На одной из самых дальних узких и грязных улиц Эсквилина, около старинной городской стены времен Сервия Туллия, а именно между Эсквилинскими и Кверкветуланскими воротами, находилась открытая днем и ночью, а больше всего именно ночью, таверна, названная именем Венеры Либитины, или Венеры Погребальной, – богини мертвых, смерти и погребения. Таверна эта, вероятно, называлась так потому, что близ нее с одной стороны было маленькое кладбище для плебеев, все усеянное зловонными мелкими могилами, – тут хоронили покойников как попало, а с другой стороны, вплоть до базилики Сестерция, тянулось поле, куда бросали трупы слуг, рабов и самых бедных людей; лишь волки да коршуны справляли по ним тризну. На этом смрадном поле, заражавшем воздух окрестностей, на этой тучной от человеческих трупов земле полвека спустя баснословно богатый Меценат насадил свои знаменитые огороды и сады; и как это легко можно себе представить, они приносили обильный урожай. Эти сады и огороды поставляли к столу их владельца прекрасные овощи и чудесные фрукты, выросшие на земле, удобренной костями плебеев.
Над входом в таверну находилась вывеска с изображением Венеры, более похожей на отвратительную мегеру, чем на богиню красоты, – очевидно, ее рисовал незадачливый художник. Фонарь, раскачиваемый ветром, освещал эту жалкую Венеру, но она ничуть не выигрывала оттого, что ее можно было лучше рассмотреть. Все же этого скудного освещения было достаточно, чтобы привлечь внимание прохожих к высохшей буковой ветке, прикрепленной над входом в таверну, и несколько рассеять мрак, царивший в этом грязном переулке.
Войдя в маленькую, низкую дверь и спустившись по камням, небрежно положенным один на другой и служившим ступеньками, посетитель попадал в дымную, закопченную и сырую комнату.
|
Направо от входа, у стены, находился очаг, где ярко пылал огонь и готовились в оловянной посуде разные кушанья, среди которых была традиционная кровяная колбаса и неизменные битки; никто не пожелал бы узнать, из чего они делались. Готовила всю эту снедь Лутация Одноглазая, хозяйка и распорядительница этого заведения.
Рядом с очагом, в небольшой открытой нише, стояли четыре терракотовые статуэтки, изображавшие ларов – покровителей домашнего очага; в их честь горела лампада и лежали букетики цветов и венки.
У очага стоял небольшой, весь перепачканный столик и скамейка некогда красного цвета с позолотой; на ней сидела Лутация, хозяйка таверны, в минуты, свободные от обслуживания посетителей.
Вдоль стен, направо и налево, а также перед очагом расставлены были старые обеденные столы, а вокруг них – длинные топорные скамьи и колченогие табуретки.
С потолка свешивалась жестяная лампада в четыре фитиля, которая вместе с огнем, шумно горевшим в очаге, рассеивала тьму, царившую в этом подземелье.
В стене напротив входной двери была пробита дверь, которая вела во вторую комнату, поменьше и чуть почище первой. Какой‑то, видимо, не очень стыдливый художник для забавы разрисовал в ней стены самыми непристойными картинами. В углу горел светильник с одним фитилем, слабо освещавший комнату; в полумраке виден был только пол и два обеденных ложа.
Десятого ноября 675 года, около часа первого факела, в таверне Венеры Либитины было особенно много народу, – шум и гам наполняли не только лачугу, но и весь переулок. Лутация Одноглазая вместе со своей рабыней, черной, как сажа, эфиопкой, суетилась, стараясь удовлетворить раздававшиеся одновременно со всех сторон шумные требования проголодавшихся посетителей.
|
Лутация Одноглазая, сорокапятилетняя женщина, высокая, сильная, плотная и краснощекая, с изрядной проседью в каштановых волосах, была в молодости красавицей. Но лицо ее обезобразил шрам, шедший от виска до носа, у которого был отхвачен край одной ноздри. Шрам проходил через вытекший правый глаз, веко его закрывало пустую глазницу. За это уродство Лутацию много лет называли «монокола», то есть одноглазая.
История этой раны относится к давним временам. Лутация была женой легионера Руфино, больше года храбро сражавшегося в Африке против Югурты. Когда Гай Марий победил этого царя и Руфино вместе с Марием вернулся в Рим, Лутация была в расцвете красоты и не во всем подчинялась предписаниям, касающимся брака и изложенным в Законах двенадцати таблиц.[88]В один прекрасный день муж приревновал ее к мяснику, свежевавшему по соседству свиней, выхватил меч и прикончил его, затем ударом меча вбил в голову жене, что необходимо соблюдать указанные законы; память об этом осталась у нее навеки. Руфино думал, что убил ее. Боясь, что придется отвечать перед квесторами – не столько за смерть жены, сколько за убийство мясника, как за убийство «родственника», – он поспешил в ту же ночь уехать. Сражаясь под начальством боготворимого им полководца Гая Мария, он был убит во время памятного боя при Аквах Секстиевых, где доблестный уроженец Арпина,[89]разбив наголову тевтонские орды, спас Рим от величайшей опасности.
|
Через много месяцев оправившись от ужасной раны, Лутация собрала все свои сбережения, кое‑какие даяния и сколотила небольшую сумму, на которую могла купить обстановку для таверны. Прибегнув к великодушию Квинта Цецилия Метелла Нумидийского,[90]она получила в дар эту жалкую лачугу.
Несмотря на свое обезображенное лицо, услужливая и веселая Лутация еще привлекала некоторых посетителей; не раз из‑за нее происходили драки.
Заходили в таверну Венеры Либитины бедняки – плотники, гончары, кузнецы, а также самые отпетые забулдыги: могильщики, атлеты из цирка, комедианты и шуты самого низкого пошиба, гладиаторы и нищие, притворявшиеся калеками, распутные женщины.
Но Лутация Одноглазая не отличалась щепетильностью и не обращала внимания на всякие тонкости, – тут ведь было не место для менял, всадников и патрициев. К тому же добродушная Лутация думала, что по воле Юпитера солнце сияет на небе одинаково как для богатых, так и для бедных, и если для богачей открыты винные и пирожные лавки, трактиры и гостиницы, то и бедняки должны иметь свои кабаки. А кроме того, Лутация успела убедиться, что квадрант, асс[91]и сестерций из кармана бедняка или какого‑нибудь мошенника ничем не отличаются от таких же монет зажиточного горожанина или надменного патриция.
– Лутация, черт возьми, скоро ты подашь эти проклятые битки? – орал старый гладиатор, лицо и грудь которого были покрыты шрамами.
– Ставлю сестерций, что Лувений доставляет ей с Эсквилинского поля мертвечину, не доеденную воронами. Вот из какого мяса Лутация готовит свои дьявольские битки! – кричал нищий, сидевший рядом со стариком гладиатором.
Громкий хохот раздался в ответ на зловещую шутку нищего, притворявшегося калекой. Однако могильщику Лувению, коренастому толстяку с багровым и угреватым лицом, выражавшим тупое равнодушие, не пришлась по вкусу шутка нищего, и в отместку он громко заявил:
– Лутация, послушай честного могильщика: когда готовишь битки для этого чумазого Велления (так звали нищего), клади в них тухлую говядину – ту самую, которую он привязывает веревкой к своей груди и выдает за кровавые раны. Никаких ран у него и в помине нет, только надувает сердобольных людей, чтобы ему подавали побольше.
За этой репликой последовал новый оглушительный взрыв хохота.
– Не будь Юпитер лентяем и не спи он так крепко, уж он истратил бы одну из своих молний и мигом испепелил бы тебя! Прощай тогда могильщик Лувений, бездонный, зловонный бурдюк!
– Клянусь черным скипетром Плутона, я так отделаю кулаками твою варварскую[92]рожу, таких шишек насажаю, что тебе не придется и обманывать людей, попрошайка, будешь молить о жалости по праву.
– А ну подойди, подойди, пустомеля! – вскочив с места, вопил во все горло нищий, потрясая кулаками. – Подойди. Я тебя живо отправлю к Харону и, клянусь крыльями Меркурия, прибавлю тебе из своих денег еще одну медную монетку: всажу ее тебе в твои волчьи зубы, держи крепче!
– Перестаньте вы, старые клячи! – заревел Гай Тауривий, огромного роста атлет из цирка, увлеченный игрой в кости. – Перестаньте, а не то, клянусь всеми богами Рима, я так вас стукну друг о дружку, что перебью все ваши трухлявые кости и превращу вас в трепаную коноплю!
К счастью, в эту минуту Лутация Одноглазая и ее рабыня – эфиопка Азур внесли и поставили на стол два огромнейших блюда, наполненные дымящимися битками. На них с жадностью набросились две самые большие компании из числа собравшихся в таверне.
Сразу воцарилась тишина. Удачники, первыми получившие еду, придя в веселое настроение, пожирали битки и находили стряпню Лутации превосходной. А в это время за другими столами играли в кости, перемешивая игру с грубым богохульством и разговорами на злободневную тему – о бое гладиаторов в цирке, на котором посчастливилось присутствовать кое‑кому из посетителей, являвшихся свободными гражданами. Они рассказывали чудеса на удивление тем, кто принадлежал к сословию рабов и не допускался на зрелища в цирк. Все превозносили до небес мужество и силу Спартака.
Лутация сновала взад и вперед, подавала на столы колбасу. Мало‑помалу в таверне Венеры Либитины установилась тишина.
Первым нарушил молчание старый гладиатор.
– Я двадцать два года бился в амфитеатрах и цирках, – громко сказал он. – Меня, правда, немножко продырявили, распороли и опять сшили, а все‑таки я спас свою шкуру, значит, храбростью и силой меня не обидели боги. Но, скажу вам, я еще не встречал и не видывал такого гладиатора, такого силача и такого фехтовальщика, как Спартак Непобедимый!
– Родись он римлянином, – добавил покровительственным тоном атлет Гай Тауривий (сам он родился в Риме), – его можно было бы возвести в герои.
– Как жаль, что он варвар! – воскликнул Эмилий Варин, красивый юноша лет двадцати, хотя его лицо уже избороздили морщины – явные следы развратной жизни, состарившей его прежде времени.
– Ну и счастливец же этот Спартак! – заметил старый легионер, сражавшийся в Африке; лоб его пересекал широкий рубец, а из‑за раны в ноге он охромел. – Хоть он и дезертир, а ему даровали свободу! Слыханное ли дело! Сулла, видно, был в добром расположении – вот и расщедрился!
– Вот, должно быть, злился ланиста Акциан! – сказал старый гладиатор.
– Да, он всем плакался: ограбили, разорили, погубили!..
– Ничего, за свой товар он получил звонкой монетой!
– Да, надо правду сказать, товар был хорош! Такие молодцы – один лучше другого!
– Кто же спорит, товар был хорош, но и двести двадцать тысяч сестерциев тоже деньги немалые.
– Да еще и какие! Клянусь Юпитером Статором!
– Клянусь Геркулесом! – воскликнул атлет. – Мне бы их, эти денежки! Как мне хочется познать власть золота во всяческих делах, в которых наши чувства могут получить удовлетворение с помощью денег!
– Ты?.. А мы‑то что же? Ты думаешь, Тауривий, мы не сумели бы вкусить наслаждение, заполучив двести двадцать тысяч сестерциев?
– Сорить деньгами нетрудно, да не всякий умеет скопить их.
– Только вы уж не убеждайте меня, что Сулле трудом достались его богатства!
– Он начал с того, что получил наследство от одной женщины… из Никополя…
– Она уже была в летах, когда влюбилась в него; а он был тогда еще молод и если не красив, то уж, наверно, не так уродлив, как теперь.
– Умирая, она завещала ему все свои богатства.
– А в молодости он был беден. Я знал одного гражданина, у которого Сулла долго жил в доме на хлебах, – сказал атлет, – он получал три тысячи сестерциев в год.
– В войне с Митридатом, при осаде и взятии Афин Сулла сумел захватить львиную долю добычи. Вот тогда он приумножил свое богатство. А потом наступили времена проскрипций, и по приказу Суллы убито было семнадцать консулов, шесть преторов,[93]шестьдесят эдилов и квесторов, триста сенаторов, тысяча шестьсот всадников и семьдесят тысяч граждан. И как вы думаете, куда пошло все их имущество? Прямо в казну? А Сулле так‑таки ничего и не перепало?
– Хотелось бы мне получить хотя бы самую малую толику того, что ему досталось во времена проскрипций!
– И все же, – задумчиво сказал Эмилий Варин, хорошо образованный юноша, склонный в этот вечер пофилософствовать, – пусть Сулла из бедняка превратился в богача, пусть он возвысился из неизвестности и стал диктатором Рима, триумфатором, пусть ему воздвигли золотую статую перед рострами с надписью: «Корнелий Сулла Счастливый, император». А все же этот всемогущий человек страдает неизлечимой болезнью, которую не в силах победить ни золото, ни науки.
Слова эти произвели глубокое впечатление на весь собравшийся здесь сброд; и все единодушно воскликнули:
– Да, верно, верно!..
– Так ему и надо! – со злобой крикнул хромой легионер, сражавшийся в войсках Гая Мария в Африке и благоговевший перед его памятью. – Поделом ему! Пускай помучится. Он бешеный зверь, чудовище в человеческом обличье! Это ему зачлась пролитая им кровь шести тысяч самнитов. Они сдались Сулле при условии сохранения им жизни, и все эти шесть тысяч человек были умерщвлены в цирке. Когда в них метали там стрелы, сенаторы, собравшиеся в курии Гостилия, услыхав душераздирающие крики несчастных, в страхе вскочили с мест, а Сулла преспокойно продолжал свою речь и лишь холодно заметил сенаторам, чтобы они слушали его внимательно и не беспокоились по поводу того, что происходит снаружи: там просто дают, по его приказу, урок кучке негодяев.
– А резня в Пренесте, где он, за исключением человека, связанного с ним узами гостеприимства, за одну ночь, не щадя ни пола, ни возраста, перебил все злосчастное население города – двенадцать тысяч человек?
– Не он ли разрушил и сровнял с землей Сульмон, Сполетий, Интерамну, Флоренцию – самые цветущие города Италии, за то, что они были приверженцами Мария и нарушили верность Сулле?
– Эй, ребята, замолчите! – крикнула Лутация; она сидела на скамейке и клала на сковороду зайчатину, которую собиралась жарить. – Вы, сдается мне, хулите диктатора Суллу Счастливого? Предупреждаю, держите язык за зубами! Я не хочу, чтобы в моей таверне поносили величайшего гражданина Рима!
– Так вот оно что! Оказывается, косоглазая‑то – сторонница Суллы! Ах ты, проклятая! – воскликнул старый легионер.
– Эй ты, Меттий, – заорал могильщик Лувений, – говори с уважением о нашей любезной Лутации!
– Клянусь щитом Беллоны, ты у меня замолчишь! Вот еще новость! Какой‑то могильщик смеет приказывать африканскому ветерану!
Неизвестно, чем бы закончилась эта новая перепалка, как вдруг с улицы послышался нестройный хор женских голосов, безобразно фальшививших, но явно претендовавших на хорошее пение.
– Это Эвения, – заметил один из гостей.
– Это Луцилия.
– Это Диана.
Все взгляды устремились на дверь, в которую входили, горланя и танцуя, пять девиц в чересчур коротких одеяниях; лица их были нарумянены, плечи обнажены. Непристойными словами отвечали они на шумные приветствия.
Мы не будем останавливаться на сцене, последовавшей за появлением этих несчастных, отметим лучше то усердие, с которым Лутация и ее рабыня накрывали на стол, – судя по приготовлениям, ужин обещал быть роскошным.
– Кого это ты ждешь сегодня вечером в свою харчевню, для кого жаришь драных кошек и хочешь выдать их за зайцев? – спросил нищий Веллений.
– Не ждешь ли ты, часом, к ужину Марка Красса?
– Нет, она ждет самого Помпея Великого!
Смех и остроты продолжались, как вдруг в дверях таверны появился человек огромного роста и могучего телосложения; хотя волосы у него уже были с сильной проседью, он все еще был хорош собой.
– А, Требоний!
– Здравствуй, Требоний!
– Добро пожаловать, Требоний! – послышалось одновременно из разных углов таверны.
Требоний был ланистой; несколько лет назад он закрыл свою школу и жил на сбережения, скопленные от этого прибыльного занятия. Но привычка и склонность тянули его в среду гладиаторов, и он был завсегдатаем всех дешевых трактиров и кабаков Эсквилина и Субуры, в которых шумно веселились эти пасынки судьбы.
Поговаривали, что он, несмотря на то что гордился происхождением из гладиаторов и связью с ними, продавал свои услуги и патрициям: во время гражданских смут ему поручали нанимать большое число гладиаторов. Говорили, что под началом Требония были целые полчища гладиаторов, во главе которых он появлялся то на Форуме, то в комициях, когда обсуждался какой‑нибудь важный вопрос и кое‑кому выгодно было навести страх на судей или создать замешательство, а подчас и затеять драку во время выборов судей или же должностных лиц. Утверждали, что Требоний извлекал большую выгоду из своих встреч с гладиаторами.
Как бы то ни было, Требоний был их другом и покровителем, и в этот день, по окончании зрелищ в цирке, на которых он, как всегда, присутствовал, он дождался Спартака у входа, обнял его, расцеловал и, поздравив, пригласил на ужин в таверну Венеры Либитины.
Требоний пришел в таверну Лутации в сопровождении Спартака и десятка других гладиаторов.
Спартак все еще был в той пурпурной тунике, в которой сражался в цирке. На плечи его был накинут плащ, покороче тоги; солдаты обычно подобные плащи носили поверх доспехов. Спартак получил этот плащ во временное пользование у одного центуриона, друга Требония.
Завсегдатаи таверны встретили гостей шумными приветствиями. Побывавшие в тот день в цирке с гордостью показывали другим героя дня, мужественного Спартака.
– Отважный Спартак, представляю тебе прекрасную Эвению, самую красивую из всех красоток, посещающих эту таверну, – сказал старик гладиатор.
– Счастлива, что могу обнять тебя, – добавила Эвения, высокая, стройная брюнетка, не лишенная известной привлекательности. И, не дожидаясь ответа, она обвила обеими руками шею Спартака и поцеловала его.
Фракиец постарался улыбкой скрыть неприятное чувство, которое вызвало у него поведение девушки; отведя ее руки и мягко отстраняя от себя Эвению, он сказал:
– Благодарю тебя, девушка… Сейчас я предпочитаю подкрепить свои силы… я в этом очень нуждаюсь…
– Сюда, сюда, доблестный гладиатор, – сказала Лутация, опережая Спартака и Требония и приглашая их в другую комнату, – тут для вас приготовлен ужин. Идите, идите, – добавила она, – твоя Лутация, Требоний, позаботилась о тебе. Угощу тебя отменным жарким: такого зайца не подадут к столу даже у Марка Красса!
– Что ж, попробуем, оценим твои кушанья, плутовка ты эдакая! – отвечал Требоний, легонько похлопывая Лутацию по плечу. – А пока что подай нам амфору старого велитернского. Только смотри, старого!
– Всеблагие боги! – воскликнула Лутация, заканчивая приготовления к ужину, когда гости сели за стол. – Всеблагие боги! Он еще предупреждает – «старого»! Да я самого лучшего приготовила!.. Подумать только!.. Пятнадцатилетней выдержки! Такое вино, что хранится со времен консульства Гая Целия Кальда[94]и Луция Домиция Агенобарба![95]
Пока Лутация занимала гостей, ее рабыня, эфиопка Азур, принесла амфору. Она сняла печать, которую гости принялись рассматривать, передавая ее один другому, и налила часть вина в высокий сосуд из толстого стекла, до половины наполненный водой, а остаток вина перелила из амфоры в меньший сосуд, предназначенный для чистого, неразбавленного вина. Оба сосуда Азур поставила на стол, а Лутация перед каждым из гостей поставила чаши. Между сосудами она поместила черпак, им наливали в чаши чистое или разбавленное вино.
Вскоре гладиаторы получили возможность оценить искусство Лутации, приготовившей жаркое из зайца, а также решить, сколько лет насчитывало вино. Если велитернское и не вполне соответствовало дате, помеченной на амфоре, когда ее запечатывали, все же вино было признано выдержанным и весьма недурным.
Ужин удался, вина было вволю, гладиаторы веселились от души. Все располагало к дружеской беседе и оживлению, и вскоре действительно стало очень шумно.
Один только Спартак, которого осыпали восторженными похвалами, не разделял общего веселья, не шутил, ел как бы нехотя, – быть может, он все еще был во власти пережитого за этот день и не успел прийти в себя от ошеломляющего сознания нежданно обретенной свободы. Казалось, над его головой нависло облако печали и тоски, – и ни острой шуткой, ни ласковым словом сотрапезникам не удавалось разогнать его грусть.
– Клянусь Геркулесом… милый Спартак, я не могу понять тебя!.. – обратился к нему Требоний и хотел было налить велитернского в чашу Спартака, но заметил, к своему удивлению, что она полна. – Что с тобою? Почему ты не пьешь?
– Отчего ты такой грустный? – спросил один из гостей.
– Клянусь Юноной, матерью богов! – воскликнул другой гладиатор, судя по говору – самнит. – Можно подумать, что мы собрались не на товарищескую пирушку, а на поминальную тризну. И ты, Спартак, как будто празднуешь не свою свободу, а оплакиваешь смерть своей матери!
– Матери! – с громким вздохом повторил Спартак, словно потрясенный этими словами.
И так как он опечалился еще больше, бывший ланиста Требоний встал и, подняв свою чашу, воскликнул:
– Предлагаю выпить за свободу!
– Да здравствует свобода! – дружно закричали гладиаторы; при одном этом слове у них засверкали глаза. Все встали и высоко подняли свои чаши.
– Ты счастлив, Спартак, что добился свободы при жизни, – с горечью сказал белокурый молодой гладиатор, – а к нам она придет только вместе со смертью!
При возгласе «свобода» лицо Спартака прояснилось; улыбаясь, он высоко поднял свою чашу и звучным сильным голосом воскликнул:
– Да здравствует свобода!
Но печальные слова молодого гладиатора так взволновали его, что он не мог допить чашу – вино не шло ему в горло, и Спартак скорбно опустил голову. Он поставил чашу и сел, погрузившись в глубокое раздумье. Наступило молчание, глаза десяти гладиаторов были устремлены на счастливца, получившего свободу, в них светилась зависть и радость, веселье и печаль.
Вдруг Спартак прервал молчание. Задумчиво устремив неподвижный взгляд на стол, медленно отчеканивая слова, он произнес вслух строфу знакомой всем песни, – ее обычно пели гладиаторы в часы фехтования в школе Акциана:
Он родился свободным [96]
Под отеческим кровом,
Но в железные цепи
Был врагами закован.
Не за родину ныне
Бьется он на чужбине,
Не за милый, далекий,
За родительский кров
Льется в битве жестокой
Гладиатора кровь.
– Наша песня! – шептали удивленно и радостно некоторые из гладиаторов.
Глаза Спартака засияли от счастья, но тотчас, как бы желая скрыть свою радость, причину которой не мог уяснить себе Требоний, Спартак опять помрачнел. Он задал вопрос своим сотрапезникам:
– Из какой вы школы гладиаторов?
– Ланисты Юлия Рабеция.
Спартак взял свою чашу и, с равнодушным видом выпив вино, произнес, повернувшись к выходу, словно обращался к служанке, входившей в эту минуту:
– Света!
Гладиаторы переглянулись, а молодой белокурый самнит промолвил с рассеянным видом, как будто продолжая прерванный разговор:
– И свободы!.. Ты ее заслужил, храбрый Спартак!
И тут Спартак обменялся с ним быстрым выразительным взглядом – они поняли друг друга.
Как раз в то мгновение, когда юный гладиатор произносил эти слова, раздался громкий голос какого‑то человека, появившегося в дверях:
– Ты заслужил свободу, непобедимый Спартак!
Все повернули головы и увидели у порога могучую фигуру неподвижно стоявшего человека в широкой пенуле[97]темного цвета: то был Луций Сергий Катилина.
При слове «свобода», которое подчеркнул Катилина, Спартак и все гладиаторы, за исключением Требония, остановили на нем вопрошающий взгляд.
– Катилина! – воскликнул Требоний; он сидел спиной к дверям и не сразу заметил вошедшего.
Он поспешил навстречу Катилине, почтительно поклонился ему и, по обычаю, поднеся в знак приветствия руку к губам, сказал:
– Привет тебе, славный Катилина!.. Какой доброй богине, нашей покровительнице, обязаны мы честью видеть тебя среди нас в такой час и в таком месте?
– Я искал тебя, Требоний, – ответил Катилина, – а также и тебя, – добавил он, повернувшись к Спартаку.
Услыхав имя Катилины, известного всему Риму своей жестокостью, убийствами, силой и отвагой, гладиаторы переглянулись; некоторые, надо заметить, испугались и побледнели. Даже сам Спартак, в груди которого билось бесстрашное сердце, невольно вздрогнул, услышав голос грозного патриция; нахмурив лоб, он пристально смотрел на Катилину.
– Меня? – спросил удивленный Спартак.
– Да, именно тебя, – спокойно ответил Катилина, сев на скамью, которую ему пододвинули, и сделал знак, приглашая всех садиться. – Я не думал встретить тебя тут, даже и не надеялся на это, но я был почти уверен, что застану здесь Требония и он научит меня, как найти отважного и доблестного Спартака.
Спартак с еще большим изумлением смотрел на Катилину.
– Тебе дали свободу, и ты достоин ее. Но у тебя нет денег, чтобы прожить до той поры, пока ты найдешь заработок. А так как благодаря твоей храбрости я выиграл больше десяти тысяч сестерциев, держа пари с Гнеем Корнелием Долабеллой, я и искал тебя, чтобы вручить тебе часть выигрыша. Она твоя: если я рисковал деньгами, то ты в продолжение двух часов рисковал своей жизнью.
Среди присутствующих пробежал шепот одобрения и симпатии к этому аристократу, который снизошел до встречи с презираемыми всеми гладиаторами, восторгался их подвигами и помогал им в их бедах.
Спартак, не питая доверия к Катилине, был тем не менее тронут участием, проявленным к нему столь высокой особой, – он отвык от такого отношения к себе.
– Благодарю тебя, о славный Катилина, за твое благородное намерение! – ответил он. – Однако я не могу, не имею права принять твой дар. Я буду преподавать приемы борьбы, гимнастику и фехтование в школе моего прежнего хозяина и, надеюсь, проживу своим трудом.
Катилина постарался отвлечь внимание сидевшего рядом с ним Требония и, протянув ему свою чашу, приказал разбавить велитернское водой, а сам тем временем наклонился к Спартаку и едва слышным шепотом торопливо сказал:
– Ведь и я терплю притеснение олигархов, ведь я тоже раб этого мерзкого, растленного римского общества, я тоже гладиатор среди этих патрициев, я тоже мечтаю о свободе… и знаю все…
Спартак, вздрогнув, откинул голову и посмотрел на него с выражением недоумения, а Катилина продолжал:
– Да, я знаю все… и я с вами… буду с вами… – А затем, поднявшись со своего места, он произнес громким голосом, чтобы все его слышали: – Ради этого ты и не отказывайся принять кошелек с двумя тысячами сестерциев в красивых новеньких ауреях.[98] – И, протянув Спартаку изящный маленький кошелек, Катилина добавил: – Повторяю, это вовсе не подарок, ты заработал эти деньги, они твои; это твоя доля в нашем сегодняшнем выигрыше.
Все присутствующие осыпали Катилину почтительными похвалами, восхищаясь его щедростью, а он взял в свою руку правую руку Спартака, и при этом рукопожатии гладиатор встрепенулся.
– Теперь ты веришь, что я знаю все? – спросил его вполголоса Катилина.
Спартак был поражен, он никак не мог понять, откуда патрицию известны некоторые тайные знаки и слова, – но ясно было, что Катилина действительно их знает; поэтому он ответил Луцию Сергию рукопожатием и, спрятав кошелек на груди под туникой, сказал:
– Сейчас я слишком взволнован и озадачен твоим поступком, благородный Катилина, и плохо могу выразить тебе благодарность. Завтра утром, если разрешишь, я явлюсь к тебе, чтобы излить всю свою признательность.
Произнося медленно и четко каждое слово, он испытующе взглянул на патриция. В ответ Катилина наклонил голову в знак понимания и сказал:
– У меня в доме, Спартак, ты всегда желанный гость. А теперь, – добавил он, быстро повернувшись к Требонию и к другим гладиаторам, – выпьем чашу фалернского, если оно водится в такой дыре.
– Если уж моя ничтожная таверна, – любезно сказала Лутация Одноглазая, стоявшая позади Катилины, – удостоилась чести принять в своих убогих стенах такого высокого гостя, такого прославленного патриция, как ты, Катилина, то, видно, сами боги‑провидцы помогли мне: в погребе бедной Лутации Одноглазой хранится маленькая амфора фалернского, достойная пиршественного стола самого Юпитера.
И, поклонившись Луцию Сергию, она ушла за фалернским.
– А теперь выслушай меня, Требоний, – обратился Катилина к бывшему ланисте.
– Слушаю тебя со вниманием.
Гладиаторы смотрели на Катилину и изредка вполголоса обменивались одобрительными замечаниями по поводу его физической силы, могучих рук с набухшими узловатыми мускулами, а он тем временем вполголоса вел беседу с Требонием.
– Я слышал, слышал, – заметил Требоний. – Это меняла Эзефор, у которого лавка на углу Священной и Новой улицы, недалеко от курии Гостилия…
– Вот именно. Ты сходи туда и, как будто из желания оказать Эзефору услугу, намекни, что ему грозит опасность, если он не откажется от своего намерения вызвать меня к претору для немедленной уплаты пятисот тысяч сестерциев, которые я ему должен.
– Понял, понял.
– Скажи ему, что, встречаясь с гладиаторами, ты слышал, как они перешептывались между собой о том, что многие из молодых патрициев, связанные со мной дружбой и признательные мне за щедрые дары и за льготы, которыми они обязаны мне, завербовали, – разумеется, тайно от меня, – целый манипул[99]гладиаторов и собираются с ним сыграть плохую шутку…
– Я все понял, Катилина, не сомневайся. Выполню твое поручение как должно.
Тем временем Лутация поставила на стол фалернское вино; его разлили по чашам и, попробовав, нашли неплохим, но все же не настолько выдержанным, как это было бы желательно.
– Как ты его находишь, о прославленный Катилина? – спросила Лутация.
– Хорошее вино.
– Оно хранится со времен консульства Луция Марция Филиппа[100]и Секста Юлия Цезаря.
– Всего лишь двенадцать лет! – воскликнул Катилина. При упоминании имен этих консулов он погрузился в глубокую задумчивость; пристально глядя широко открытыми глазами на стол, он машинально вертел в руке оловянную вилку. Долгое время Катилина оставался безмолвным среди воцарившегося вокруг молчания.
Судя по тому, как внезапно загорелись огнем его глаза, дрожали руки, судорога пробегала по лицу и вздулась жила, перерезавшая лоб, в душе Катилины, по‑видимому, происходила борьба различных чувств, и какие‑то мрачные мысли теснились в его мозгу. Человек прямой и открытый по натуре, он оставался таким и в минуты проявления своей жестокости. Он не хотел, да и не мог скрыть бушевавшую в его груди бурю противоречивых страстей, и она, как в зеркале, отражалась на его энергичном лице.
– О чем ты думаешь, Катилина? Ты чем‑то огорчен? – спросил его Требоний, услышав вырвавшийся у него глухой стон.
– Старое вспомнил, – ответил Катилина, не отводя взора от стола и нервно вертя в руках вилку. – Мне вспомнилось, что в том же году, когда была запечатана амфора этого фалернского, предательски был убит в портике своего дома трибун Ливий Друз и другой трибун Луций Апулей Сатурнин,[101]а за несколько лет до того были зверски убиты Тиберий и Гай Гракхи[102]– два человека самой светлой души, которые когда‑либо украшали нашу родину! И все они погибли за одно и то же дело – за дело неимущих и угнетенных; и всех их погубили одни и те же тиранические руки – руки подлых оптиматов.[103]
И, минуту подумав, он воскликнул:
– Возможно ли, чтобы в заветах великих богов было начертано, что угнетенные никогда не будут знать покоя, что неимущие всегда будут лишены хлеба, что земля всегда должна быть разделена на два лагеря – волков и ягнят, пожирающих и пожираемых?
– Нет! Клянусь всеми богами Олимпа! – вскричал Спартак громоподобным голосом и стукнул большим своим кулаком по столу; лицо его приняло выражение глубокой ненависти и гнева.
Катилина вздрогнул и устремил свои глаза на Спартака. Тот заговорил более спокойно, могучим усилием воли подавив свое волнение.
– Нет, великие боги не могли допустить в своих заветах такую несправедливость!
Снова наступило молчание, которое прервал Катилина. В его голосе звучали печаль и сострадание:
– Бедный Друз… Я знал его… Он был еще так молод… благородный и сильный духом человек. Природа щедро наделила его дарованьями, а он пал жертвой измены и насилия.
– И я его помню, – сказал Требоний. – Помню, как он произносил речь в комиции, когда вновь предлагал утвердить аграрные законы. Выступая против патрициев, он сказал: «При вашей жадности вы скоро оставите народу только грязь и воздух».
– Злейшим его врагом был консул Луций Марций Филипп, – заметил Катилина, – однажды народ восстал против него, и Филипп, несомненно, был бы убит, если бы Друз не спас его, уведя в тюрьму.
– Он немножко запоздал: у Филиппа все лицо было в синяках, а из носа текла кровь.
– Рассказывали, – продолжал Катилина, – что Друз, увидев окровавленного Филиппа, воскликнул: «Это вовсе не кровь, а подливка к дроздам», намекая этим на безобразные кутежи, которым каждую ночь предавался Филипп.
Пока происходила эта беседа, в передней комнате в соответствии с количеством поглощаемого пьяницами вина стоял невероятный шум и гам и все громче раздавались непристойные восклицания. Вдруг Катилина с его сотрапезниками услышали, как все хором закричали:
– Родопея, Родопея!
При этом имени Спартак вздрогнул. Оно напомнило ему родную Фракию, ее горы, отчий дом, семью! Сладостные и вместе с тем горькие воспоминания.
– Добро пожаловать! Добро пожаловать, прекрасная Родопея, – закричало человек двадцать бездельников сразу.
– Попотчуем красавицу вином за то, что она пожаловала к нам, – сказал могильщик, и все присутствующие окружили девушку.
Родопея была молода, не больше двадцати двух лет, и действительно хороша собой: высокая, стройная, беленькая, черты лица правильные, длинные белокурые волосы, голубые живые и выразительные глаза. Ярко‑голубая туника с серебряной каймой, серебряные запястья, голубая шерстяная повязка явно свидетельствовали о том, что она не римлянка, а рабыня и ведет жизнь блудницы, возможно против своей воли.
Судя по сердечному и довольно почтительному отношению к ней дерзких и бесстыдных посетителей таверны Венеры Либитины, можно было понять, что девушка она хорошая, очень тяготится жизнью, на которую обречена, несчастлива, несмотря на показную веселость, и сумела заслужить бескорыстное расположение этих грубых людей.
Нежное личико, скромное поведение, доброта и учтивость Родопеи покорили всех. Однажды она попала в кабачок Лутации вся в крови и слезах от побоев хозяина, сводника по профессии; её мучила жажда, ей дали глоток вина, чтобы немного подкрепиться. Это случилось за два месяца до начала событий, о которых мы повествуем. С тех пор через два‑три дня, когда позволяло время, Родопея забегала на четверть часика в таверну. Здесь она чувствовала себя свободной и испытывала блаженство, вырвавшись хоть на несколько минут из того ада, в котором ей приходилось жить.
Родопея остановилась у столика Лутации, ей поднесли чашу албанского вина, и она стала прихлебывать из нее маленькими глоточками. Шум, вызванный ее приходом, стих. Вдруг из угла комнаты опять донесся гул голосов.
Могильщик Лувений, его товарищ по имени Арезий и нищий Веллений, разгоряченные обильными возлияниями, начали громко судачить о Катилине, хотя все знали, что он сидит в соседней комнате. Пьяницы всячески поносили Катилину и всех патрициев вообще, хотя сотрапезники призывали их к осторожности.
– Ну нет, нет! – кричал могильщик Арезий, такой широкоплечий и высокий малый, что мог бы поспорить с атлетом Гаем Тауривием. – Нет, нет, клянусь Геркулесом и Каком! Эти проклятые пиявки живут нашей кровью и слезами. Нельзя пускать их сюда. Пусть они не оскверняют места наших собраний своим гнусным присутствием!