спокойствие страны.
Да, Никита Панин в Царском Селе бодрствует. Среди ночи он вдруг зазвонил в серебряный звонок и вошедшему сонному адъютанту, не успевшему надеть парик с косичкой, приказал тотчас закладывать карету в Петербург.
4
Да, да. Ночь. Надо действовать, действовать немедленно! Мысль Мировича горит. Он таращит в полумрак безумные глаза: там, возле изразцовой печки — огненный трон, на троне — юный Иоанн и перед ним на коленях он, Василий Мирович, подающий на серебряном подносе Иоанну корону, державу, скипетр…
Пробило час ночи. Мирович в полутьме разделся и лег спать.
Заскрипела дверь, вошел фурьер Лебедев, объявил, что комендант приказал, не тревожа Мировича, пропустить из крепости гребцов. В половине второго снова явился тот же фурьер — комендант приказал пропустить в крепость канцеляриста и гребцов. А чрез несколько минут опять приказ — пропустить из крепости гребцов обратно.
— Баста! — фатальным голосом выкрикнул Мирович. — Прочь, раздумье!
Больше ни минуты. Слава так слава, а коли смерть так смерть. — Он схватил мундир, шарф, шпагу, шляпу и, одеваясь на ходу, побежал из кордегардии в солдатскую караульную. — К р-ружью! — заорал он что есть силы.
Быстро собравшаяся команда в тридцать семь штыков построилась на дворе крепости во фронт.
— Забить в ружья пули! — громко приказал Мирович.
Солдаты с шумом, с бряком стали заряжать ружья.
На крыльцо выскочил в одном халате комендант и злобно спросил Мировича:
— Что случилось? По чьему приказу?
Мирович кинулся к нему, с маху ударил его в лоб прикладом и, крикнув:
— Мерзавец! Невинного государя держишь здесь! — приказал его арестовать.
Третий час ночи. Светло. Прохладно. Чрез башни, чрез гранитные стены, чрез крыши казематов с Ладожского озера наплывал густой туман. Он вдруг заполнил все пространство белой мутью: пропали крепостные стены, очертания дома коменданта, пропали шеренги солдат, исчезло небо. Люди пришли в смятение.
Кой-как перестроив команду в три шеренги, Мирович сквозь туман кинулся наобум с солдатами к каземату № 1.
— Стой! Кто идет? — окрикнул караульный.
— Идем к государю! — громко ответил Мирович.
Тогда от каземата пыхнули мутные огни, прогремел из шестнадцати ружей недружный залп. Но туман густ и бел, как молоко: каземат и все кругом скрылось, как в волшебной сказке. Мирович скомандовал:
— Огонь!.. Всем фронтом — пли! — затрещали выстрелы по направлению к пропавшему в тумане каземату.
Дав залп, солдаты стали в страхе разбегаться, пошел ропот.
— Стой! — раздался из тумана голос Мировича. — Слушай манифест! — и, выхватив бумагу, Мирович быстро стал читать собравшимся солдатам. А затем закричал гарнизонной команде, что у каземата:
— Ребята, не палить!
Изменники…
Туман ответил:
— Сами изменники! Палить будем, — и снова ударил из тумана в туман слепой безвредный залп.
— Пушку, пушку сюда!.. Вот я вас пушкой… — стал застращивать невидимый в тумане Мирович. — Солдаты, на бастион! — Солдаты, плутая в белых облаках тумана, потащились за пушкой, Мирович — в комендантский дом за ключами от порохового склада, на ходу встречным часовым кричал:
— Ни в крепость, ни из крепости никого не впускать, не выпускать! Кто прорвется — стрелять!
С трудом притащили пушку, засыпали пороху, стали забивать ядро.
Мирович послал к гарнизонной команде своего сержанта с приказом, чтоб сдавались, чтоб выслали к Мировичу офицеров Власьева и Чекина, иначе «его благородие» немедля учинит пальбу из пушек.
Сквозь туман громкий ответ:
— Конец пальбе! И вы не смейте бить по нам из пушек.
Тогда обрадованный Мирович бросился со своими солдатами к каземату и, наткнувшись на Чекина, потащил его в сени:
— Говори, где государь?
— У нас государыня, а не государь.
Мирович ударил его по затылку и, потрясая ружьем, сумасшедше заорал:
— Отпирай двери! Заколю! — и направил на него штык.
Чекин, зябко передернув плечами, без сопротивления отпер дверь.
Мирович с солдатами по семи каменным ступенькам вбежали в темный каземат.
— Огня!
Затрещал-заплевался смольевой факел, тьма заклубилась дымом, туманом, неверным колеблющимся светом. На каменных плитах в луже крови валялся недвижимый Иоанн. Проткнуты шпагой левый бок, грудь и ранена шея. Пальцы скрючены, рот полуоткрыт, большие полутемные глаза удивленно смотрят в каменные своды.
Мирович и солдаты содрогнулись.
Двое убийц — Чекин и Власьев, бледные, взволнованные, стояли в стороне. Мирович опустился на колени перед трупом, поцеловал Иоанну руку.
Мертвеца суетливо, с шепотом, со вздохами положили на кровать, прикрыли красной епанчой, отнесли к фронтовому месту.
Туман рассеялся. Восток в заре. Светло, как днем.
Мирович приказал бить утренний побудок, а команде взять «на-караул».
Страшно забили барабаны. У солдат прошел по спине мороз. Мирович, отдавая воинские почести почившему, салютовал шпагой. Затем, потеряв самообладание, весь похолодевший, отрешенный от жизни, он приблизился к праху, вновь поцеловал руку Иоанна и сказал солдатам:
— Братцы! Други! Вот наш государь… Теперь мы не столь счастливы, как бессчастны. А всех больше за то я претерплю. Вы не виноваты. Я за вас буду ответствовать, и все мучения на себе снесу. — По щекам Мировича катились слезы. Он стал обходить шеренги, обнимать каждого солдата, благодарить и целовать.
Вдруг на него сзади бросился капрал: «А ну-ка, барин!» — и с помощью пришедших в себя солдат снял с него шпагу. Явился освобожденный солдатами комендант. Он сорвал с Мировича офицерский знак. Мирович и его солдаты арестованы, крепость заперта. Никите Панину срочно строчится донесение.
Итак, умыслив спасти Иоанна, Екатерину же лишить престола, Мирович Иоанна погубил, а спас Екатерину: отныне ничто не угрожает ее трону, шлиссельбургский узник мертв.
Об этой шлиссельбургской «диве» она узнала лишь четыре дня спустя, утром 9 июля, тотчас по приезде в Ригу.
Она всплеснула руками, прослезилась и воскликнула:
— Руководствие божие чудное и несказуемое есть!
Из Петербурга скакали в Ригу курьер за курьером. Екатерина писала по-французски Панину: «Провидение оказало мне очевидный знак своей милости, придав такой конец этому предприятию…» И далее, по-русски: «Я ныне более спешю как прежде возвратиться в Петербург, дабы сие дело скорея окончить и тем далных дуратских разглашений пресечь».
Она вернулась в столицу лишь в конце июля, а 17 августа был опубликован «во всенародное известие» манифест о «приневоленном» убийстве Иоанна.
Верховный суд, разобравший дело в скорый срок, 9 сентября подписал сентенцию приговора: «Отсечь Мировичу голову и, оставя его тело народу на позорище до вечера, сжечь оное потом вкупе с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет».
5
Поутру, 15 сентября, на Петербургском острове, на Обжорном рынке состоялась казнь Мировича.
Народу собралось очень много. Все свободные места, свайный мост, крыши домов, заборы, деревья были усеяны народом.
Мясник Хряпов со своим приятелем, бывшим придворным лакеем Митричем (ныне уволенным за пьянство), стояли в обнимку на узкой скамейке, принесенной за пятак из соседнего дома дворником.
Эшафот с палачом окружен солдатами и густым кольцом зевак. Все, вытянув шеи, ждут. Гул, говор, шум. В толпищах разговоры:
— Помилуют, помяни мое слово, помилуют… Мирович ни при чем тут, не он убил.
— Как не он! В сентенции ясно пропечатано: «сего несчастного принца убийцом должно признать Мировича». На, читай.
— Ой, Митрич, Митрич, — сказал Хряпов лакею. — И пошто мы на этакое позорище пришли!
— Дабы милость государыни своими очами зреть.
— Милость? Ха! Дождешься.
— Да уж поверь. Уж мне ли не знать. Весь век при дворе проторчал. Да и кавалерия також-де думает. Мне знакомый полковничишка сказывал: Мировичу будет дарована жизнь.
Почти по всей людской громаде была крепкая уверенность, что Мировича помилуют.
Так же думал и стоявший в своей роте унтер-офицер Преображенского полка Г.Р. Державин.
— Давай об заклад, — не изменяя застывшей позы и держа у ноги ружье, шептал он своему соседу. — Всемилостивейшая помилует. Да и граф Алексей Григорьич Орлов так изволил говорить намедни.
— Гляди, гляди, сентенцию читать закончили, — в ответ ему шептал сосед-преображенец. — Барабаны бьют, палач подходит…
— Хоть сто палачей! — под бой барабанов уверенно сказал Державин, потряхивая пудреными буклями, свисавшими из-под голубой шляпы. — Помнишь, как с Хрущевым в Москве: положили голову на плаху для видимости, и больше ничего. Тако и с Мировичем…
Но вот сверкнул топор, лакей Митрич отвернулся, защурился, Хряпов от волнения оборвался со скамейки, — топор сверкнул, народ тысячегрудо во всю мочь ахнул, «отпетая» голова Мировича в руке палача высоко приподнялась над эшафотом. Люди обмерли, попадали с крыш, с заборов, стоявшая на мосту толпа с такой силой содрогнулась, что мост заколебался, затрещал.
Итак, «сей дешператной и безрассудной coup», как выразилась Екатерина, начался и закончился кровью.
Прямые убийцы Иоанна — офицеры Власьев и Чекин, вместо справедливой кары, получили по семь тысяч награды, большие чины и хорошую службу. Им приказано соблюдать о всем этом деле строжайшее молчание. Цепь печальных событий казалась большинству естественной, ставящей Екатерину вне всяких подозрений. Но эта несносная «городская эха», не щадя Екатерину, стала судить и рядить по-своему. Получалось, что вся шлиссельбургская «нелепа» была искусно подстроена.
Однако то была одна лишь догадка, ни один человек в то время не знал ни секретных бумаг, ни тайных изустных приказов, ни сокровенных пружин, пущенных в дело укрепления власти.
Но ныне, пред судом истории, все налицо. И старые дворцовые ребусы могут быть правдоподобно разгаданы.
Чтобы успокоить мятущийся дух Екатерины, Никита Панин, со всей присущей ему деликатностью, как-то сказал ей:
— Не печалуйтесь, государыня. Божие провидение изыскало мудрый способ избавить любезное вашему материнскому сердцу отечество от величайших потрясений. Воцарение, боже упаси, слабоумного, неподготовленного к управлению столь обширным государством принца Иоанна было бы чревато грозными последствиями.
— Да, добрый Никита Иваныч, — опустив голову, с неподдельным сокрушением ответила Екатерина. — Мы с вами действовали, руководствуясь промыслом божиим и теми же самыми мотивами, по которым действовал и великий Петр, не пощадивший даже своего родного сына.
— Да будет среди народов благословенно имя ваше, великая государыня.
Они оба вздохнули.