— Да, порой, — ответила Певунья с горькой улыбкой. Немного помолчав, она добавила: — Только порой, иногда...
— Однако вы боялись, что эта отвратительная женщина изуродует вас, значит, вы дорожите своей красотой, бедная девочка? Это значит, что жизнь вас еще привлекает. А потому не отчаивайтесь, будьте храброй!
— Может быть, это слабости с моей стороны, но, если бы я была красива, как вы говорите, я бы хотела умереть красивой, произнося имя моего благодетеля...
Глаза маркизы наполнились слезами.
Лилия-Мария произнесла последние слова так просто, ее ангельское лицо, бледное и удрученное, ее несмелая улыбка так соответствовали этим словам, что нельзя было усомниться в искренности ее печального пожелания.
Маркиза д'Арвиль обладала достаточной тонкостью, чтобы не почувствовать нечто неотвратимое и роковое в мыслях Певуньи:
«Я никогда не забуду, кем я была...»
Навязчивая идея, неизгладимые воспоминания беспрестанно угнетали и терзали Лилию-Марию.
Клеманс устыдилась, что могла хоть минуту сомневаться в бескорыстном великодушии принца и поддалась нелепой ревности к несчастной Певунье, которая так искренне и наивно выражала признательность своему благодетелю.
Странная вещь: нескрываемое восхищение этой бедной узницы Родольфом как бы усилило глубокую любовь Клеманс, которую она должна была всегда скрывать.
Чтобы избавиться от этих мыслей, она спросила:
— Надеюсь, в будущем вы не станете судить себя так строго? Но вернемся к вашей клятве: теперь я понимаю ваше молчание. Вы не хотели выдавать этих негодяев?
— Хотя Грамотей и помогал при моем похищении, он дважды защитил меня... Я не хотела быть неблагодарной.
— И вы согласились стать соучастницей этих чудовищ?
|
— Да, сударыня... Я так испугалась! Сычиха сходила за Красноруким, он отвел меня к полицейскому участку и сказал, что я прогуливалась перед его кабаком; я ничего не отрицала, меня арестовали и привели сюда.
— Но ведь ваши друзья на ферме, наверное, с ума сходят от беспокойства!
— Увы, сударыня, я сначала была так напугана, что не подумала о том, что эта клятва помешает мне их успокоить... Сейчас я об этом сожалею... Но сейчас, — не правда ли? — я могу, не нарушая слова, попросить вас написать госпоже Жорж на ферму Букеваль, чтобы она за меня не тревожилась, не говоря при этом, где я, ибо я обещала об этом молчать...
— Дитя мое, все эти предосторожности станут излишними, если по моей просьбе вас помилуют и отпустят? Завтра вы вернетесь на ферму, не нарушив вашей клятвы. А позднее вы посоветуетесь с вашим благодетелем, обязаны ли вы выполнять обещание, вырванное у вас угрозами.
— Вы полагаете, что... благодаря вашей доброте я смогу скоро выйти отсюда?
— Вы этого заслуживаете, и я уверена, мне удастся вам помочь, и послезавтра вы сможете сами успокоить ваших благодетелей.
— Ах, сударыня, чем я заслужила столько милостей? Как вас благодарить?
— Продолжайте вести себя так же достойно, как сейчас... Мне только жаль, что я не смогу позаботиться о вашем будущем — это счастье принадлежит вашим друзьям...
Внезапно вошла г-жа Арман с огорченным лицом.
— Госпожа маркиза, — сказала она неуверенно, — мне очень жаль, но я обязана известить вас...
— Что вы хотите сказать?
— Вас ждет внизу герцог де Люсене... Он только что от вас.
|
— Господи, вы меня пугаете! Что случилось?
— Я не знаю, сударыня, но господин де Люсене должен сообщить вам, как он говорит, нечто печальное и неожиданное. Он узнал от госпожи герцогини, своей супруги, что вы находитесь здесь, и поспешил сюда...
— Печальное и неожиданное? — повторила про себя г-жа д'Арвиль. И вдруг закричала в отчаянии: — Моя дочь? Моя дочь... Не может быть! Скажите все, прошу вас!
— Я ничего не знаю, сударыня.
— О, сжальтесь, сжальтесь! Отведите меня скорее к герцогу! — воскликнула г-жа д'Арвиль, устремившись к дверям, и г-жа Арман последовала за ней.
— Несчастная мать! — прошептала Певунья, провожая ее взглядом. — О нет, это невозможно!.. Неужели ее постиг такой страшный удар, как раз когда она проявила ко мне столько доброты? Нет, и еще раз нет, — это невозможно!
Глава XI.
ДРУЖБА ПОНЕВОЛЕ
А теперь мы поведем читателя в дом на улице Тампль: происходит это в день самоубийства г-на д'Арвиля, в три часа пополудни. Господин Пипле — один у себя в швейцарской: добросовестный и неутомимый труженик, он старательно чинит сапог, который, увы, не раз и не два уже падал на пол, и все это — из-за последней и самой наглой выходки Кабриона.
Физиономия у высоконравственного привратника крайне унылая и еще более печальная, нежели обычно.
Как солдат, который чувствует себя униженным из-за понесенного поражения и грустно проводит рукой по едва затянувшейся ране, г-н Пипле время от времени испускает тяжкий вздох, прекращает работу и проводит дрожащим пальцем вдоль поперечной вмятины: ее оставила на цилиндре — предмете гордости привратника — нахальная рука Кабриона.
|
И тогда все горести, все тревоги, все опасения Альфреда Пипле пробуждаются с новой силой, и он начинает размышлять о постоянных и просто немыслимых преследованиях, которым подвергает его этот бездарный художник, этот мазила.
Господин Пипле не обладал ни широким кругозором, ни глубоким умом, он не был одарен ни живым воображением, ни поэтическим складом души, но зато он обладал здравым смыслом и отличался весьма солидным и логическим, хотя и несколько прямолинейным рассудком.
На свою беду, в силу природной склонности к слишком уж прямолинейным суждениям, он не мог постичь эксцентрических и сумасбродных выходок, которые на языке живописцев именуются шаржами. Г-н Пипле силился обнаружить разумные, мыслимые причины невыносимого поведения Кабриона и потому задавал себе множество неразрешимых вопросов.
Порою он, как новый Паскаль, испытывал головокружение, пытаясь проникнуть умственным взором в ту бездонную пропасть, которую адский дух художника вырыл у него, Альфреда Пипле, под ногами.
Не один раз, уязвленный в своих лучших чувствах, злополучный привратник старался взять себя в руки — к этому его побуждал непоколебимый скепсис г-жи Пипле: она считалась с одними лишь фактами и с пренебрежением отвергала все его попытки углубиться в их скрытые причины; Анастази грубо утверждала, будто необъяснимое поведение Кабриона по отношению к ее мужу — всего лишь глупая шутка!
Господин Пипле, человек рассудительный и серьезный, не мог принять подобное толкование, но только жалобно стонал, видя слепоту своей жены; его мужское достоинство восставало при одной мысли, что он мог стать игрушкой, жертвой столь пошлой затеи: фарса... Он был глубоко убежден, что неслыханное поведение Кабриона было связано с каким-то тайным и темным заговором, а наружное легкомыслие живописца служило лишь покровом для всех этих козней.
Мы уже сказали, что, стремясь разгадать сию зловещую тайну, человек, столь гордившийся своим цилиндром, вновь и вновь прибегал к присущей ему железной логике.
— Я готов дать голову на отсечение, — бормотал этот суровый муж, ставивший перед собою все новые и новые вопросы, — я готов дать голову на отсечение, но никогда не соглашусь с тем, будто Кабрион столь яростно и упорно преследует меня из одного только желания просто-напросто подшутить надо мною: ведь шутки шутят «на публику». А в последний раз этот зловредный субъект действовал без свидетелей, действовал в одиночку и, как всегда, под покровом тьмы; он тайком забрался в мою скромную обитель и запечатлел у меня на лбу свой отвратительный поцелуй. И вот я спрашиваю любого беспристрастного человека: «С какой целью он это сделал?» Нет, то была не просто бравада... ведь никто ничего не видел, не совершил он этого и ради удовольствия... законы природы тому противоречат; совершил он это и не из дружбы... ибо на всем свете у меня есть лишь» один враг, а именно: он. Стало быть, нужно признать, что здесь таится какая-то тайна, и мой разум не в силах проникнуть в нее! Но тогда, к чему ведет его дьявольский план, который он уже давно взлелеял и проводит в жизнь с упорством, какое меня пугает! Так вот, всего этого я никак понять не могу, а невозможность сорвать покров тайны изнуряет и подтачивает меня изнутри!
Вот во власти каких тягостных раздумий пребывал г-н Пипле в ту минуту, когда мы представляем его читателю.
Достопочтенный привратник только бередил свои кровоточащие раны, печально проводя рукой по вмятине на своем цилиндре, когда чей-то пронзительный голос, доносившийся откуда-то с верхних этажей, произнес следующие слова, гулко прозвучавшие в лестничной клетке:
— Скорей! Скорей, господин Пипле! Поднимитесь наверх... И не мешкая!
— Голос этот мне незнаком, — проговорил Альфред Пипле после минутного размышления.
И он уронил на колени левую руку с надетым на нее сапогом, который тачал.
— Господин Пипле, да поторапливайтесь же! — настойчиво повторил все тот же голос.
— Нет, голос мне положительно незнаком. Он принадлежит мужчине, и человек этот зовет меня... я могу это точно утверждать. Однако это еще не резон для того, чтобы я покинул швейцарскую... Оставить ее без присмотра... бросить ее в отсутствие своей супруги... Никогда! — решительно воскликнул Альфред. — Никогда!!!
— Господин Пипле! — еще настойчивее прозвучал голос. — Да поднимитесь же быстрей... Госпоже Пипле дурно!
— Анастази!.. — завопил Альфред, вставая со стула. Потом он вновь опустился на место и сказал самому себе:
«Да, я просто малое дитя... ничего такого быть не может, моя жена вот уже час, как ушла из дома! Впрочем, она ведь могла и вернуться, а я того не заметил? Правда, это не в ее правилах, но я вынужден признать, что такое возможно».
— Господин Пипле, да поднимитесь же, наконец, я держу вашу супругу в объятиях!
— Как?! Моя жена в чьих-то объятиях! — воскликнул г-н Пипле, мигом вскочив с места.
— Один я не в силах распустить шнуровку на корсете госпожи Пипле! — продолжал незнакомый голос.
Слова эти произвели на Альфреда почти магическое действие, он побагровел — все его целомудрие возмутилось.
— Незнакомый и отвратительный голос утверждает, будто собирается распустить шнуровку на корсете моей Анастази! — завопил он. — Я протестую! Я запрещаю это делать!
И привратник опрометью кинулся вон из швейцарской; однако на пороге он остановился.
Господин Пипле находился теперь в одном из тех ужасных, прямо-таки критических и необычайно драматических положений, которые нещадно эксплуатируют поэты. С одной стороны, долг удерживал его в швейцарской, с другой стороны, целомудрие и супружеская привязанность властно призывали его подняться на верхние этажи дома.
Он все еще пребывал в ужасном замешательстве, когда снова послышался роковой голос:
— Стало быть, вы не идете, господин Пипле?! Тем хуже... Я разрезаю шнуровку, правда, закрыв при этом глаза...
Эта новая угроза заставила привратника решиться.
— Сударь! — крикнул он и, не помня себя, выбежал из швейцарской. — Заклинаю вас честью, суддаррь, не разрезайте шнуровку. Не прикасайтесь к моей супруге... Я уже поднимаюсь к вам...
И Альфред устремился вверх по темной лестнице, в смятении позабыв запереть дверь в швейцарскую.
Как только он покинул свое убежище, какой-то человек быстро вошел туда, схватил со стола сапожный молоток, вскочил на кровать и с помощью заранее приготовленных четырех кнопок прикрепил кусок картона, который был у него в руках, к стене — в глубине алькова, где стояло ложе г-на Пипле; после чего незнакомец скрылся.
Все это он проделал так ловко, что привратник, который почти тотчас же вспомнил, что оставил дверь в швейцарскую отпертой, быстро спустился по лестнице, запер дверь, положил ключ в карман и снова поднялся наверх, даже не заподозрив, что кто-то посторонний входил в его жилище. Приняв все эти меры предосторожности, Альфред вновь устремился на помощь Анастази, крича во всю мочь.
— Суддаррь, не разрезайте шнуровку... я уже поднимаюсь... я уже тут... и я поручаю мою супругу вашему чувству приличия!
Однако почтенному привратнику предстояло в тот день переходить от удивления к изумлению.
Едва он успел снова преодолеть первые ступеньки лестницы, как услышал голос жены, причем доносился ее голос не с верхнего этажа, а из крытого прохода.
Еще более визгливо, чем обычно, Анастази кричала:
— Альфред! Зачем ты ушел из швейцарской! И где ты только шатаешься, старый волокита?
Как раз в эту минуту г-н Пипле собирался ступить правой ногой на площадку второго этажа; он просто окаменел, повернул голову и, глядя вниз вдоль лестницы, разинул рот, вытаращил глаза, а его нога так и застыла в воздухе.
— Альфред!!! — опять послышался голос г-жи Пипле.
— Анастази стоит внизу... стало быть, она не была наверху и ей там не стало дурно!.. — пробормотал г-н Пипле, послушно следуя своей твердой и неумолимой логике. — Но тогда... кому же принадлежал этот не знакомый мне мужской голос? Кто угрожал распустить шнуровку на ее корсете? Значит, то был какой-то обманщик? Значит, он жестоко играл моею тревогой?.. Но какую он преследовал цель? Нет, тут происходят совершенно невероятные вещи... Не важно! «Исполняй свой долг, и будь что будет...» Сейчас я отвечу моей супруге, а потом поднимусь до самого верха, проникну в эту тайну и разберусь, чей же это был голос.
Не на шутку встревоженный, г-н Пипле спустился по лестнице и оказался лицом к лицу со своей женой.
— Так это ты?! — вырвалось у него.
— Конечно, я, а кто же еще?! Кто, по-твоему, это мог быть?
— Так это ты? Зрение меня не обманывает?
— Вот оно как?! Да что, собственно, тут происходит? Почему ты вытаращил на меня глазищи? Глядишь с таким видом, будто хочешь меня проглотить!..
— Дело в том, что твое присутствие позволяет мне понять: здесь такое... такое творится...
— Что еще здесь творится? Послушай, дай-ка мне лучше ключ от швейцарской! И почему ты оставил ее без присмотра? Я возвращаюсь из конторы дилижансов, уходящих в Нормандию, а ездила я туда в фиакре — отвозила чемодан господина Брадаманти, он почему-то не хочет, чтобы знали о том, что он нынче вечером уезжает, а этому негоднику Хромуле он не верит... и правильно делает!
Произнеся эту фразу, г-жа Пипле взяла из рук мужа ключ, отперла швейцарскую и вошла туда; ее супруг плелся следом. Не успела достойная чета уйти с лестницы, как некий человек осторожно спустился вниз и быстро прошмыгнул незамеченным мимо швейцарской.
То был владелец мужского голоса, который вызвал столь сильное беспокойство у Альфреда Пипле.
Господин Пипле тяжело опустился на стул и с волнением проговорил:
— Анастази... мне что-то не по себе; здесь такое... такое происходит...
— Ну вот, опять ты заладил свое; но ведь всегда и везде что-нибудь да происходит! Что это с тобой? Ну-ка, рассказывай... Смотри, да ты весь в поту, вымок до нитки... Ты что, камни таскал?.. Господи, ведь с него, с моего старичка, пот просто льет!
— Да, я вспотел, как в бане... и тому есть веская причина... — С этими словами г-н Пипле провел ладонью по вспотевшему лицу. ^ Потому как тут происходят такие вещи, что и свихнуться недолго...
— Ну что там еще? И никогда-то ты не можешь посидеть спокойно. Все время носишься как угорелый, а ведь тебе надо было только тихо-мирно сидеть на стуле да присматривать за швейцарской.
— Анастази, вы просто несправедливы ко мне... когда говорите, что я мечусь как угорелый. Если я и мечусь... то ведь из-за вас.
— Из-за меня?!
— Вот именно... Я старался предотвратить оскорбление, после которого мы бы оба краснели и рыдали... Я покинул свой пост, который полагаю столь же священным, как будку часового...
— Мне хотели нанести оскорбление? Мне?
— Нет, не то чтобы вам... коль скоро оскорбление, которым вам угрожали, должно было совершиться где-то там, наверху, а вас, оказывается, и дома не было... но только...
— Шут меня побери, если я хоть что-нибудь понимаю из того, что ты мне тут поешь! Послушай, Альфред, да ты и впрямь голову потерял... Видишь ли... я начинаю думать, что на тебя помрачение нашло... словно тебя по голове чем-то огрели... и всему виною — этот негодяй Кабрион, разрази его господь!.. После его давешней шутки я тебя не узнаю, вид у тебя какой-то пришибленный... Неужели этот изверг всю жизнь будет для нас кошмаром?
Не успела Анастази произнести эти слова, как произошло нечто невероятное.
Альфред по-прежнему сидел на стуле, повернув голову к алькову, где стояла его кровать.
Швейцарская была освещена тусклым светом зимнего дня и неярко горевшей лампой. И вот, в бликах этого неясного света, г-ну Пипле — в ту самую минуту, когда его супруга произнесла имя Кабриона, — показалось, что в полутемном алькове возникло неподвижное и насмешливое лицо живописца.
Да, то был Кабрион в своей остроконечной шляпе: длинные волосы обрамляли его худое лицо, на губах играла дьявольская улыбка, подбородок его украшала козлиная бородка, а взгляд, как всегда, завораживал...
И тут г-ну Пипле показалось, ему вдруг почудилось, что он бредит; Альфред провел рукою по глазам... он решил, что стал жертвой миража...
Но то был не мираж...
То, что ему представилось, было суровой действительностью.
Перед ним было ужасное видение! Туловище отсутствовало, виднелась лишь одна голова — ее живое воплощение возникло в полутемном алькове...
При виде этой головы г-н Пипле резко откинулся на стуле и замер, не произнеся ни слова; он только поднял правую руку и указывал испуганным жестом на жуткое видение, так что, когда г-жа Пипле повернулась к мужу, чтобы понять причину его испуга, она, несмотря на свою обычную выдержку, также испытала страх.
Отступив на два шага, Анастази с силой стиснула руку Альфреда и воскликнула:
— Кабрион!!!
— Да!.. — пробормотал г-н Пипле хриплым, почти замогильным голосом и закрыл глаза.
Растерянность обоих супругов делала честь таланту художника, который великолепно воспроизвел на картоне черты Кабриона.
Когда первое удивление прошло, Анастази, точно разъяренная львица, кинулась к кровати, взобралась на нее, и не без некоторой дрожи, сорвала картон со стены, к которой он был прикреплен.
Свой доблестный поступок эта новоявленная амазонка сопроводила, словно воинственным кличем, своим излюбленным восклицанием:
— Вот и вся недолга!
Альфред, все еще не открывая глаз, вытянул вперед руки, но по-прежнему сидел не шевелясь — так он всегда поступал в критические минуты своей жизни. Только судорожное покачивание его цилиндра говорило время от времени о все еще продолжавшемся сильном душевном волнении.
— Да открой же свои глазыньки, милый мой старичок, — проговорила, торжествуя победу, г-жа Пипле, — все это пустяки... всего лишь рисунок... портрет этого негодяя Кабриона!.. Гляди, как я его топчу! — И Анастази, пылая негодованием, швырнула злополучный портрет на пол и принялась топтать его ногами, восклицая: — Вот точно так же я хотела бы расправиться с этим проходимцем, предстань он передо мною во плоти! — Затем, подняв портрет с пола, она прибавила: — Погляди-ка, сейчас на нем видны следы моих подошв... Да погляди же!
Альфред отрицательно замотал головой и не промолвил ни слова; он только жестом попросил жену убрать подальше ненавистный ему образ.
— Я в жизни не встречала такого наглеца! Ведь это еще не все... Внизу негодяй написал красными буквами: «Кабрион — своему доброму другу Пипле, другу на всю жизнь», — прочла привратница, поднося портрет к свету.
— «Своему доброму другу... другу на всю жизнь!..» — горестно прошептал Альфред.
И он воздел руки, словно призывая небо в свидетели новой и оскорбительной насмешки Кабриона.
— Но, кстати сказать, как все это произошло? — спросила Анастази у мужа. — Ведь утром, когда я перестилала твою постель, никакого портрета тут наверняка не было... Уходя, ты унес ключ от швейцарской с собою, стало быть, никто не мог сюда войти, пока тебя не было. Каким же образом, еще раз спрашиваю я, мог этот портрет здесь оказаться?.. Ах, вот оно что: может, ты сам ненароком повесил его, любезный мой старичок?
При этом чудовищном предположении Альфред подскочил на стуле; он открыл глаза, и они угрожающе засверкали.
— Я... я... повесил у себя в алькове портрет этого изверга, человека, который уже не ограничивается тем, что весь день торчит поблизости и преследует меня? Человека, который преследует меня теперь и ночью во сне, как и наяву, негодяя, повесившего тут свой мерзкий портрет? Вы, видно, хотите, Анастази, превратить меня в буйнопомешанного?..
— Ну и что? Что из того? Разве не мог ты, добиваясь спокойствия, помириться с Кабрионом, пока меня тут не было?.. Ничего дурного я в этом не вижу!
— Я мог помириться с Кабрионом?.. О господи, слышишь ли ты?!
— Но тогда... Ведь подарил же он тебе свой портрет в знак нежной дружбы... Ведь это так, не отпирайся...
— Анастази!
— Ну, а коли подарил, то ты, надо признаться, капризен, как юная красотка.
— Жена моя!..
— Однако, в конце концов, кто же, как не ты, повесил на стену этот портрет?
— Я?! Боже! Великий боже!
— Но кто ж тогда это сделал?
— Вы, сударыня...
— Я?!
— Да, именно вы! — завопил г-н Пипле, не помня себя от гнева. – Я вынужден думать, что это сделали вы. Нынче утром я все время сидел спиной к кровати и мог ничего не заметить.
— Да послушай, миленький ты мой старичок...
— Говорю я вам, что, кроме вас, некому было это проделать... разве только тут замешался сам дьявол... потому как я не выходил из швейцарской, а когда стал подниматься наверх, подчиняясь зову незнакомого мне мужского голоса, в руках у меня был ключ. И я тщательно запер дверь за собою, вы ведь сами ее только что отперли... Попробуйте сказать, что «нет».
— Ей-богу, все так оно и было!
— Значит, вы признаете?..
— Я признаю только то, что ничего не понимаю... Это какая-то злая шутка, и, говоря по правде, ее ловко проделали.
— Какая еще шутка! — воскликнул г-н Пипле, охваченный яростным негодованием. — Ах! Опять вы за свое: это, мол, всего лишь шутка! А вот я, я вам говорю, что за всем этим кроются самые ужасные козни... Нет, нет, все это неспроста! Тут хорошо обдуманный план... вернее, заговор… Бездну искусно прикрывают ковром из цветов, мне хотят голову заморочить, чтобы я не мог различить пропасть, в которую меня собираются спихнуть... Остается только одно: прибегнуть к защите закона... По счастью, господь бог не лишил еще Францию своего покровительства.
И г-н Пипле направился к двери.
— Куда это ты собрался, милый мой, старичок?
— Я иду к комиссару полиции... подам ему жалобу, а портрет этот покажу в доказательство того, как меня преследуют и притесняют.
— Но на что, собственно, ты хочешь жаловаться?
— На что я собираюсь пожаловаться? То есть как это на что?! Мой враг, мой самый злобный враг идет на любые жульнические проделки... пытается вынудить меня смириться с тем, что над моим супружеским ложем висит его портрет, а власти предержащие не возьмут меня под защиту?.. Дай-ка мне этот гнусный портрет, Анастази, дай мне его в руки... только прежде переверни его... а то мне смотреть на него противно! Этот мерзавец не посмеет отпереться... он ведь своей рукой намалевал: «Кабрион — своему доброму другу Пипле, другу на всю жизнь». Подумать только: на всю жизнь!.. Да, он именно так все и задумал... Он и преследует-то меня, с тем чтобы отравить мне жизнь... и в конце концов он своего добьется... Я вынужден жить в постоянной тревоге! Я буду думать, что он– это исчадье ада – всегда находится тут! Под полом, в толще стен, на потолке!.. Ночью он станет наблюдать, как я сплю в объятиях моей супруги, а днем станет стоять позади меня со своей дьявольской усмешкой... А кто может поручиться, что и сейчас, в эту самую минуту, он не притаился где-нибудь тут... не затаился, как ядовитое насекомое? А ну-ка поглядим! Где ты, изверг? Отвечай, где ты! — в ярости завопил г-н Пипле, судорожно вращая головой, словно пытаясь обшарить взглядом все закоулки своего жилья.
— Я здесь, дружище! — послышался вкрадчивый голос, так хорошо знакомый Альфреду голос Кабриона.
Слова эти, казалось, доносились из глубины алькова; но объяснялось все тем, что художник владел искусством чревовещания, на самом деле адский живописец стоял снаружи, возле двери в швейцарскую, смакуя во всех подробностях описанную выше сцену. Произнеся эти слова, он осторожно удалился, но — как читатель вскоре узнает — оставил некий предмет, который сделался причиной удивления, гнева и тягостных раздумий его злосчастной жертвы.
Госпожа Пипле, как всегда, сохранила мужество и присутствие духа; она внимательно осмотрела пространство под кроватью, обошла все самые укромные уголки швейцарской, но нигде ничего не обнаружила; затем она столь же тщательно осмотрела крытый проход, но и там ее поиски не увенчались успехом; г-н Пипле, сраженный этим последним ударом, вновь тяжело опустился на стул, почти оцепенев от отчаяния.
— Нигде никого нет, Альфред, — объявила Анастази, как обычно сохраняя здравый смысл и трезвость суждений, — этот негодяй просто прятался за дверью и, пока мы искали его в швейцарской, он преспокойно удрал. Но терпенье! Раньше или позже я его поймаю... и пусть он тогда поостережется, проходимец эдакий! Уж я его хорошенько угощу своей метлою!
В эту минуту дверь отворилась, и в швейцарскую вошла г-жа Серафен, экономка нотариуса Жака Феррана.
— Добрый день, госпожа Серафен, — сказала Анастази. Желая скрыть от постороннего человека свои домашние огорчения, почтенная привратница с самым любезным и приветливым видом спросила: — Чем могу вам служить?
— Прежде всего, скажите мне, госпожа Пипле, что означает ваша новая вывеска?
— Наша новая вывеска?
— Ну да, эта дощечка с надписью.
— Какая еще дощечка с надписью?
— Ну, та, черная с красными буквами, она прибита перед дверью в ваш крытый проход.
— То есть где она прибита? Со стороны улицы?..
— Ну да, со стороны улицы, над самой вашей дверью.
— Любезная госпожа Серафен, я что-то вас не понимаю, я никак в толк не возьму, о чем вы толкуете. Скажи, милый мой старичок, а ты что-нибудь понимаешь?
Альфред по-прежнему хранил молчание.
— Кстати, вывеска касается именно господина Пипле, — объявила г-жа Серафен, — он-то, должно быть, все мне объяснит.
Привратник издал какой-то глухой, невнятный вздох и молча продолжал терзать свой злополучный цилиндр.
Эта немая сцена означала: г-н Пипле признался, что он не может ничего объяснить другим, ибо сам тщетно пытается ответить себе на множество вопросов, ни на один из которых он пока ответить не в силах.
— Не обращайте на него внимания, госпожа Серафен, — вмешалась Анастази. — У бедного моего Альфреда спазмы желудка, потому-то он так и сидит неподвижно... Но что это за дощечка с надписью, о которой вы толкуете?.. Быть может, ее повесил ликерщик, что живет по соседству?
— Да нет же, нет! Говорю вам, что эта небольшая дощечка прибита над самой вашей дверью.
— Послушайте, да вы что, смеетесь?
— И вовсе я не смеюсь, я только что видела ее собственными глазами, когда к вам входила. На ней написано крупными буквами: «Пипле и Кабрион оказывают дружеские и прочие услуги. Обращаться к привратнику».
— Ах ты господи!.. И все это написано над нашей дверью?! Ты слышишь, Альфред?
Господин Пипле посмотрел на г-жу Серафен с совершенно потерянным видом; он ничего не понимал, больше того — не хотел ничего понимать.
— И все это... написано на дощечке... прямо на улице? — опять спросила г-жа Пипле, пораженная новой наглостью художника.
— Конечно, ведь я сама только что прочла. И тогда я подумала; «Вот странная история! Ведь господин Пипле занимается сапожным ремеслом, должно быть, он вывесил такое объявление и извещает прохожих о том, что он вкупе с неким Кабрионом оказывает «дружеские услуги»... Что же все это означает?.. Тут кроется что-то непонятное... Но так как на дощечке написано: «Обращаться к привратнику», господин Пипле, верно, мне все объяснит... Глядите, глядите, — вдруг воскликнула г-жа Серафен, прерывая свою речь, — вашему мужу, кажется, дурно... осторожно, скорее! Он сейчас упадет навзничь!
Госпожа Пипле торопливо подхватила мужа, едва не потерявшего сознание.
Последний удар был слишком силен для него; человек в цилиндре чуть не лишился чувств и успел только пробормотать:
— Презренный! Он меня публично опозорил!!!
— Я же сказала вам, госпожа Серафен, что у Альфреда ужасные желудочные спазмы, а тут еще этот ужасный сорванец, который донимает и допекает его своими булавочными уколами... Мой бедный, мой милый старичок этого не выдержит! По счастью, у меня есть капелька абсента, быть может, это поставит его на ноги...
И действительно, благодаря этому проверенному лекарству г-жи Пипле Альфред мало-помалу пришел в себя; но, увы, едва вернувшись к жизни, он вновь подвергся жестокому испытанию.
Какой-то человек средних лет, прилично одетый, с лицом столь простосердечным, а вернее глупым, что в этом парижском ротозее невозможно было заподозрить способность к какой-либо задней мысли, а уж тем более к мысли коварной, отворил застекленную створку двери и с заинтересованным видом спросил:
— Я только что прочел вывеску, прибитую над ведущим к вам крытым проходом, на ней написано: «Пипле и Кабрион оказывают дружеские и прочие услуги». Будьте любезны и скажите на милость, что это значит? Ведь вы, если не ошибаюсь, здешний привратник?