III. Как реагировала Руфь 2 глава




Под умиротворяющим июньским солнцем Саунд расстилался гладкой равниной, излучавшей приказ: “Не езди”. Салли повела Питера и Бобби в дальний конец пляжа. Ей показалось, что в группке матерей на другом конце она заметила Руфь, а Бобби как раз сказал:

– Я хочу поиграть с Чарли Конантом.

– Вот устроимся, тогда пойдешь и разыщешь его, – сказала Салли. И вдруг обнаружила, что снова плачет: почувствовала, как щеки стали влажными. Не езди. Все было за это – песчинки, хор танцующих искр на воде, настороженные взгляды сыновей, отдаленные всплески и крики, заполнившие ее слух, словно мягкий стук сказочной швейной машинки, когда она легла и закрыла глаза. Не езди, ты не можешь уехать, ты здесь. Это единодушие всех и вся было просто поразительным. Он не хотел, чтобы она ехала к нему, он считал, что ночь с ней – это ничто, он заявил, что она устраивает себе Голгофу, он сказал, что так, как было в первый раз, уже не будет. Она обозлилась на него. Под безжалостными лучами солнца ей стало трудно дышать; что‑то жесткое царапнуло кожу на ее обнаженном животе, и она открыла глаза, еле сдержав крик. Питер принес клешню краба, высохшую и пахучую. “Не уезжай, мамочка”, – молил он, поднеся к самым ее глазам свой хрупкий мертвый дар. Должно быть, все‑таки это ей послышалось.

– Какая прелесть, солнышко. Только не бери в ротик. А теперь беги, играй с Бобби.

– Бобби не любит меня.

– Не говори глупости, милый, он тебя очень любит, просто не умеет это выразить. А сейчас беги и дай мамочке подумать.

Конечно, не надо ей ехать. Джерри правильно сказал: им тогда повезло. Ричард находился в одной из своих поездок. Джерри ждал ее в Национальном аэропорту, они взяли такси и поехали в Вашингтон. Шофер, серьезный мужчина с кожей цвета чая, который вел машину так осторожно, будто она его собственная, подметил их особую молчаливость и спросил, не хотят ли они проехать через парк, вокруг Тайдл‑бей‑син, чтобы полюбоваться японскими вишнями. Джерри сказал – да. Деревья стояли в цвету – розовые, сиреневатые, оранжевые, белые; дрожащие пальцы Джерри все крутили и крутили на ее пальце обручальное кольцо. Черная няня играла в пятнашки с маленькими мальчиками на тенистой лужайке, и самый маленький из них протянул ручонки, а мяч, не коснувшись их, упал у его ног. В вестибюле отеля, затянутом темными коврами, гудели протяжные южные голоса. Опустив глаза, портье записал ее как миссис Конант. Наверно, слишком уж она сияла. В номере были белые стены, на них – олеографии в рамках, изображавшие цветы; окна глядели в колодец двора. Джерри брился опасной бритвой, усиленно намыливаясь кисточкой, чего она никак не ожидала. Она полагала, что все мужчины бреются электробритвами, потому что так брился Ричард. Не ожидала она и того, что в первый же вечер, пока она подкрашивала глаза в ванной, а он смотрел по телевизору, как Арнольд Палмер одерживает победу, загоняя мяч в лунку, на него нападет депрессия и ей придется добрых четверть часа сидеть подле него, а он будет лежать в постели, смотреть на белые стены и бормотать что‑то насчет страданий и греха; с большим трудом ему удастся, наконец, собраться с духом, застегнуть рубашку, надеть пиджак и пойти с ней в ресторан. Они шли тогда под весенним, высекающим слезы ветром – квартал за кварталом, по широким, проложенным под прямым углом друг к другу улицам, – ” – а ресторана все не было. Вдали от освещенных монументов и фасадов Вашингтон казался темным и загадочным, словно закулисная часть театра. Мимо, шурша, проносились лимузины, оставляя за собой одинокий текучий звук, – на Манхэттене такой звук можно услышать разве что поздно ночью. Салли чувствовала, как наваждение постепенно покидает Джерри. Он стал вдруг очень возбужденным, перепрыгнул лягушкой через счетчик у стоянки машин, а в ресторане, излюбленном месте техасцев, где подавали дорогие мясные блюда, изображал из себя конгрессмена, сопровождающего молочную королеву из Миннесоты. “А ты мне пригляну‑у‑улась, душечка”. Официант, прислушивавшийся к их разговору, ждал хороших чаевых и был явно разочарован. Странно, что ей доставляет удовольствие вспоминать неловкие ситуации, в которые она попадала. В тесном магазинчике подарков, где Джерри непременно хотел купить игрушки своим детям, продавщица то и дело поворачивалась к ней, точно она была их матерью, и вопросительно смотрела, озадаченная ее молчанием. В последнее утро у лифта, когда они ехали завтракать, старшая горничная спросила, можно ли убрать у них в номере, и она сказала – да; эта женщина была первым человеком, не усомнившимся в том, что она – жена Джерри. Когда они в полдень вернулись в номер, жалюзи были подняты, с кровати все было сдернуто и сама она отодвинута к бюро, а по полу ползал негр и чистил ковер мягко жужжавшим пылесосом. Джерри и Салли покинули отель в одном такси, но домой летели разными самолетами, а приехав, обнаружили, что никто не сопоставил их одновременного отсутствия. Их мимолетный брак – обручальное кольцо, вышвырнутое за борт, – все глубже и глубже, безвозвратно погружался в зеленые воды прошлого. Что бы ни случилось, такого уже не будет, никогда не будет – до конца дней. Было бы глупо – чистое безумие – все поставить на карту и поехать к нему сейчас. Ибо теперь жалюзи, прикрывавшие их роман, если и не были окончательно сорваны, то, во всяком случае, достаточно приоткрыты: Джози краснела и решительно выходила из кухни, когда в десять часов раздавался, по обыкновению, звонок Джерри; Ричард вечера напролет сидел и пил, задумчиво втянув в себя верхнюю губу; а с личика Питера почти не исчезало настороженное, выжидающее выражение. Даже малышка, только‑только учившаяся ходить, и та, казалось, сторонилась ее и предпочитала держаться за воздух. Быть может, все это ей просто мерещится – порою Салли всерьез боялась за свой рассудок.

Она поднялась на ноги. Море, сшитое с небом тоненькой бежевой ниточкой острова, казалось, исключало возможность вырваться отсюда. Ею овладела паника.

– Ма‑альчики! – позвала она. – Пора е‑ехать!

Тельце Бобби изогнулось и упало на песок в припадке досады. Он крикнул:

– Мы же только что приехали, ты, дурочка!

– Никогда не смей так говорить, – сказала она ему. – Если будешь грубить, никому и в голову не придет, что, в общем‑то, ты славный маленький мальчик. – Еще одна из теорий Джерри: если часто повторять человеку, что он славный, он и станет славным. И в известном смысле это срабатывало. Питер подошел к ней; Бобби, испугавшись, что его оставят одного, надулся, но все же нехотя побрел за ними к“саабу”.

Не езди. Не надо. Однако приказ этот не имел веса, никакого веса, и хотя она читала его в десятке предзнаменований, возникавших препятствиями на ее пути, пока она одевалась и что‑то лгала, чтобы выбраться из дома, и мчалась в аэропорт, и оплачивала проезд на самолете, – слова оставались пустыми, невесомыми, они колыхались на поверхности, а под ними была глубокая убежденность, что ехать надо, что ничего другого и быть не может, что только это – правильно. Волна уверенности в том, что она поступает правильно, подхватила Салли и пронесла над неожиданным препятствием в виде изумленной Джози, мимо обращенных к ней лиц детей, заставила стремительно, задыхаясь, переодеться, пренебречь зловещим непослушанием стартера в “саабе”, погнала ее вниз по извилистым аллеям парка Мерритт, по захламленным металлическим ломом бульварам Куинса, помогла выдержать нервотрепку в аэропорту Ла‑Гардиа, пока служащие компании “Юнайтед” искали для нее место на самолете, вылетавшем в Вашингтон. И Салли полетела – стала птицей, героиней. Небо легло ей на спину, когда они взмыли ввысь в безоблачную прерию над облаками, – трепещущая, сияющая, неподвижно застывшая, она залпом проглотила двадцать страниц Камю, в то время как тупорылый воздушный кондиционер шелестел над ее волосами. Самолет накренился над глинистым континентом ферм, где скакали лошади величиной с булавочную головку. В иллюминаторе потянулись акры пастельных домиков, изогнувшихся кривыми рядами, а потом город – пересекающиеся авеню и миниатюрные памятники. Обелиск Вашингтона на мгновение возник в глубине широкого Молла с куполом Капитолия в противоположном конце. Самолет пролетел над самой водой, подскочил, коснувшись земли, моторам дали обратный ход, машина содрогнулась, потом, величественно покачиваясь, пробежала немного вразвалку и остановилась. Промчавшийся ливень оставил мокрые следы на взлетно‑посадочной полосе. Послеполуденное солнце припекало бетон, и от него поднимался влажный жар, тропически душный, совсем не похожий на жару у моря, откуда Салли бежала. Было три часа дня. В аэровокзале люди стремительно шли к выходу, осаждаемые смешанными запахами натертых полов и горячих сосисок. Салли отыскала пустую телефонную будку. Рука не слушалась, вкладывая в отверстие монету. Заусеница на указательном пальце больно задралась, когда она стала набирать нужный номер.

 

 

Джерри работал художником‑мультипликатором и иллюстрировал телевизионную рекламу; Госдепартамент заказал его фирме серию тридцатисекундных сюжетов на тему о приобщении слаборазвитых стран к свободе, и Джерри отвечал за этот проект. Со времени той первой поездки в Вашингтон Салли помнила, в каком отделе Госдепартамента можно его найти.

– Он не работает у вас в штате, – пояснила она. – Он приехал всего на два дня.

– Мы нашли его, мисс. Скажите, пожалуйста, что передать – кто звонит?

– Салли Матиас.

– Мистер Конант, вас спрашивает мисс Матиас. Шуршанье электрических помех. И его резкий хохоток.

– Эй, ты, сумасшедшая мисс Матиас, привет.

– Я сумасшедшая? Наверно. Бывает, смотрю на себя и думаю – совсем спокойно: “Ты рехнулась”.

– Ты где, дома?

– Солнышко, неужели не ясно? Я здесь. В аэропорту.

– Господи, в самом деле приехала, да? Безумица.

– Ты на меня сердишься?

Он рассмеялся, но не стал разуверять ее. Во всяком случае, не сказал ничего утвердительного – одни вопросы.

– Да разве я могу на тебя сердиться, если я люблю тебя? Какие у тебя планы?

– А надо мне было приезжать? Я поступлю так, как ты хочешь. Ты хочешь, чтоб я уехала?

Она почувствовала: он что‑то высчитывает. За стеклом телефонной будки на натертом полу стоял маленький пуэрториканец приблизительно одних дет с Питером – должно быть, его тут оставили. Он вращал своими черными глазенками; острый подбородочек его вдруг задрожал, и он заплакал.

– Можешь убить как‑то время? – спросил, наконец, Джерри. – Я позвоню в отель и скажу, что жена решила приехать ко мне. Возьми такси, поезжай в Смитсоновский институт или еще куда‑нибудь часика на два, встретимся на Четырнадцатой улице у пересечения с Нью‑йоркской авеню примерно в половине шестого.

Дверь соседней телефонной будки распахнулась, и смуглый мужчина в цветастой рубашке раздраженно схватил мальчика за руку и повел куда‑то.

– А что, если мы друг друга не найдем?

– Слушай. Я найду тебя даже в аду. – Ее всегда пугало, что Джерри, упоминая про ад, имеет в виду вполне конкретное место. – Если почувствуешь, что заблудилась, иди на Лафайетт‑сквер – ну, ты, знаешь, в садик за Белым домом – и стой под передними копытами лошади.

– Эй? Джерри? Не смей меня ненавидеть.

– О Господи. Вот было бы хорошо, если б я тебя возненавидел! Скажи лучше, как ты одета.

– Черный полотняный костюм.

– Тот, в котором ты была на вечеринке у Коллинзов? Грандиозно. В Смитсоновском институте на первом этаже потрясающие старинные поезда. И не пропусти самолет Линдберга. До встречи в полшестого.

– Джерри? Я люблю тебя.

– И я тебя люблю.

“Значит, он считает, что хорошо было бы, если бы он мог возненавидеть меня”, – подумала она и, выйдя из аэровокзала, взяла такси. Шофер спросил, в какой Смитсоновский институт ей надо – в старый или в новый, и она сказала – в старый. Но подойдя к двери старинного особняка из красного кирпича, круто повернула обратно. Прошлое было для нее лишь пыльным пьедесталом, возведенным для того, чтобы она могла жить сейчас. Она повернула обратно и пошла под солнцем по Моллу. Убывающий день, тротуары, усеянные пятнами тени и семенами, тележки торговцев сластями, туристские автобусы с темными стеклами, набитые глазеющими американцами, стайки детей, причудливое кольцо колеблемых ветерком красно‑бело‑синих флагов у основания высокого обелиска, индийские женщины в сари с браминскими кружочками на лбу и жемчужинками в ноздре и в то же время при зонтиках и портфелях – все это создавало у Салли впечатление ярмарки, а купол Капитолия вдали, более светлый, чем серые крылья основного здания, поблескивал, словцо глазированный марципан. Солнечный свет, озарявший, куда ни глянь, официальные здания, казался ей драгоценным, как деньги, – она шла мимо Музея естественной истории вверх по 12‑й улице под серыми аркадами министерства почт, затем по Пенсильванской авеню – к ограде Белого дома. Она чувствовала себя легко, свободно. Правительственные здания, вылепленные причудливой рукой и застывшие, как бы царили в воздухе рядом с нею; величественные и нереальные, они давили на нее. В просветы между часовыми и зеленью она поглядела на Белый дом – ей показалось, что он сделан из чего‑то ненастоящего и похож на меренгу. Она подумала о большеглазом молодом ирландце, который правил там: интересно, каков он в постели, мелькнуло у нее в голове, но представить себе этого она не могла – он же президент. И она свернула на 14‑ю улицу, шагая навстречу своей судьбе.

В сумочке у Салли была зубная щетка – весь ее багаж: она унаследовала от отца любовь путешествовать налегке. Ничем не обремененная, не чувствуя жары в своем черном полотняном костюме, она казалась самой себе элегантной молодой вдовой, возвращающейся с похорон мужа, старого, жадного и злого. На самом‑то деле Ричард, несколько, правда, отяжелевший за эти десять лет, был все еще хорош собой, хотя голова его, казалось, давила своей тяжестью на плечи, а движения стали менее стремительными и четкими под бременем “ответственности” – слово это он произносил отрывисто и раздраженно. Когда они только поженились, жили они на Манхэттене и, поскольку были бедны, много ходили пешком и ничуть не расстраивались. Она почувствовала призрак Ричарда у своего плеча, вспомнила, как стала даже ходить иначе от сознания, что рядом – мужчина, твой собственный. Она ненавидела учебные заведения – эти чопорные места изгнания на Восточном побережье. Ричард вызволил ее из Барнарда и сделал женщиной. Куда же девалась ее благодарность? Неужели она такая испорченная? Нет, не могла она этому поверить сейчас, когда вся была еще наполнена ощущением бескрайнего небесного простора, хотя под ногами блестели кусочки слюды, а ноздри щекотал перечный запах гудрона. Полосы на переходе размазались и сместились, расплавленные летней жарой. Она решительно шагала по широким тротуарам, обгоняя неторопливо шествующих южан. Часы на церкви – лимонно‑желтой церкви Святого Иоанна – пробили пять ударов. Она пошла на запад по Ай‑стрит. Правительственные служащие в распахнутых легких пиджаках, щурясь от солнца, смотрели сквозь нее и спешили дальше – к ожидающим в Мэриленде женам и мартини. Море женщин выплеснулось на улицы. По стеклянным фронтонам зданий слева золотой брошью катилось солнце, и жаркие лучи его, нагрев ее лицо, заставили Салли вспомнить о себе. Она поняла, что невольно насупилась, сосредоточенно вглядываясь в лица, из страха пропустить лицо Джерри.

Как он просияет! Невзирая на все свои угрызения совести и предчувствия, как он просияет при виде нее, – он всегда сияет, и только она одна способна вызвать у него эту улыбку. Хотя он был всего на несколько месяцев старше нее и отличался удивительной для своих тридцати лет наивностью, в его присутствии она чувствовала себя словно бы его дочерью, чье непослушание всякий раз было проявлением бережно хранимой жизнестойкости. Салли почувствовала, что лицо ее застыло в широкой улыбке – в ответ на воображаемую улыбку Джерри.

А другие лица таили в себе опасность. Ей показалось, что она увидела знакомого, молодого питомца Уолл‑стрита, которого Ричард не раз приглашал к ним в Дом, – он как раз заворачивал за угол здания авиакомпании “Бритиш Оверсиз Эруэйс”, напротив простершей свою длань статуи Фэррагата[2]. Фамилия этого человека была Уигглсуорс, а перед ней два инициала – какие именно, Салли не могла вспомнить. Его ничего не выражающее лицо исчезло за углом. Наверняка она ошиблась: ведь на свете миллионы людей, но типов – лишь несколько, а таких людей, которые не принадлежат ни к одному из них, очень мало. Тем не менее, из страха быть узнанной, она опустила взгляд, так что, как и предсказывал Джерри, обнаружил ее, конечно же, он, хоть и не в аду.

– Салли! – Он стоял на теневой стороне Ай‑стрит, без шляпы, подняв руку, точно останавливал такси. В строгом костюме он был обескураживающе похож на всех прочих, и пока он ждал у перекрестка, чтобы сигнал светофора позволил перейти улицу, сердце у нее екнуло, точно она вдруг проснулась и выяснила, что находится за двести миль от дома. Она спросила себя: “Кто этот мужчина?” Сигнал возвестил: ИДИТЕ, и он заспешил к ней – первый в группке людей; сердце у нее заколотилось. Она беспомощно стояла на краю тротуара, а расстояние между ними сокращалось, и ее тело, все ее опустошенное тело, вновь чувствовало трепетное касанье его рук; она увидела его крючковатый нос, который никогда не загорал и был красным все лето, его печальные неопределенного цвета глаза, его неровные, торчащие зубы. Он гордо и как‑то нервна улыбнулся, с минуту неуверенно постоял, потом дотронулся до ее локтя и поцеловал в щеку.

– Господи, до чего же ты грандиозна, – сказал он, – шагаешь вразвалку своими большими ногами, точно девчонка с фермы, которая на каблуках ходить не умеет.

Сердце у нее успокоилось. Никто больше не видел ее такой. Она ведь из Сиэтла, потому и кажется Джерри девчонкой с фермы. Да она и в самом деле чувствовала себя не в своей тарелке здесь, на востоке. Среди местных женщин немало таких – к примеру Руфь, – которые никогда не прибегают к косметике, никогда открыто не флиртуют; рядом с ними Салли чувствовала себя нескладной, угловатой. Ричард заметил это и пытался понять причину ее неуверенности. Джерри тоже заметил и назвал ее своей “девочкой в ситцах”. Только после смерти отца, поехав однажды в Сан‑Франциско, она вдруг почувствовала то, что, наверное, чувствуют все дети: до чего же здорово во всем, в каждой маленькой мелочи, быть самой собой.

– Как ты, черт подери, сумела удрать?

– Просто сказала “до свидания”, села в “сааб” и отправилась в аэропорт.

– А знаешь, это здорово – встретить женщину, которая умеет использовать двадцатый век на все сто. – Это была еще одна его причуда – считать, будто есть что‑то комическое, несообразное в том, что они живут сейчас, в этом веке. Случалось, лежа с ней в постели, он называл ее “дражайшая моя половина”. Она чувствовала, что ему доставляет удовольствие деликатно подчеркивать, – чтобы она ни в коем случае не забыла, – сложность их отношений в рамках окружающего мира. Даже сама его нежность возвещала о том, что их любовь незаконна и обречена.

– Эй, – сказал он, перекидывая к ней мостик сквозь наступившее молчание. – Я не хочу, чтобы ты рисковала ради меня. Я хочу сам рисковать ради тебя.

“Но ты не станешь”, – подумала она, продевая руку под его локоть, и опустила голову, стараясь попасть в ритм его шагов.

– Пусть это тебя не волнует, – сказала она. – Я ведь здесь. Он молчал.

– Ты злишься на меня. Не следовало мне приезжать.

– Я никогда на тебя не злюсь. Но все‑таки как же тебе это удалось?

– Удалось.

Казалось, тела у него нет – одни крупные кости и нервы: у нее возникло впечатление, будто она держится за уголок воздушного змея, который стремится вырваться и взмыть ввысь.

Он тащил ее за собой.

– Ричарда, что, сегодня вечером не будет дома? – спросил он.

– Будет.

Он резко остановился.

– Господи, Салли. Что случилось? Ты взяла и сбежала? А назад ты можешь вернуться?

При последнем вопросе голос его резко повысился. Ее ответ еле царапнул ее собственную барабанную перепонку:

– Не волнуйся на этот счет, милый. Я с тобой, а все остальное кажется таким далеким.

– Говори же. Не заставляй меня себя презирать. Расскажи, что произошло.

Она рассказала, переживая все заново, пугая самое себя. Пляж, охватившая ее паника, дети, Джози, самолет, скитанье по городу, намерение позвонить домой через час, сказать, что она на Манхэттене, что у нее сломался “сааб” – никак не желает заводиться – и что Фитчи предложили ей переночевать, поскольку завтра утром у нее занятия на курсах искусствоведения в музее “Метрополитен”.

– Солнышко, это не пройдёт, – сказал он ей. – Постараемся не терять голову. Если я сейчас посажу тебя на самолет, ты еще успеешь домой к восьми.

– Ты этого хочешь?

– Нет. Ты же знаешь, я хочу, чтобы ты всегда была со мной.

И хотя все свидетельствовало об обратном, она чувствовала, что это правда. Она – его жена. Это странное обстоятельство, неведомое миру, но ведомое им, превращало не праведное – в праведное, все, казавшееся безумием, – в мудрость. Из всех женщин Джерри выбрал ее, Салли, и самым ценным во время их первого незаконного путешествия было то, что она почувствовала за те два дня, как крепнет эта истина, почувствовала, как расслабляется он. В первую ночь он совсем не спал. Она несколько раз в испуге просыпалась, когда он выскальзывал из постели – то попить воды, то подкрутить воздушный кондиционер, то что‑то найти в чемодане.

“Что ты ищешь?”

“Пижаму”.

“Замерз?”

“Немного. Спи, спи”.

“Я не могу. Тебе плохо, ты несчастлив”.

“Я очень счастлив. Я люблю тебя”.

“Но я не могу тебя согреть”.

“Ты действительно холоднее, чем Руфь, – почему‑то”.

“В самом деле?”

Должно быть, по ее голосу он почувствовал, что ее оскорбило это неожиданное сравнение, ибо он тут же поспешил отступить: “Нет, я не знаю. Забудь. Спи, пожалуйста”.

“Я завтра же уеду. Я не останусь на завтрашнюю ночь, если у тебя из‑за меня бессонница”.

“Не будь такой обидчивой. Бессонница у меня не из‑за тебя. Это Господь ее на меня насылает”.

“Потому что ты спишь со мной”.

“Слушай. Я люблю бессонницу. Это доказывает, что я еще жив”.

“Прошу тебя, Джерри, пожалуйста, ложись”. – Она крепко прижалась к его телу, стараясь заставить воздушного змея спуститься с небес, и сама уснула где‑то между землей и небом, на котором в кирпичном колодце двора за их жалюзи начинала разгораться заря. Вторую ночь Джерри еще крутился, но спал уже лучше, а сейчас, в эту третью ночь, тремя месяцами позже, когда весна уступила место лету, он очень скоро задышал ровно и ритмично, в то время как у Салли все еще слегка колотилось сердце. Она старалась внушить себе, что гордится его доверием. Заснула она, однако, со смутным ощущением утраты, а проснулась рано утром с обостренным сознанием, что осталась одна. Комната была совсем другая, чем в тот первый раз. Стены, хотя Джерри и Салли остановились в том же отеле, были не белые, а желтые, и вместо цветов на них висели два бледных гольбейновских портрета. За жалюзи брезжило утро, и Салли видела лица словно сквозь дымку, отчего они казались живыми – капризные, с пухлыми губками. Свидетелями скольких адюльтеров, скольких пьяных совокуплений пришлось им быть? Внизу, по проспекту, шурша метлой, прошел уборщик. Та, первая, их комната выходила во двор; эта с высоты пяти этажей смотрела на сквер. Где‑то внизу, под ними, в лабиринте столицы взвыла сирена грузовика, собирающего отбросы, лязгнул мусорный бак. Она подумала о молочнике, который поднимается сейчас на ее крыльцо, чтобы со звоном поставить свои бутылки у двери покинутого ею дома. Джерри лежал поперек кровати – простыня дыбилась у его горла, а ноги торчали голые. Она растолкала его, разбудила, вызвала в нем страсть. В момент наибольшей близости он сонно прошептал:

– Руфь! – Но уже через секунду осознал свою ошибку:

– Ах, извини. Я как‑то не понял, кто со мной.

– Меня зовут мисс Салли Матиас, и я сумасшедшая женщина.

– Конечно, сумасшедшая. И к тому же очень красивая.

– Только немного холодновата – по сравнению.

– Ты так этого и не забыла?

– Нет. – Это у нее стало наваждением: дома, садясь в ванну, она теперь быстро касалась своей кожи, выискивая тот холодок, о котором он говорил, а однажды, прощаясь с Руфью после званого ужина, не без любопытства задержала в руке ее руку, стремясь ощутить легкую разницу в телесном тепле, дававшую преимущество над ней этой внешне холодной женщине. Она заметила, что тощего Джерри часто знобит. Когда они впервые легли в постель, она в его движениях почувствовала привычный ритм ответных движений его жены и, лежа в объятиях этого постороннего мужчины, ревниво сражалась с образом той, другой женщины. Сама же она несла на себе отпечаток сексуальной манеры Ричарда, так что вначале казалось – не двое, а четверо занимались любовью на диване или на песке, и при мысли об этом что‑то смутное и близкое к лесбиянству просыпалось в ней. Сейчас это все исчезло. На разгоравшемся восходе долгого июньского дня, который последует за их третьей, проведенной вместе ночью, Джерри и Салли любили друг друга ясно, бездумно, как любили Адам и Ева, когда человечество было еще четко разделено на две половины. Она вгляделась в его лицо и невольно воскликнула, пронзенная своим открытием:

– Джерри, какие у тебя печальные глаза!

Улыбка, обнажившая неровные зубы, была поистине сатанинской.

– Да как же они могут быть печальными, когда я так счастлив?

– И все же они такие печальные, Джерри.

– Не надо смотреть в глаза, когда занимаешься любовью.

– А я всегда смотрю.

– Тогда я буду закрывать их.

 

 

Ах, Салли, моя единственная, утраченная Салли, позволь сказать тебе сейчас – сейчас, пока мы оба еще не забыли, пока в водопаде еще сверкают искры, – что я любил тебя, но самый твой вид был мне вечным укором. Ты была словно запретная земля, куда я входил на цыпочках, чтобы украсть волшебное зерцало. Ты была принцессой, вышедшей замуж за упыря. Я шел к тебе, как рыцарь, чтобы тебя спасти, я превращался в дракона и насиловал тебя. Ты мерила мою цену бриллиантами, я же мог предложить тебе лишь пепел. Помнишь, как в нашей первой комнате во вторую ночь я посадил тебя в ванну и тер губкой тебе лицо, и пальцы, и твои длинные руки так старательно, точно мыл кого‑то из моих детей? Я пытался сказать тебе об этом еще тогда. Ведь я – отец. Наша любовь к детям ведет к их потере. Каким прелестным, ленивым, голым ребенком была ты тогда, моя любовница и минутная жена: веки твои были опущены, щеки покоились на простыне из пара, поднимавшегося от воды. Смогу ли я когда‑нибудь забыть, хотя я вечно живу на небе, средь колесниц, чьи ободья сплошь состоят из глаз, прославляющих Господа, – забыть, как ты вышла тогда из ванны и тело твое вдруг превратилось в водопад? Ты, совсем как мужчина, обмотала свои чресла полотенцем и заставила меня ступить в воду, которую твоя плоть зачаровала, покрыв серебристой пленкой. И я стал твоим ребенком. Дурацкой мокрой рукавицей ты, моя мать, моя рабыня, протерла мне даже уши, и я весь размяк, растаял от этих нежных омовений. Я все забыл, потонул. А потом мы высушили друг другу капли на мокрых спинах и отправились в кровать с намерением мгновенно заснуть, словно два послушных ребенка, которые спят и видят сны в низком шатре, под шум проливного дождя.

 

 

Джерри закрыл глаза, и это ее обидело. Она любила наблюдать любовь, следить за игрой, за слиянием слоновой кости и шерсти, за тем, как постепенно смягчается взгляд. Неужели она порочная? В Париже во время медового месяца с Ричардом ее сначала шокировали зеркала в комнате, а потом стали вызывать интерес. Ведь этим занимаются люди – такие уж они есть. Она даже немножко гордилась, что приучила и Джерри просто на это смотреть. Почему‑то Руфь не научила его этому. Однако печаль в его глазах глубоко проникла ей в душу, и до конца дня Салли всем существом остро и испуганно ощущала свой образ в глазах других людей. Продавец газет в пропахшем духами вестибюле отеля, смотревший на нее из‑под набрякших век, видел перед собой избалованную молодую даму. Официантка, подавшая им завтрак у стойки, весело взглянула на нее и явно приняла за секретаршу, переспавшую с хозяином. Отдав Джерри объятиям такси, Салли осталась одна – она кожей чувствовала, как отражается в каждом взгляде, в каждой стеклянной двери. Для продавцов в японском магазине сувениров она была слишком крупной. Для швейцара‑негра она была белой. Для всех остальных – ничто.

Кто же она? И что за тяжесть несет она в себе, что за боль, которую, словно нерожденного ребенка, конечно же, стоит нести? Одна ли она такая? Или эта молоденькая черная девушка, похожая на шоколадного лебедя, эта подрумяненная матрона в шерстяных одеждах – тоже страдают от раздирающей сердце любви, которая в прямом смысле слова возносит на небеса? Салли не могла этому поверить; однако же не хотелось верить и тому, что она одна такая – эксцентричная, сумасшедшая. Ей вспомнилась мать. Когда отец умер во время своей последней поездки – тихий мирный человек, навеки успокоившийся в больнице Святого Франциска (все авторитеты сошлись на том, что в смерти его не были повинны ни таблетки, ни бутылка), они перебрались в Чикаго, поближе к родственникам матери, и ее мать, хоть и была католичкой, не ударилась в религию, не запила, а стала играть. Непостижимыми островками счастья в ту пору были дни, когда они вместе, на поезде или на автобусе, ездили в Арлингтонский парк, или на трек Готорна в Сисеро, или в Мейвуд смотреть рысаков; всё в тех местах держалось на ниточке, на нерве, косо освещенное лучами удачи, – ноги лошадей, обмотанные белым бинтом, хлысты жокеев, планки загородок, брусья турникетов, отполированные множеством рук, исподтишка брошенные взгляды мужчин, возможно, гангстеров, летящие по ветру клочья разорванных пополам невыигравших билетов, косые лучи солнца, которые передвигаются, словно спицы медленно вращающегося колеса. Опухшие руки матери снова и снова теребили сумочку. Люди или лошади – разве у всех не один инстинкт? О Господи, только что он лежал рядом с ней, исходя страстью, словно в предсмертной лихорадке, и вот его уже нет – исчез, затерялся среди мраморных зданий. Только что был весь с нею, весь в ней, скулил и хныкал, а через минуту уже встречается с самим заместителем Госсекретаря по мультяшкам[3]. Где же тут разумное начало? Кто так все устроил? Он до того все запутал, этот ее не муж и не любовник, что она теперь и сама не знает, верит в Бога или нет. Когда‑то у нее было на этот счет твердое мнение – “да” или “нет”, вот только она забыла какое.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: