Октябрьский день клонился к вечеру. Во многих избах Покровской слободы зажглись лучины, засветились огоньки, прорвавшие темноту ранних осенних сумерек. Круглолицый месяц выплыл из‑за темного облака и озарил тихим причудливым светом и тесноватые, крепкие избы, и широкую слободскую улицу, и окруженный тыном цесаревнин дворец.
В 1730 году юная, восемнадцатилетняя дочь Петра I и Екатерины поселилась здесь, в своей родной слободе. И прежде, в царствование малолетнего царя Петра II, своего племянника, она наезжала сюда. Здесь она отдыхала от придворных затей, балов, «машкарадов» да пиров охотничьих, до которых юный царь был большой охотник. А как скончался юный император, и вступила на престол бывшая герцогиня Курляндская, да начались интриги да подкапывания не в меру рьяных слуг новой государыни под нее, цесаревну, Елизавета удалилась в свою подмосковную вотчину, Покровскую слободу, проживая то в ней, то делая из нее наезды в другое свое владение, село Александровское.
Здесь, вдали от шумной придворной жизни, мирно да тихо протекала жизнь цесаревны. Когда императрица, уговоренная Минихом и другими вельможами из сотрудников покойного царя‑преобразователя и горячими его сторонниками, согласилась для блага правления переехать всем двором из Москвы в Петербург, одна цесаревна не последовала за шумной свитой государыни. Она осталась в Покровском, зная, что ретивые приспешники уже успели вооружить против нее императрицу своими наговорами и возбудили незаслуженный гнев Анны Иоанновны к ее сопернице по праву на русский престол. Поселившись в Покровском, красавица‑цесаревна и не думала, однако, о своем праве быть русской царицей. Она вся ушла в веселые деревенские развлечения. В летнюю пору она собирала крестьянских девушек на широкий слободской луг и водила с ними бесконечные хороводы, запевая своим дивным голосом ею самою сочиненные песни. Зимою же устраивала катания с гор по широкой слободской улице с теми же девушками и парнями, молодыми слобожанами, готовыми в огонь и в воду идти за ласковую царевну. А осенью, в сопровождении своего неизменного гвардейского прапорщика Семенозского полка Алексея Шубина, врача или лейб‑хирурга, горячо преданного цесаревне, Армана или Германа Лестока, да любимого стремянного, Гаврилы Издольского, ездила на охоту, то на псовую, то на соколиную, сообразно своему желанию, но всегда успешную и веселую, как сама царевна. В мужском костюме, смелая, ловкая, подвижная, похожая на красавца‑мальчика в своих охотничьих шароварах и кафтане, она бесстрашно носилась по оврагам, по полям и болотам – прекрасная, смелая, молодая…
|
Но не одним весельям предавалась царевна. Она ходила по крестьянским избам, готовая помочь по первой просьбе, малейшей просьбе своих слобожан. Здесь даст денег на покупку новой коровы заместо павшей Буренки, тут справит приданое неимущей невесте и снарядит ее к венцу, там крестит ребенка у бедного мужика и щедрой рукой оделяет его родителей. А достаточным людям, которым не требуется помощи, так просто улыбнется да скажет ласковое слово. И от этого слова расцветают самые мрачные, самые унылые лица. От этого взгляда тепло и радостно становится у всех на сердце. Души не чают слобожане в ласковой царевне.
|
– Красавица, лебедка наша белая! Солнышко красное, – несутся возгласы всюду за нею.
Нет человека, который бы не знал о ней, не любил царевну. Любят ее слобожане, и любит русский народ. Несется о доброте и кротости царевны стоустная молва из слободы в Москву, из Москвы в Петербург. Боготворят ее слобожане‑мужики, боготворят и солдатики‑гвардейцы. Хоть далеко от них заехала царевна, но знают они, какая она ласковая да обходительная, знают они и то, что дочь она Петра, создавшего молодую русскую гвардию… И тихо, тихо, подобно шелесту ветра, несется чуть внятный, недоумевающий шепот по Руси: «Почему не родная дочь Петра Великого, прирожденная царевна, на престоле? Почему ласковая, кроткая русская красавица не занимает отцова места?»
Глава XII
Цесаревнины грезы
Ночь плывет тихо, крадучись, и окутывает своим темным пологом Покровскую слободу.
Слабые, томные лучи золотого месяца прокрадываются сквозь высокие деревья царевниного дворца, заглядывают сквозь кисейную занавеску в окно горницы и освещают пышную, высоко взбитую постель, богатый киот с серебряными складнями и хрустальную лампаду, тихо мерцающую перед строгими ликами святых угодников…
Цесаревне не спится. Цесаревна лежит, широко разметав свои полные руки и подсунув их под голову. Тяжелая русая коса вьется жгутом, перекинутая на грудь. Глаза ее широко раскрыты. В них тоска и печаль: недавняя встреча в лесу взволновала цесаревну. Эта мертвая женщина, убитая горем, этот сирота‑ребенок не выходят из головы цесаревны. Женщина схоронена уже, как и подобает ее дворянскому званию, на церковном погосте. Ее ребенок – очаровательное создание – в надежных руках. Сам Алеша Шубин, любимый ездовой царевны, и ее приближенная фрейлина и друг неразлучный, Мавруша Шепелева, взяли его на свое попечение. Но что толку? Кто поручится за то, что новые жертвы Бироновых козней не будут нуждаться в такой же помощи? Русь переживает тяжелые времена. Любимцы прежнего царствования, Долгорукие, в ссылке. Что ждет их – неизвестно. Дело о них еще идет. В тайной канцелярии гибнут лучшие силы государства по одному только наговору усердных клеветников Бирона. А еще так недавно были лучшие времена! Правда, кровь лилась порою и раньше, но то было следствием справедливого гнева. Добрый отец, царь‑преобразователь, заботясь о хороших всходах, вырывал плевелы с огромной нивы – России. И при одном воспоминании о том хорошем времени глаза цесаревны принимают снова счастливое выражение, губы улыбаются почти детской радостной улыбкой. И золотые сны кружатся над головкой юной красавицы. Картины прошлого встают перед ней…
|
Чудный летний день чудится царевне. Солнышко так и палит, так и жжет вовсю. Своим блестящим изумрудным убором сверкает в лучах его красавица‑Нева. Словно жемчужными ожерельями заткана ее поверхность по зеленому полю. По Неве плывут ялики. Вот скользит весь в жемчужных брызгах один из них. В нем сидят две девочки и мужчина. На девочках красные шерстяные юбки, простые канифасовые кофточки и круглые шляпки – обычный костюм жен и дочерей саардамских плотников. Но лица у девочек не голландские, иноземные, а чисто русские, сияющие личики. А тот, кто сидит на веслах и быстрыми, мощными взмахами их разрезает блестящую поверхность реки, не простой лодочник. Печать величия лежит на его смелом, умном лице. Печать величия покоится в могучих орлиных взорах. При виде его колоссальной фигуры люди во встречных лодках поспешно вскакивают, срывают шляпы и отвешивают низкие поклоны. И при этом восторг и раболепный страх появляются на их смущенных лицах. Они трепещут перед могучим гребцом‑богатырем, ведущим ялик. Только девоч‑ки‑голландочки не боятся его. Старшая из них – черненькая, миловидная, с кротким, немного мечтательным личиком – сидит спокойно на лавочке, чинно подобрав под себя юбку, как взрослая, и сложив на коленях руки. Зато младшей, белокурой, быстроглазой шалунье не сидится на месте. Она то оглянется, окинет быстрым взором реку, то устремляет прямо в лицо гребцу смелые и смеющиеся взоры.
«Ишь, как старается батюшка‑государь, – думает проказница, – инда в пот ударило. Нешто освежить его маленько!»
И, недолго колеблясь, наклоняется к борту и почерпывает воды в пригоршню.
«Брызнуть или не брызнуть? – проносится вихрем шаловливая мысль в белокурой головке. – Ан, брызну!»
И сверкающие брызги летят в лицо Петру.
«Вот и брызнула!.. Ай да молодец царевна Лизута! – одобряет себя девочка, а у самой поджилки дрожат. – Не разгневается, чего доброго, государь‑батюшка, не осерчает ли?»
Но государь‑батюшка зажмурился только. Потом глаза его с недоумением скользнули по сторонам и вдруг встретились с широко раскрытым смеющимся взглядом шалуньи.
– Я тебе задам, егоза! Погоди вот, ужотко! – разом поняв в чем дело, грозит он пальцем, а сам утирается и смеется.
И любо, любо царевне Лизе. Хорошо ей и от ласки родимого батюшки, и от сочувствующей улыбки сестры Аннушки, и от изумрудного блеска красавицы‑реки. Век бы кататься так! Хорошо, славно!
* * *
А вот и другая картинка далекого, милого детства. Морозный январский денек выдался на славу. Она, царица Лиза, сидит у окошечка за уроком французского языка у «мадамы». Урок кажется очень скучным. Царевну тянет в дворцовый сад, или, как его называют, «огород». Так государь‑батюшка накануне велел устроить гору для потехи дочек. И вот сейчас принесли туда санки. За санками прибежали фрейлины, прибежала царевна Аннушка под надзором своей «мамы» (т. е. няньки), строгой Авдотьи Ильинишны. Кричат, шумят, хохочут. Громче всех раздается веселый голосок младшей фрейлины, одиннадцатилетней Маврушки Шепелевой. Подбежала она к оконцу, у которого сидела царевна Лиза, притиснула к нему свое лукавое, бойкое, курносое личико и кричит:
– Выходи, Ваше Высочество, без тебя скучно, царевна!
– И то выходи, кончай скорее урок, Лиза! – вторит ей голосок сестры, царевны Аннушки.
Хорошо им говорить «кончай да кончай», а каково ей – Лизе? «Мадама» Латур‑Лануа глядит на нее строго‑престрого и водит пальцем по мелко исписанным строкам французских писем. «Нос у Латурши длинный‑предлинный, совсем как у фельдмаршала Шереметьева! – неожиданно решает, задумавшись, царевна, – или нет – подлиннее будет». И пошалить‑то ей хочется, и на гору пойти к сестрице и фрейлинам до смерти хочется, но француженка не пускает. Хоть плачь… «Же ву при!.. Же ву при!» – только и слышно… «У‑у, нос противный!» – царевна Лиза готова расплакаться от злости.
Вдруг широко распахивается тяжелая дверь.
– Что? занимаешься, умница? – слышится знакомый зычный голос, и сам отец‑государь входит в комнату.
– А, ну, покажь‑ка твое умение, разумница! – говорит он, ласково кивнув в ответ на почтительный реверанс «мадамы» и присаживаясь на табурет рядом с дочкой. В жар бросило Лизу. Крупные капли пота выступили у нее на лбу. С трепетом берет она страницы французских писем и начинает переводить их трепещущим голосом.
«Ой, совру, ой, перепутаю!» – стучит и мается ее трепетное сердчишко.
Но не соврала, не перепутала. Не осрамилась царевна. Государь доволен. Поцеловал курчавую головку.
– Молодец, Лизутка! Изрядно калякаешь. Быть тебе королевой французской! – смеется царь.
Но под этим смехом – знает царевна – истина скрывается, потому что ее родитель хлопочет сосватать дочку за короля французского Людовика XV.
– Молодец, дочка! – еще раз повторяет царь и потом прибавляет, раздумчиво глядя куда‑то вдаль своими орлиными очами:
– Счастливы вы, дети, что вас учат с малолетства всяким наукам… Кабы меня так‑то выучили в свое время, я на радостях, кажется, не задумываясь, палец дал отрубить на руке своей!..
И тут царь заявляет «мадаме», чтобы отпустила царевну в «огород»… И царевна, сломя голову, бежит к дожидавшим ее фрейлинам…
* * *
Новые сны… Новая картина…
Шумит, кипит веселая «ассамблея», как велел называть царь Петр Алексеевич устраиваемые и им самим, и вельможами вечеринки. Гостеприимные хозяева, князь Александр Данилович и его супруга, княгиня Дарья Михайловна Меньшиковы, умеют потешить, позабавить царя и его семейство. Просторны палаты «светлейшего», раскинутые на самом берегу Васильевского острова. Весело и людно в них, как никогда. Рядом со знатными русскими вельможами здесь и простые мастера‑немцы из Немецкой слободы. Любит этих мастеров Петр за усердие в труде и чуть ли не предпочитает их русским в деле работы.
В одной из обширных горниц играют в шашки и шахматы, в другой – танцуют.
Под чарующие звуки собственного княжеского оркестра в плавном полонезе мерно выступают пары.
Танцует сама царица, танцуют царевны.
Старшая, Анна, высокая, черноокая, тоненькая, четырнадцатилетняя девушка, с мечтательным взглядом, грациозно выступает об руку со своим женихом, гольштинским принцем Карлом. Старательно выделывает «па» эта полудевочка‑полудевушка, по всем правилам танцевального искусства, как учил ее и сестру нарочно царем из Италии вытребованный искусный танцмейстер Антонио Фузано. Не хочется ей выказываться неумелой и неловкой перед лицом жениха. Царевне Лизе не перед кем выказываться, ее время еще не пришло. Дело с французским королем сорвалось, и нету нее жениха покамест.
Но и она пляшет и резвится, как ребенок, вовсю, от души. Так и глядит кругом: как бы набедокурить. Поймала самого светлейшего за рукав, тянет.
– Со мною, Данилыч! Со мною, князь!
– И‑и, что ты, царевна! Не мастер я плясать‑то. Да и толст, отяжелел. Постойкось, я тебе другого кавалера достану, молоденького.
– Не хочу я молоденького! Хочу с тобою! – смеется девочка.
– Уволь, царевна!
– А не хочешь, так скажу батюшке, что от дамы отнекиваешься… Он тебя за это попотчует из кубка Большого орла,[4]– грозится царевна, а сама заливается, хохочет.
Нечего делать! Пускается старый, толстый Меньшиков в пляс с маленькой царевной.
А царевне того и надо только. Завертела, закрутила старика в сложных фигурах полонеза. Пыхтит, отдувается Данилыч. Пот с него градом льется.
– Смилуйся, пощади, матушка‑царевна! – молит князь.
Смилостивилась Лиза. Да и надоел ей порядком ее неуклюжий кавалер. К тому же к ней направляется стройная, удивительно величественная фигура красавца‑генерала. Быстрая, живая походка, смелый, соколиный взгляд, румяные щеки позволяют ему казаться много моложе его 40 лет.
– Ваше Высочество, удостойте! – низко склоняется он перед двенадцатилетней царевной в почтительно‑рыцарском поклоне.
Царевна вспыхивает от удовольствия.
Еще бы! Как же ей не гордиться своим кавалером! Ведь этот кавалер – это генерал Миних, лучший танцор.
Плавный полонез сменяется степенным менуэтом. Царевна Лиза не любит менуэта. Встанут друг против друга кавалеры и дамы и ну кланяться. Что тут веселого? То ли дело английская кадриль! Ноги сами так и просятся в пляс! Но вот музыка заиграла кадриль. Наконец! Слава Богу!
Пляшет, резвится царевна. Глаза блестят, щеки пышут. Чудные звуки заморских скрипок так и вливаются в душу. Век бы так плясать да резвиться на Меньшиковской ассамблее…
Новая пора – новые думы…
Чудный весенний вечер. Голубоватый дымок скользит над Петровым городом. Город растет и строится не по дням, а по часам, а его великий основатель лежит в могиле… Горько плакала по отцу царевна Лиза. До тех пор плакала, пока не явился к ней утешитель. Недавно лишь приехал из Гольштинии «некто», и с тех пор точно переродилась семнадцатилетняя красавица‑царевна. Что‑то неведомое толкнулось ей в сердце. Какое‑то незнакомое доселе чувство всплыло из глубины души…
Чудный майский вечер повис над столицей. Хорошо стало весною в зеленом «огороде», разросшемся вокруг летнего дворца. Липы цветут и сладким ароматом наполняют воздух. Царевна Елизавета сидит на скамейке. Рядом с ней «некто». Этот «некто» – двоюродный брат принца Гольштинского, жениха сестры Анны, принц Карл‑Август Любский.
Липы тихо шелестят молоденькой, свежей листвою… Легкий ветерок пугливо прячется в их пахучих ветвях… И вот, откуда ни возьмись, дрогнула, зазвенела сладкая соловьиная песня. Длинными тоскующими переливами несется она над опущенной головкой царевны, то нежно, как будто жалуясь на что‑то, то беспечно и звонко смеясь.
Заслушалась песни воспитательница царевны, Лискена Ивановна. Навеяла и на почтенную воспитательницу сладкие грезы эта песня, и точно забыла Лискена Ивановна про царевну Лизу, которая сидит рядом, на скамейке, одна со своим женихом.
Хорош, молод, пригож ласковый принц. – Милая! – шепчет он чуть слышно нежным, как звуки невидимой музыки, голосом. – Милая, скоро, скоро наша свадьба… Скоро увезу я в далекий Любекский замок прекрасную юную принцессу, одарившую меня сказочным счастьем…
И тоскливо, и сладко на душе царевны Лизы от этого нежного, мягкого голоса. Люб ей пригожий принц, но люба и Россия. Жаль расстаться ей с дорогой родиной, с любимой матушкой, с близкими сердцу русскими людьми… И рвется, мечется юное сердечко… Любит она своего жениха, но матушку‑Россию еще пуще того, кажется, любит… Как же быть?.. Думает, думает цесаревна и долго решить не может… А песнь соловушки звенит таинственною, певучею сказкою, точно подсказывая царевне решение…
Но увы! – не суждено сбыться счастью цесаревны… Все прошло, все минуло, кануло в вечность. Золотые сны исчезли, как грезы; Скрылось светлое невозвратное времечко. Страшный мрак воцарил кругом. Умер прекрасный, нежный юноша, принц Любский, умерла матушка‑царица. Уехала в Киль сестра Аннушка, и через год пришло известие оттуда, что скончалась бедная гольштинская принцесса, одарив сыном молодого супруга своего.
Горючими слезами обливалась цесаревна, потеряв почти единовременно троих близких людей. Но при дворе нельзя долго плакать. Там не любят убитых, тоскливых лиц. А юный царь Петр II особенно не любит. Веселье и потехи – вот его жизнь.
Кишит масками веселая «машкерада». Все, что есть лучшего среди вельмож, их жен и детей, собралось в Петергофском дворце. Празднует юный Петр свое избавление от тяжкой опеки Меньшикова, а заодно и от нелюбимой невесты, дочери всесильного до тех пор Данилыча. Веселится царь. На нем костюм какого‑то олимпийского бога, и сам он хорош и светел, как юный греческий бог. Гремит музыка, журчат фонтаны, вьются пары в веселой кадрили. Поневоле веселый поток уносит за собой сироту‑цесаревну. А тут еще сам император‑юноша заботится о том, чтобы сошло печальное раздумье с лица его хорошенькой тетки. Не отходит от нее.
– Ах, Лиза, Лиза! – слышится царевне ласковый шепот венценосного кавалера. – Что бы я ни дал, Лиза, чтобы ты улыбалась снова весело и беспечно! Велика твоя потеря, но я всеми силами постараюсь успокоить тебя. Хочешь, не отойду от тебя ни на шаг, окружу тебя почестями, блеском, сделаю тебя царицей, женою своею? Хочешь, Лиза?
– Нельзя этого, Петруша, нельзя! Родня мы! Да и молод ты слишком. Я старше тебя, Петруша, – отвечает, покачивая головою, Елизавета.
– Вздор! – так и вспыхивает юный Петр. – Пустяки ты говоришь, Лиза. Вот и Остерман, Андрей Иванович, говорит, что можно это. А он умный, Лизанька, умнее всех в мире. Ах, Лиза, Лиза, согласись на мою просьбу, милая моя!
– Не могу! Не проси, Петруша! Молчи! Молчи! – молит царевна.
– Ага, знаю, отчего не можешь… Ты своего мертвого принца все помнишь! Или о Морице Саксонском, новом искателе, мечтаешь? Люб он тебе, да? – подозрительно выспрашивает молодую тетку юноша‑племянник.
– Никто мне не люб, Петруша, – ни Мориц, ни другой кто. А принц Карл умер, – грешно тосковать по нем. Нет у меня любви ни к кому… Не томи ты меня зря допросами, Петруша!
– Ну, ладно, будь по‑твоему. Не любишь меня, Бог с тобою. Возьму себе другую жену. Цари должны выбирать себе невест не по сердцу, а как для государства удобнее… Только смотри, чтобы худо от того не было. Привезут сюда какую‑нибудь захудалую немецкую принцессу и сделают из нее царицу… Тебе же хуже будет потом: придется целовать ручки новой государыне, которая тебе по высоте рода в служанки годится. Увидишь тогда, худо будет! – желчно смеется Петруша.
Но не немецкая принцесса, а княжна Екатерина Долгорукая навязана усердными вельможами‑родичами в невесты царю.
Царь был прав. «Худо» случилось, но по другой совсем причине. Схватил оспу юный император, и не пришлось цесаревне Елизавете целовать ручек его жене, государыне. Пришлось другую руку целовать ей, руку курляндской герцогини…
То светлые, то мрачные картины встают, всплывают из полумрака царевниной горницы… Целая вереница их вьется в Усталых мыслях цесаревны. Притомились эти мысли… Мешается быль с действительностью, правда со сказкой, и незаметно сон подкрадывается и смыкает усталые очи… Но и во сне не отстают от цесаревны далекие, милые призраки прошлого…
То счастливая улыбка, то облако грусти сменяются на прелестном сонном лице. А ночь тянется, тянется, бесконечно, октябрьская, темная ночь…
Глава XIII
Посланец. Веселая затея. Царевна‑крестьянка. Ссора
– Проснись, вставай, Ваше Высочество! Курьер прискакал из Санкт‑Петербурга, от самой, говорит, Юшковой… – сквозь сон звучит над ухом цесаревны знакомый голос.
Мавра Егоровна Шепелева, молодая, немногим старше своей госпожи, приближенная фрейлина цесаревны, наклоняется заботливо над спящей золотистой головкой.
– Проснись, цесаревна! – легонько тронув за плечо Елизавету, говорит она.
Ей бесконечно жаль прерывать сон красавицы. Сладко под утро спится цесаревне. Счастливая улыбка бродит по ее лицу. Верно, хорошие сны ей снятся. А будить надо. Курьер из дворца – дело не шуточное. Может, важное что им сообщит.
– Проснись! Проснись, Ваше Высочество! – снова теребит свою заспавшуюся госпожу верная Мавра.
– А? А? Что такое? Курьер, говоришь? Господи! Еще что занадобилось там? – с тревогой произнесла, разом приходя в себя, цесаревна, и сон, как по волшебству, соскочил с нее. – Одеваться, Мавруша, одеваться скорее! – вскричала она, быстро вспрыгивая из постели.
Ночных грез как не бывало. И сладкие, и мрачные воспоминания – все исчезло при утреннем блеске осеннего солнца. Жмурясь от его назойливых лучей, стала торопливо, при помощи Мавруши и кликнутых ею девушек‑камеристок, одеваться цесаревна.
– День‑то, день какой, словно тебе лето, – поглядывая в окна, весело говорила Шепелева. – В такой‑то день не грешно и лето вспомнить. Созвать разве девок, да хороводы поводить напоследок перед зимним затишьем, а? Ты какую резолюцию на этот счет. Ваше Высочество, положишь? – лукаво сощурив свои бойкие, живые глазки, прибавляет она.
– И то дело! Погуляем на славу, – говорит, разом развеселившись, цесаревна. – Зови Чегаеву Марфуньку и других… Ах, а курьер‑то! – вдруг неожиданно осеклась она, и оживленное за минуту до того личико приняло озабоченное выражение раздумья.
– Ну, что курьер! Курьер не зверь, носа не откусит, – грубовато отрезала Мавруша, всегда державшая себя попросту, без затей, с царевной. – Примешь курьера, а сама айда на луг…
– А то… знаешь что? – вдруг громко и весело расхохоталась Елизавета. – Я не выйду сейчас к курьеру.
Тут она живо притянула к себе голову своей любимицы и зашептала ей что‑то на ухо, так, чтобы не могли услышать ее девушки‑камеристки.
Верно, веселое что‑нибудь сообщила своей любимице Елизавета, потому что та так и прыснула со смеху, так и покатилась, ухватившись за бока.
– Ай да ловко придумала, ай да царевна моя золотая! Вот‑то разодолжила, Ваше Высочество! – хлопая в ладоши, радовалась Шепелева. И потом, обратясь к окружавшим Елизавету девушкам‑камеристкам, спешно проговорила, все еще продолжая смеяться: – Бегите‑ка, девоньки, к Марфутке Чегаехе, велите ей всех наших первых дишкантов созвать на луг. Скажите, цесаревна, глядя на солнышко, погулять напоследок в хороводе хочет. Гость, слышь, у нас из Петербурга… Так чтобы не осрамились, глядели бы певуньи наши… Да скорее вы лупите, стрекозы, слышь!
– Ладно, Мавра Егоровна, не сомневайся, живой рукой дело обделаем, – предвкушая новую затею веселой, изобретательной на шутки царевны, радостно отозвались камеристки и кинулись бегом исполнять приказание старшей фрейлины.
Через полчаса на большом пожелтевшем лугу, раскинувшемся на конце слободы, за дворцом царевны, собралась веселая, пестрая толпа слободских девушек, наряженных в лучшие пестрые сарафаны и шугаи, с яркими лентами, вплетенными в Косы, с разрумяненными на осеннем, утреннем холодке лицами. Среди них особенно выделялись две. Одна – статная, полная и высокая красавица, с золотистою косою ниже пояса, с синими, ясными глазами, она всех затмевала своей красотой; другая немногим уступавшая ей красавица, черноглазая, черноволосая, с румяным личиком и живым, смеющимся взглядом. Черноглазая бегала среди девушек, устанавливая их в хороводе голос к голосу, как опытный капельмейстер. Это была Марфа Чегаева, первая запевала Покровской слободы, обласканная и задаренная царевной, ее любимица.
Девушки с веселым смехом теснились вокруг белокурой красавицы и черненькой Марфы, с шутками, хохотом, с визгом.
Вдруг все затихло, как по мановению волшебной палочки. Только чуть слышный шепот пронесся по кругу.
– Идут! Идут! – зашептали девушки.
У крыльца дворца, выходившего на луг, появилась полная и рослая Мавруша Шепелева, а рядом с нею худой и тощий человек в сером дорожном камзоле, со шпагой и в треуголке, из‑под которой висели рыжеватые волосы и зорко глядели маленькие рысьи глазки. Длинный, плачевного вида нос уныло глядел с худого, серого лица немецкого типа. Ноги были так тощи, что казались ходулями. Он препотешно передвигал их, откидывая как‑то вбок при каждом шаге. Девушки не могли без смеха смотреть на эту тощую, как привидение, унылую фигуру. Лишь только появился он, хор девушек грянул:
Во селе, селе Покровском,
Среди улицы большой,
Расскакались, расплясались
Красны девки меж собой…
И на мгновенье разомкнувшийся хоровод принял в свой круг оторопелого немца и снова сомкнулся.
На лице курьера выразилось живейшее удовольствие. Он был очень польщен, очевидно, устроенной в честь его торжественной встречей и, замахав в воздухе треуголкой, низко поклонная девушкам. Те фыркнули себе под нос, не прерывая песню, которая так и звенела, так и лилась звучной волной в студеном воздухе ясного осеннего дня.
Особенно выделялись в хороводе серебристые голоса двух девушек: Марфуши Чегаехи и ее белокурой подруги. Разрумянившиеся от старания показать свое искусство девушки одна за другой, схватившись за руки, длинной чередою мелькали перед совершенно растерянным, но все еще не переставшим им любезно кланяться курьером. Но мало‑помалу лица девушек смешались у него на глазах; от их пестрых, ярких костюмов зарябило в глазах у бедного немца, и звон пошел в голове от голосистого пения, лившегося прямо в уши.
Немец‑курьер беспокойно завертелся на месте, бросая растерянные взгляды на Мавру Егоровну, стоявшую рядом с ним.
– Что, немчура, – произнесла она довольно громко, снабжая слова свои насмешливой улыбкой, – не любишь российской песни, небось! А и плох же ты есть немец, как я погляжу, мой батюшка!
– Oh,ja,oh,ja, gnaediges Fraulein![5]– закивал и заулыбался курьер, поняв, очевидно, что‑то очень лестное для себя в словах пригожей Шепелевой.
– То‑то! Заякал, курляндская образина! Небось оттелева приехал отъедаться на русских хлебах. Это вы умеете! А чтобы по‑нашему говорить, так нет. Якает себе и горя ему мало. У‑у! Ненасытная твоя рожа. Не люблю я вас! Да не понимаю, убей меня Бог, хоть я прожила с покойной принцессушкой Анной более года в вашем Киле…
– Киль – это Гольштинь, а наш Митава… – вдруг разом понял курьер и закивал головою.
– Ладно. Из одного теста будете. Что курляндцы, что гольштинцы. Глаза‑то у всех завидущие. Россию объедать и те и другие рады. А только не в пользу, батюшка. Ишь, ты дохлый какой, ровно месяц не жравши гулял.
– Дохтор ни‑ни… я не дохтор… Не Arzt,[6]а курьер. Mit einem Brief an Ihre Hoheit Prinzessin Elisabeth.[7]
– Ладно, не каркай… поняла… Знаю, что курьер, а не доктор… Дохлый, говорю… – закричала Мавра во все горло. И потом, хитро улыбнувшись, присовокупила: – Да ты знаешь ли, курляндская образина, которая из них принцесса‑то? – и кивнула в сторону девушек. – Небось, к нам, в Россию валом валите, а в лицо прирожденной царевны русской не знаете. А ну‑ка, мусье‑немец, извини, по батюшке тебя как величать, не знаю, которая же будет из них Ее Высочество, угадай‑ка и вручи ей грамоту, цесаревне нашей.
И тотчас же перевела эти слова на ломаный немецкий язык как умела.
Курьер понял, заулыбался и закивал головою и своим длинным, унылым носом.
– Gut! Gut![8]– произнес он с широкой улыбкой и обвел круг глазами.
Перед ним, одна подле другой, стояло около двух десятков крестьянских девушек более или менее одинаково одетых в пестрые, нарядные сарафаны. Между ними скрывалась принцесса. Курляндец внимательно окинул круг глазами. И вдруг ободрился, ожил. Одна из девушек показалась ему величавее других. Она вела весь хор, запевая песню, и все остальные беспрекословно повиновались черноглазому регенту.