Из стихотворных откликов на смерть Гумилева 21 глава




Вечером того же дня гостям показали гробницу Шейха Гусейна и священную пещеру, из которой не выбраться грешнику. «Надо было раздеться донага и пролезть между камней в очень узкий проход. Если кто застревал — он умирал в страшных мучениях: никто не смел протянуть ему руку, никто не смел подать кусок хлеба или чашку воды». Гумилев, само собой, решил испытать себя. Потребовалось бы, вероятно, съездить в Эфиопию, чтобы проверить истинность всех этих легенд.

Со слов двух адептов Шейха Гусейна — Хаджи Абдул Меджиба и Кабир Аббаса — Гумилев записал его житие. Эта запись не сохранилась.

Дальше караван двинулся к городу Гинир, которого достиг 30 июня. Это была крайняя южная точка пути. С водой было по-прежнему плохо. К тому же накопившийся багаж стеснял передвижение. Самым большим приобретением была местная машина для обработки хлопка.

Простояв у Гинира четыре дня и пополнив запасы продовольствия, Гумилев, Сверчков и их спутники двинулись на северо-запад, на Метакуа. У Гумилева остаются силы лишь на то, чтобы делать беглые записи: «Базар без деревни; начальник в будке; объявление о беглом рабе; женщина с зобом…» Все это никогда не было расшифровано и использовано. Шли тяжело, когда дорога спускалась в «колу»; легче, когда поднимались в гору. 26 июля Гумилев обрывает дневник на слове «Дорога…».

Все это уже отчасти напоминает описания странствий Ливингстона и Стенли в джунглях или, скажем, Седова в полярных льдах. В один прекрасный день исследователь обрывает записи в дневнике, а через десять лет его череп, ледоруб или заржавевшее ружье находит следующая экспедиция. На самом деле, однако, в данном случае все было не так мрачно и не так романтично. Путь Гумилева пролегал в краях с трудным для европейца климатом, в отсталой стране, но все-таки не среди белых медведей или кровожадных людоедов, и не слишком далеко от телеграфа и железной дороги. Это была отчасти обычная полевая работа этнографа, отчасти экстремальный туризм.

 

 

 

Аба Муда. Фотографии Н. Л. Сверчкова, 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

 

 

11 августа Гумилев, если верить господину Абдуи, оказывается в доме его деда и бабки в долине Дера (между горами Черчер и массивом Ариси к северу от озера Зивай). Каким образом оказался поэт-путешественник в доме родителей изгнанного им «низкого» Хайле? Или Х. Мариам — это не «Хайле», а другой воспитанник католической миссии, Франсиско, тоже из Дире-Дауа, упомянутый в «Дневнике»? Или безымянный переводчик-галлас из письма к Штернбергу?

Так или иначе, в Дера Гумилев лечит хозяйку от малярии таблетками, освобождает работника, которого жестокосердный хозяин привязал к дереву, отвозит его в Дире-Дауа и поручает заботам местных миссионеров — в общем, ведет себя как добрый самаритянин. 13 августа у хозяина рождается сын, которого называют в честь гостя (в некоторых районах Эфиопии есть такой обычай) — Гумило. В тот же день Гумилев уехал в Харрар.

Однако документальные свидетельства противоречат этой датировке.

 

 

 

Гробница Шейх-Гусейна. Фотографии Н. Л. Сверчкова, 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

 

 

Еще в мае Гумилев просил Штернберга перевести Лионским кредитом деньги (200 рублей) в Дире-Дауе, чтобы он мог расплатиться с ашкерами и выехать на родину. Но почему-то это не было сделано, и Гумилев вынужден был обращаться за помощью в русскую дипмиссию.

27 октября Чемерзин направил Радлову письмо, в котором говорится: «8 августа г. Гумилев, в бытность свою в Харраре, перед выездом в Россию, обратился ко мне с просьбою о высылке ему 140 талеров… ввиду задержки обещанных Академией денег». Чемерзин просил директор Кунсткамеры «не отказать в содействии к возвращению указанной суммы».

26 ноября Радлов ответил Чемерзину, что

 

 

по получении письма Вашего Превосходительства… был приглашен мною в музей Н. С. Гумилев, который сообщил мне, что уже месяц назад деньги им были переведены в Миссию через Лионский кредит. Задержка в высылке денег произошла оттого, что г. Гумилеву пришлось ждать около трех недель в Джибути.

 

 

 

 

Книга Шейх-Гусейна. Фотографии Н. Л. Сверчкова, 1913 год. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

 

 

Итак, Гумилев уже 8 августа был в Харраре, оттуда выехал в Джибути, но почему-то застрял там на три недели. Значит, в Россию он выехал пароходом лишь около 1 сентября. 20 сентября он возвращается в Петербург, а 26 сентября передает в Кунсткамеру свои коллекции.

Коллекции Гумилева — Сверчкова (фонды 2154, 2155 и 2156) довольно объемны. Они включают 44 харрарских, 40 сомалийских и 28 галласаских предметов, причем представлены обе этнические группы народа галла (оромо) — кота и арусси. Разумеется, Гумилев был дилетантом. Как сердито замечают авторы позднее (в 1983 году) сделанной научной описи, «в описи, составленной собирателем, почти нет описания предметов, не указаны их местные названия, а иногда и способ употребления». Этнографы ворчат на «случайный характер» коллекции, ее бессистемность.

Тем не менее список предметов довольно разнообразен. Тут и «подвеска из слоновой кости продолговатая, слегка расширенной книзу формы», и палица — «будчь» — «темно-красного твердого дерева, напоминающая по форме грушу… В свое время в Харраре такие палицы служили оружием…», и желудок — «джемма-гога» — для нюхательного табака («употребляется только старухами»), и детская игрушка, и ткацкий станок, и более сотни фотографий и негативов. Судя по заявлению Гумилева от 8 января 1914 года, за все эти коллекции от Академии наук ему и Сверчкову причиталось 400 рублей. Вероятно, эти деньги были выплачены.

В настоящее время в экспозиции Кунсткамеры выставлено две вещи из коллекции Гумилева — кувшин из Харрара и подойник из Оромо. Остальное — в запасниках.

Отдельное место занимают «картины эфиопских мастеров» — четыре акварельки, купленные за бесценок и подаренные Кругликовой. В 1936 году она передала их Кунсткамере. Одна — «изображение религиозного содержания» (Архангел Рафаил?), два анималистических произведения — «Лев в пустыне» и «Бегемоты», и жанровая картинка — «Обработка поля мотыгой». Собственно эфиопского в них — только изображение неба: красно-желтыми полосами, а не синим, как в европейской живописи. Гумилев интересовался африканским искусством и даже начал писать о нем статью, но едва ли он в состоянии был отличить хорошую африканскую картину или скульптуру от посредственной.

 

 

Больше Гумилев в Африке не был никогда.

Существует примечательное свидетельство Ахматовой. Гумилев говорил ей, что ищет в своих африканских странствиях «золотую дверь». Вернувшись в Петербург в 1913 году, он признался: «золотой двери» нет… Можно спорить о том, что перед нами — просто поэтический образ или оккультный символ (как считает Богомолов). Но в любом случае «золотая дверь» — это связь с иным и лучшим миром. Это — спасение. Это — творчество.

Ахматова не верила, что перемещение в пространстве может помочь творческой судьбе поэта. Она не верила, что «золотая дверь» — вдали. Она могла бы торжествовать. Ее мнение о ненужности «экзотических» странствий и мотивов поэзии Гумилева разделяли многие. Казалось бы, и сам Гумилев разделил его.

Но почему-то спустя полтора года (и каких года!) ушедший добровольцем на фронт, ставший в одночасье предметом всеобщего восхищения, он пишет Лозинскому:

 

 

…Мне досадно за Африку. Когда полтора года тому назад я вернулся из страны Галла, никто не имел терпенья выслушать мои впечатления и приключения до конца. А ведь правда, все то, что я выдумал один и для себя одного, ржанье зебр ночью, переправа через крокодильи реки, ссоры и примиренья с медведеобразными вождями посреди пустыни, величавый святой, никогда не видевший белых в своем африканском Ватикане, — все это гораздо значительнее тех работ по ассенизации Европы, которыми сейчас заняты миллионы рядовых обывателей, и я в том числе.

 

 

Пусть африканские впечатления уже успели преобразиться в поэтическом воображении, пусть жалкий сельский колдун Аба Муда превратился в «величавого святого», да еще «никогда не видевшего белых» (в любом случае речь идет о белых, так сказать, в культурном смысле — арабы, тоже принадлежащие к европеоидной расе, не в счет). В стихах это противоречие разрешится диалектически: там «жирный негр», жрец Шейха Гусейна, одновременно смешон и величественен. Но суть ясна: для Гумилева индивидуальный путь поэта, сказка для себя, ценнее трудов и опасностей, делимых «с гурьбой и гуртом».

Не забудем и об еще одной важной подробности: о возникшей у Гумилева уже в 1916–1917 годы мечте о путешествии на Мадагаскар. Мадагаскар — островная страна с очень своеобразной культурой, населенная мальгашами — выходцами из Юго-Восточной Азии. В 1896 году Мадагаскар стал французской колонией, и, скорее всего, Гумилев мог почерпнуть информацию о нем именно из французских источников. Гумилева должен был вдохновлять образ мадагаскарской королевы — Раванилуны I, которой преданно служили мужчины-воины. Один из них («королевы мадагаскарской самый преданный генерал») становился на короткое время супругом государыни…

Исчезла ли «золотая дверь»? Что именно вынес поэт из своих африканских странствий? Насколько они важны были для его дальнейшего творчества?

Все это — тема отдельного и сложного разговора.

 

Уже в «Чужом небе» появляется цикл «Абиссинских песен», совершенно непохожих на те реальные песни, которые сохранились в записях поэта, но, по всей вероятности, имеющих какие-то соответствия в абиссинском фольклоре. Во всяком случае, именно здесь — больше чем где бы то ни было раньше или позже — Гумилеву удается достичь того эффекта подлинности, эффекта личного присутствия, которого (по мнению многих критиков и исследователей) недостает его поэзии. Каждая из четырех песен удивительно конкретна (кроме «Невольничьей», которая обращена скорее не к эфиопскому, а к общеафриканскому опыту, — и, сложись судьба Гумилева иначе, стала бы неизменной принадлежностью всех советских антологий). Военный и крестьянский быт страны, специфически африканское сочетание непосредственности и лукавства — все это передано с такой убедительностью, что, пожалуй, по мастерству стилизации лишь «Александрийские песни» да китайские стихи Паунда можно здесь поставить в ряд (и лишь отчасти — «Фарфоровый павильон» самого Гумилева). Не забудем, однако: Паунд и Кузмин имели дело с признанными человечеством «культурными ценностями». Гумилев говорил от лица людей, считавшихся «дикарями». В каком-то смысле это его устраивало. Монументальная и жестокая простота нравов, мир, действительно находящийся «по ту сторону добра и зла», — вот что привлекало его в Африке:

 

 

 

Опись собрания Н. С. Гумилева, сделанная рукой Н. Л. Сверчкова. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

 

 

 

 

Сомалийский кувшин для воды.

 

 

 

 

Сомалийская деревянная подставка для головы во время сна.

Начало ХХ века. Из собрания Н. С. Гумилева. Музей антропологии и этнографии им. Петра Великого

 

По лесам, полям и плоскогорьям

Бегают свирепые убийцы,

Вы, перерывающие горло,

Свежей крови вы напьетесь нынче.

 

От куста к кусту переползайте,

Как ползут к своей добыче змеи,

Прыгайте стремительно с утесов —

Вас прыжкам учили леопарды.

 

Кто добудет в битве больше ружей,

Кто зарежет больше итальянцев,

Люди назовут того ашкером

Самой белой лошади негуса.

 

 

Можно пожалеть, что этот «африканский акмеизм» не получил продолжения: может быть, потому, что никто из литературных соратников Гумилева не разделил его увлечений.

Последующие африканские стихи Гумилева, написанные во время путешествия 1913 года и позднее, совершенно иные. Африканский опыт осмысляется символически. В «Африканской ночи» (1913) страна Сидамо видится местом столкновения двух неафриканских по происхождению цивилизаций — христианства и ислама («Им помогает черный камень, нам — золотой нательный крест»)[90]. В «Мике» реальность эфиопской жизни (упоминаются даже конкретные имена: фитоорари Хабте Гийоргис — у Гумилева Авто-Георгис, — к примеру) и острая «колониальная» тема растворяется духом романтической сказки. Прообраз друга Мика, французского мальчика Луи, «обезьяньего царя», — конечно, новорожденный Лев Гумилев, «гумильвенок», которому отец (см. письмо к Ахматовой из Одессы) собирался привезти «своего негритенка». Николай Гумилев, автор «Невольничьей» абиссинской песни, хорошо знал реальную цену такой дружбы между господином и рабом. Но в душе Гумилева одинокий тринадцатилетний мальчик, сочиняющий для себя бесконечную волшебную сказку, и трезвый взрослый человек существовали параллельно, не смешиваясь.

Это необходимо принимать в расчет, обращаясь к главной африканской книге Гумилева — к «Шатру». Как известно, книга эта, включающая в окончательном варианте 16 стихотворений, была написана в конце 1917 — начале 1918 года. Она должна была стать частью задуманного Гумилевым грандиозного и странного проекта — «учебника географии в стихах». Аванс на этот «учебник» поэт получил 24 сентября 1917 года в издательстве «Петербург» (вероятно, аванс был выслан в Париж, где находился поэт в это время).

Гумилев мечтал описать в рифму всю обитаемую сушу — задача странная и бессмысленная, одна из тех масштабных и бессмысленных задач, которые Гумилев всю жизнь ставил перед собой и которые скорее замедляли его развитие как поэта. Проект включал Европу (все страны, кроме почему-то Швейцарии — но включая Албанию), Азию (Индия, Китай, Индокитай, Япония, Северная Сибирь, Центральная Сибирь, Монголия, Бухара и др.), Америку (18 стихотворений, посвященных всем областям от Гренландии до Огненной Земли; США Гумилев собирался посвятить пять стихотворений — одно Восточным Штатам, одно Западным, третье и четвертое — соответственно Кордильерам и Флориде, пятое — почему-то занявшим его воображение мормонам), Австралию и Океанию (без расшифровки).

Африканский проспект был таким: Египет, Триполи, Тунис, Алжир, Марокко, Сахара, Сенегамбия, Западный берег, Трансвааль, Родезия, Лесная область, Мадагаскар, озеро Виктория, Абиссиния, Сомали, Нил, озеро Чад, Красное море. Из этого плана написано лишь девять стихотворений («Египет», «Сахара», «Озеро Чад», «Сомалийский полуостров», «Экваториальный лес», «Красное море», «Мадагаскар», «Абиссиния» и не вошедшее в окончательную редакцию книги «Алжир и Тунис»). «Западному берегу» Африки посвящены стихотворения «Либерия» и «Дагомея». Шесть стихотворений — «Нигер», «Дамара», «Замбези», «Суэцкий канал», «Галла», «Судан» — не имеют соответствий в списке. Ко всему прочему, существует два варианта книги «Шатер» — «короткий», изданный в июле 1921 года в Севастополе стараниями Сергея Колбасьева, и «полный», появившийся в 1922-м в Ревеле. Книги отличаются не только составом, но и текстологически. По традиции, текст ревельской, посмертной книжки считается окончательным. Противоположное мнение высказал в книге «Неизвестный Николай Гумилев» (1996) А. Л. Никитин, но его аргументация носит почти исключительно вкусовой характер. Строфы севастопольского издания кажутся ему более совершенными и потому — более поздними. Возможно, впрочем, что они действительно «более поздние» — нельзя пренеберечь предположением комментаторов двухтомника 1991 года, что Гумилев, оказавшись в Крыму и получив неожиданно для себя предложение издать книгу, не имел при себе рукописи и восстановил стихи по памяти. Этим, кстати, можно объяснить отсутствие в севастопольской книжке таких важных стихов, как «Нигер» и «Замбези», — при наличии «Либерии» и «Экваториального леса», которые, по любым критериям, трудно отнести к вершинным удачам поэта. «Либерия», впрочем, отражает тот скепсис по отношению к европеизации «дикарей», который сквозит и в других произведениях Гумилева (рассказ «Черный генерал»). Уже здесь видно его отличие от Киплинга. «Адвокаты, доценты наук, пролетарии, пасторы, воры», получившиеся из буйных дикарей в результате вековой муштровки на американских хлопковых плантациях, меньше всего умиляют его. Half-children, half-devils или бесстрашные «рыболовы из племени Кру» гораздо ближе его сердцу романтика и не кажутся ему просто сырьем для перевоспитания.

Стоит процитировать «Африканскую охоту»:

 

…Это нам здесь, в Европе, кажется, что борьба человека с природой закончилась или, во всяком случае, перевес на нашей стороне. Для побывавших в Африке дело представляется иначе.

 

 

Узкие насыпи железных дорог каждое лето размываются тропическими ливнями, слоны любят почесывать свои бока о гладкую поверхность телеграфных столбов и, конечно, ломают их. Гиппопотамы опрокидывают речные пароходы. Сколько лет англичане заняты покореньем Сомалийского полуострова — и до сих пор не сумели продвинуться даже на сто километров от берега. И в то же время нельзя сказать, что Африка не гостеприимна — ее леса равно открыты для белых, как и для черных, к ее водопоям человек приходит раньше зверя. Но она ждет именно гостей и никогда не признает их хозяевами.

 

 

 

 

Концовка ревельского издания книги Н. С. Гумилева «Шатер». Рисунок Н. К. Калмакова, 1922 год

 

 

Применительно к «Шатру» остается открытым вопрос об источниках, которыми пользовался поэт. В случае «абиссинских» стихотворений он основывается на собственном опыте. Это же можно сказать о таких текстах, как «Египет», «Суэцкий канал», «Красное море». Но в других текстах Гумилев использует, по всей вероятности, книжные источники. Какие?

Где-то («Экваториальный лес», «Замбези») Гумилев черпал информацию, видимо, не столько из научных монографий, сколько из романов Хаггарда и других не самых серьезных беллетристов конца XIX века, или из «Истории великих путешествий» Жюля Верна. Не надо забывать и о выходившем с 1861 года в Петербурге журнале «Вокруг света». Оттуда (если не из газет) мог почерпнуть Гумилев имена Чаки и Дагмары — зулусских вождей первой половины XIX века, основателей воинственной южноафриканской империи. Не случайно в первоначальном списке присутствуют Трансвааль и Родезия: Англо-бурская война была в 1900–1902 годы (когда юный Гумилев был к политике совсем не равнодушен!) любимой темой застольных разговоров.

Но несколько стихотворений («Дамара», «Дагомея», «Нигер») свидетельствуют о более серьезном изучении поэтом географии и фольклора той части африканского контиента, где самому ему побывать не пришлось. По оценке А. Б. Давидсона (профессионального африканиста!), Гумилевым использован очень широкий материал — и допущено «поразительно мало ошибок». Откуда же этот материал взят? «Шатер» писался в Париже. Видимо, в поисках источников этих стихов следовало бы просмотреть прежде всего французскую африканистскую литературу начала XX века. Не будем забывать, в частности, о дружбе поэта в 1906–1908 годы с семьей Ж. Деникера. А в 1910 году, приехав с молодой женой в Париж, Гумилев, по свидетельству Иванова, находил время для посещения этнографических музеев. Во всяком случае, в популярных многотомных географических сочинениях Э. Реклю («Земля и люди») и Ф. фон Гельвальда, выходивших в русском переводе в конце XIX века и, без сомнения, Гумилеву известных, ничего подобного сюжетам этих стихотворений нет.

«Мик» появился в 1918 году — в не самое удачное для сказочной «африканской поэмы» время. Иванов-Разумник иронизировал:

 

 

Старый мир рушится; новый рождается в муках десятилетий; А. Блок, А. Белый, Клюев, Есенин откликаются потрясенной душой на глухие подземные раскаты — какое паденье! какая профанация искусства!.. И утешительно видеть пример верности и искусству, и себе… Прошлое Н. Гумилева является ручательством за его литературное настоящее и будущее. Десятилетием раньше, в годы первой русской революции, этот начинающий тогда поэт, верный сладостной мечте, рассказывал в книжке стихов «Романтические цветы» все о том же, о том, как

 

Далеко, далеко на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

 

Этот «изысканный жираф» поистине символичен, он просовывает шею из-за каждой страницы стихов Н. Гумилева. Мы можем быть спокойны: искусство стоит на высоте. Пусть мировые катастрофы потрясают человечество, пусть земля рушится от подземных ударов: по садам российской словесности разгуливают павианы, рогатые кошки и, вытянув длинную шею, размеренным шагом «изысканный бродит жираф» (Знамя. 1920. № 3/4).

 

 

Так же ироничен был Э. Голлербах, чья рецензия на севастопольский «Шатер» (Жизнь искусств. № 806. 30 августа 1921) называлась «Учебник географии в стихах». «Искренне желаем, — с притворным энтузиазмом восклицал рецензент, чьи отношения с Гумилевым на тот момент были далеко не дружескими, — чтобы книжка эта получила широкое распространение среди детей младшего возраста и облегчила им изучение Африки». Рецензия увидела свет уже после гибели Гумилева, но за два дня до того, как о ней стало известно. Тональность откликов, появившихся после 1 сентября 1921-го, была, конечно, иной. Сам Голлербах в неотправленном письме в журнал «Вестник литературы» выражал сожаление, что его заметка «приобрела тягостный смысл», но при этом отказаться от своей оценки «Шатра» не желал.

 

 

 

Концовка отдельного издания поэмы Н. С. Гумилева «Мик».

Рисунок М. В. Добужинского, 1918 год

 

 

В «Огненном столпе» африканский (абиссинский) мотив возникает дважды. Первый раз — в «Леопарде», второй — в знаменитых «Моих читателях»:

 

 

Старый бродяга в Аддис-Абебе,

Покоривший многие племена,

Прислал ко мне черного копьеносца

С приветом, составленным

 

из моих стихов.

 

Поскольку два других «читателя» имеют легко распознаваемые прототипы (Блюмкин и Колбасьев), логично предположить, что и «старому бродяге» есть соответствие в реальности. Судя по процитированным строкам, «бродяга» — белый (иначе не нужно было бы упоминать о расовой принадлежности копьеносца) и, вероятно, русский, причем русский, знакомый с современной поэзией.

А. Давидсон находит двух людей, которые могли быть прототипами этого «старого бродяги». Оба — русские офицеры, натурализовавшиеся в Абиссинии, женившиеся на местных уроженках и служившие на новой родине в высоких чинах. Один — Иван Филаретович Бабичев (1871–1955), прибывший в страну в 1897 или 1898 году в составе русской миссии и ставший фитаутари (полковником) императорской гвардии; его сын, «Мишка» Бабичев, стал первым эфиопским летчиком, а в 1946 году был временным поверенным Абиссинии в СССР. Второй (его кандидатура кажется Давидсону предпочтительной) — Евгений Евгеньевич Сенигов (1872 — после 1923), художник по призванию, социалист по взглядам, проживший жизнь средневекового кондотьера. Выпускник Александровской военной гимназии, он начинал службу в Фергане, а в 1898 году — примерно тогда же, когда и Булатович, и Краснов, и Бабичев, — попал в Абиссинию. Оставшись в стране — по личным или по политическим причинам, — он три года служил у поминавшегося уже Леонтьева, с 1901 по 1918 год был начальником левого крыла армии раса Вальдегеоргиса и управляющим провинцией Уалле. Русские дипломаты несколько раз неодобрительно упоминают этого «совершенно абиссинившегося» русского офицера, не имевшего — в отличие от Бабичева — никакой связи с русской общиной и даже «недружественно относящегося» к своему отечеству. Подлинным его увлечением была живопись; называть его, как иногда делали, «русским Гогеном», оснований нет — его акварели выполнены в кондовой передвижнической манере и едва ли обладают большой художественной ценностью, но их этнографическое значение переоценить трудно. Такой человек мог из любопытства достать стихи заезжего декадента и заставить своего подчиненного-абиссинца заучить их наизусть. Встреча с ним могла произойти в 1910–1911 годы — в 1913-м Гумилев в Аддис-Абебе не был, и в «Дневнике» 1913 года Сенигов не упоминается.

После 1918 года Сенигов фермерствовал на реке Уаллеги. В 1921-м, в год смерти Гумилева, он отправился в Советскую Россию, но был на два года задержан в Румынии и Болгарии, где, по собственным словам, вступил в коммунистическую партию. Прибыв наконец в Москву, он написал письмо Г. В. Чичерину, предлагая свои услуги в деле создания Абиссинского отдела Коминтерна. Предложение было отвергнуто. Нарком — нервный эстет, друг Михаила Кузмина, ницшеанец и музыковед-любитель — не считал целесообразным использование антиколониальной борьбы африканских народов в деле Мировой революции. В этом он, между прочим, серьезно расходился с политикой партии. Так что, возможно, дальнейшая судьба Сенигова была бы иной, попади его записка на другой стол. Так или иначе, больше об этом человеке мы не знаем ничего.

А ведь с ним мог бы встретиться Лукницкий…

Тогда бы мы, конечно, знали об африканской эпопее Гумилева гораздо больше.

 

 

Глава седьмая

Утро акмеизма

 

 

Как бы ни хотел Гумилев почувствовать себя «мореплавателем и стрелком» — он всегда оставался в первую очередь поэтом, и не только поэтом, но и литератором. Путешествия были сказкой, которую он сам для себя писал. Явь — иногда веселая, иногда не очень — разворачивалась в совсем иных декорациях.

 

«Жемчуга», появившиеся накануне свадьбы поэта, между первым и вторым путешествием в Абиссинию, вызвали множество рецензий. Оба мэтра — Брюсов и Иванов — сочли необходимым отозваться о книге.

Рецензия Иванова напечатана в седьмом номере «Аполлона». Уже ее начало поражает двусмысленностью — мудрый и тонкий хозяин Башни был большим ее мастером: «Подражатель не нужен мастеру; но его радует ученик… Н. Гумилев не напрасно называет Валерия Брюсова своим учителем: он — ученик, какого мастер не признать не может; и он — еще ученик».

Иванов чутко отреагировал на то, что книга Гумилева посвящена Брюсову; он усмотрел в этом известный выбор, сделанный молодым поэтом. Не был ли, в свою очередь, этот выбор спровоцирован отказом Иванова — в последнюю минуту — от участия в африканском путешествии 1909–1910 годов? В таком случае Вячеслав не остается в долгу. Великодушно уступая Брюсову потенциального ученика, он слишком красноречиво (хотя, по видимости, более чем доброжелательно) перечисляет брюсовские темы и образы, перешедшие в стихи Гумилева: «Адам и Ева; Улиссы, Агамемноны, Семирамиды, Варвары… Одним словом, весь экзотический романтизм молодого учителя воскресает в видениях молодого ученика, порой преувеличенный до бутафории и еще подчеркнутый шумихой экзотических имен». Но можно спросить, разве «Адам и Ева» или «Улисс» — поэтическое изобретение или литературная собственность Брюсова?

Однако, продолжает рецензент,

 

 

острота надменных искусов жизни реальной, жадное вглядывание в загадку обставившего личность бытия… и в лик бытия нарастающего, упорное пытание смысла явлений, ревниво затаивших свою безмолвную душу… — все это, что в изобилии есть у Брюсова… и его определяет как ставшего и совершившегося, при всей незавершенности его окончательного лика и поэтического подвига, еще не сказалось, не осуществилось в творчестве Н. Гумилева, но лишь намечается в возможностях и намеках. И поскольку наметилось — обещает быть существенно иным, чем у того, кто был его наставником в каноне формальном и Вергилием его романтических грез…

 

 

Здесь Иванов переходит к тому, что является, на его взгляд, самобытным в молодом поэте:

 

 

Н. Гумилев подчас хмелеет мечтой веселее и беспечнее, чем Брюсов, трезвый в самом упоении… ибо непрестанно испытующий мыслию и волей судьбу и Бога… Золотые полудетские сны оптимистически окрашивают мир в глазах, затаенно надеющихся на реальность самой волшебной сказки искателя «Жемчугов черных, серых и розовых»… в противоположность омраченному гению того, кто в мятежной гордости, в «унылой злобе» однажды воскликнул:

 

Но последний царь вселенной —

Сумрак, сумрак за меня!..

 

 

Десять лет спустя в разговоре с Альтманом Иванов с несколько иной интонацией вспомнит эти брюсовские строки. Но пока он учтив, если уже не нежен, с «молодым учителем» (Брюсов моложе Иванова на семь лет), а «юного ученика» упрекает за «стесненность поэтического диапазона и граничащую подчас с наивным непониманием… неотзывчивость на все, что лежит вне пределов его грезы». Вся надежда на то, что «страданьем и любовью купленный опыт души разорвет завесы, еще обволакивающие перед взором поэта сущую реальность мира».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: